БЕСЕДА ПЯТАЯ (ОКТЯБРЬ 1934 ГОДА)
БЕСЕДА ПЯТАЯ (ОКТЯБРЬ 1934 ГОДА)
Воскресенье 14 октября 1934 года, 11 часов утра. Место действия — Уппсала, возле углового дома на пересечении Эвре Слоттсгатан и Скульгатан. Все утро идет дождь, с равнины дует пронизывающий ветер, он предвещает снег. Как раз в этот момент тучи разошлись и над университетом Густавианум выплыло низкое, укутанное тонкими завесами солнце. Домский собор и церковь Троицы колоколами созывают на мессу. Улицы пустынны.
Такси останавливается у подъезда по Скульгатан, 14. Из машины выходит Анна, открывает сумочку и достает маленький замшевый кошелек с посеребренным замочком. Она платит одну крону двадцать пять эре и дает еще двадцать пять эре на чай. Шофер, краснощекий парень с отвислыми усами, молча кивает, включает передачу и исчезает в облаке дыма.
Анна какую-то минуту стоит в задумчивости. Ей сейчас сорок пять, лицо почти не изменилось — появились игольчатые морщинки вокруг глаз, губы стали пухлее, мягче. Нос чуть покраснел от ветра. Глаза серьезные, взгляд выражает пытливое любопытство. На лбу глубокая поперечная складка. В остальном же — прямая спина, элегантное зимнее пальто, черная шляпка с короткой вуалью, перчатки и ботики.
Она быстрым привычным движением смотрит на ручные часы, хотя прекрасно знает, что сейчас — пять минут двенадцатого, поскольку колокола только что перестали звонить. Она приехала слишком рано, но после короткой прогулки по Слоттсгатан все-таки решила войти. С некоторым усилием она открывает тяжелую дверь, холл подъезда выглядит весьма внушительно — покрытые ковром мраморные ступени, цветные окна и резная дверь во двор. С потолка, расписанного в стиле модерн, свисают могучие медные абажуры с матовыми лампочками. Запах свежей краски и позднего завтрака.
Споро преодолев два пролета, Анна звонит в правую из двух имеющихся на этаже покрытых белым лаком застекленных двойных дверей. Открывает высокая, худая женщина. Ей лет семьдесят, живые серо-голубые глаза, высокий лоб, узкий, красивой формы нос, тонкие губы и слегка обвисшие бледные щеки. Редкие волосы туго стянуты на затылке в безыскусный узел. Это, стало быть, Мария.
— Ой, Анна, как хорошо, уже пришла! Входи, входи. Как приятно видеть тебя, ты такая же красивая, как всегда. Вот тебе плечики, подожди, я повешу. Поцелуй меня.
Анна, пробормотав какие-то извинения за слишком ранний приход, наверняка с большой любовью ответила на приветственный поцелуй и, сев на белый плетеный стул, сняла ботики, которые поставила на полку для обуви под вешалкой. Потом она приглаживает непослушные волосы и вынимает из сумочки пудреницу. Высморкавшись с негромким трубным звуком, она тщательно пудрит нос. — Как только осень, нос у меня сразу делается большим и красным — так было с детства.
Критический взгляд и относительное удовлетворение. На Анне синее шерстяное платье по икры, юбка на пуговицах, широкие рукава заканчиваются кружевными манжетами, круглый воротник, тоже украшенный кружевом, схвачен на горле камеей, в ушах — бриллиантовые сережки.
— Якоб спит. Утром у нас был доктор Петреус, сделал ему укол морфия. Теперь он проспит с час или около того.
— Как он себя чувствует?
— Дело идет к концу, счет пошел на дни, по словам доктора. Иногда бывает тяжело. У него страшные боли, и тогда помогает только морфий. А в промежутках между приступами он чувствует себя относительно неплохо, даже, бывает, съедает что-нибудь, но, в основном, лишь выпивает стакан молока или бульона — или шампанского.
Мария с усмешкой делает легкое движение своей большой исхудалой рукой.
— Не ужасайся. У нас вовсе не дом печали. Здесь живут и страдания, и физическое унижение, и некоторое нетерпение из-за того, что смерть так медлит. Но мы не предаемся горю. Ни я, ни Якоб.
— Мария, вы уверены, что у дяди есть силы повидать меня?
— Он говорит о тебе ежедневно. Иначе я бы, как ты понимаешь, не позвонила.
— Хенрик передает самый горячий привет. Он не мог прийти из-за мессы.
— Видишь ли, Анна, на этом-то и строился расчет. Якоб попросил меня узнать, когда у Хенрика месса, ну и...
Заговорщически улыбаясь, она тянется к серебряной шкатулке, стоящей на круглом столике в гостиной, берет сигарету и тут же закуривает.
— Тебе не предлагаю, поскольку помню, что ты не куришь. Надеюсь, ты извинишь меня.
Анна кивает, вежливо улыбаясь. Мария откидывается на спинку небольшого обитого зеленой тканью кресла. Характерным жестом она закладывает правую руку за спину, а левой держит у губ сигарету.
— В пятницу у нас был тяжелый день. У него раздулся живот, прямо до смешного. Доктор Петреус выкачал целые литры жидкости. И сразу полегчало. Но самое ужасное все-таки, когда его рвет желчью. Приступы накатывают волнами, чудовищные, — он задыхается, корчится в судорогах. Мы бессильны — доктор, сестра и я, — ничего не помогает, ни морфий, ничего. У него метастазы везде, рак точно взбесился.
Она умолкает и смотрит в потолок. Потом переводит ясный, прямой взгляд больших серо-голубых глаз на Анну. Лицо ее в жестком октябрьском свете, резко оттеняемом низким октябрьским солнцем, бледно. Нет, она не плачет.
— Мы прожили вместе уже почти пятьдесят лет. Мне было двадцать один, когда мы поженились. Если бы мы смогли вновь встретиться после смерти, если бы такая таинственная возможность существовала, то все это — внешнее — было бы легко нести. И смерть была бы облегчением, потому что Якоб освободился бы от своих страданий, а я — от трудного ожидания, но смерть есть смерть. Никаких загадок, никаких красивых тайн. Кстати, знаешь, что странно: в особо мучительные минуты мне в голову приходит утешающая мысль — развод был бы, если бы мы плохо с ним жили в браке, намного болезненнее. Но мы жили счастливо, поэтому...
Она молча курит, потом гасит окурок в пепельнице, вскакивает и расправляет юбку на костлявых бедрах.
— Спасибо, что выслушала меня. Знаешь, я не слишком-то люблю говорить об этом. Пойду посмотрю, не проснулся ли Якоб.
У двери она поворачивается и как бы мимоходом бросает:
— Я забыла сказать, что сегодня придет пробст Агрелль. Якоб хочет, чтобы тот его причастил. Он будет здесь в час. Я позову тебя через несколько минут.
Библиотека представляет из себя большую прямоугольную комнату с двумя окнами, выходящими на Эвре Слоттсгатан, вдоль стен — забитые книгами шкафы. Посередине стоит внушительных размеров заваленный письменный стол. Узкий дверной проем ведет во внутренние покои, где виднеется кровать с высокими спинками. У стола — кресло с мощными подлокотниками и высокой спинкой. В кресле сидит Якоб. Он в опрятном темном костюме, висящем мешком на его истощенной фигуре. Белый жесткий воротничок на несколько номеров велик, руки покоятся на подлокотниках — большие и бессильные, кисти высовываются из чересчур просторных манжет. Но узел на галстуке безупречен, высокие ботинки блестят, холеные седые усы. Ничто в старом господине не указывает на близкую смерть.
Анна целует дядю Якоба в щеку и обнимает его вместе с креслом, оба растроганы и чуть неуклюжи. Якоб кладет свою большую ладонь на ее волосы и прижимает ее голову к своему
плечу.
— Дорогая Анна, как хорошо. Дорогая Анна. Ты все такая
же. Дорогая Анна.
— Давно мы не видались. Правда ведь давно?
— Да, погоди-ка. Погоди, дай вспомнить. Мы встречались в церкви Хедвиг Элеоноры два, нет, три года назад. Хенрик произносил проповедь. Было просто-напросто Соборное воскресенье 1931 года, и ты, Анна, пришла туда с детьми и каким-то немецким мальчиком — разве не так?
— Да, с Хельмутом.
— Географически отдаляешься от человека, даже если расстояние не такое уж... Географически — да. Но не то — как бы это сказать, — не то чтобы это особенно задевало. По крайней мере не чувства. Я часто думаю о тебе, Анна.
— А я думаю о...
Они сейчас совсем близко, так близко, что видят лишь кусочек лица и глаза. Анна во внезапном порыве проводит рукой по щеке Якоба.
— Не стану жаловаться. Я живу хорошо, несмотря на весь этот кошмар. Только вот больно долго. Она не торопится, эта самая. Это мне за то, что я всегда был нетерпелив и в то же время ленив. Сейчас я вынужден напрягаться. Час за часом, минута за минутой. А я — я хочу быть на ногах, в костюме. Хочу почаще сидеть в этом кресле. Тогда мне легче дышится. Хотя порой бывает тяжко — здесь, среди моих старых книг. И Мария открывает окна, впуская холодный воздух, ты понимаешь. У меня крепкое сердце. Бьется и бьется. Как-то вечером оно заколотилось и встало — в раздумье, и я подумал — сейчас! Но не тут-то было! И я сделался морфинистом. Это самое прекрасное в этой длинной и тоскливой истории. Тебе, наверное, кажется, что я эдакий болтливый бодрячок, — так это потому, что мне недавно сделали укол, и это как рай — не могу вообразить себе ничего более милосердного. Сначала боль и муки, а потом никакой боли — одна эйфория. Так что приходится делить время на доброе и злое. Мария читает мне вслух по нескольку часов в день — я слишком измотан, чтобы читать, да и голова в тумане. Но мы читаем «Сокровище королевы»[ 85 ]. Иногда приходит органист Домского собора, этот, как его там зовут — видишь, Анна, какой я стал бестолковый, — вот, Аксель. Аксель Мурат. Приходит и играет на рояле в гостиной — в основном Баха, «Хорошо темперированный клавир». Хотя сейчас у меня нет потребности в общении, только устаешь. Друзья думают, что мне приятны гости, а это вовсе не так. Вот Мария и отказывает всем направо и налево. Одно лишь по-настоящему неприятно во всех этих неприятностях — то, что я не могу есть. Только чуточку жидкости, и это очень грустно. Я вспоминаю времена, когда был обжорой и настоящим чревоугодником. Наесться до отвала, вкусно поесть и вкусно выпить. Иногда, когда я остаюсь один (и, конечно, если боли терпимые), представляю себе разные блюда. Да, это, верно, кара, ведь обжорство — один из смертных грехов. А как ты, Анна? Как дела?
Вопрос прямой, задан строгим голосом и сопровождается испытующим взглядом. Прошу, мы перешли к делу. Анна колеблется, она в смятении, покраснела.
— Что вы имеете в виду, дядя Якоб?
— То, что я спросил, и ничего больше. Как дела?
Тон нетерпеливый, не приемлющий уверток. Отвечай же, прошу. Анна не решается, на какое-то мгновение ее накрывает тенью гнева, и она говорит, что ничего особенного, все как обычно. «Все хорошо, было бы неблагодарностью жаловаться. Да, и дети здоровы. У мамы было воспаление легких, но она уже поправляется. А Хенрик в большом напряжении в связи с предстоящими выборами настоятеля — ну да вы знаете. Решение правительства затягивается. Энгберг против, но старый король, похоже, хочет Хенрика, вот назначение и отложили, как это называется. И это, конечно, действует на нервы».
Старик делает нетерпеливый жест, проводит рукой по лицу и, саркастически улыбнувшись, откашливается.
— Коммюнике мне ни к чему. Я хочу знать, как вы живете, ты и Хенрик, как все уладилось. Мы не говорили серьезно десять лет. Так что, возможно, пора. Я где-то прочитал, что Тумас женился, и я слышал, что он получил назначение в окрестностях Уппсалы.
— Я тоже слышала.
— Какая ты стала немногословная, Анна. Разве я не достоин того, чтобы узнать, чем все кончилось?
— Достойны, только не знаю, есть ли о чем рассказывать.
— Я попросил Марию связаться с тобой потому, что не хочу сходить в могилу, не зная, чем кончилось дело. Анна, я всегда считал тебя моим ребенком, моей дочерью. Не проходит дня, чтобы я не думал о твоей жизни. Я отметил, что брак не распался. Много раз я собирался поговорить с тобой. Но я — ленивый и непредприимчивый тип, который охотно отодвигает в сторону все, что может нарушить его покой, так что я, как обычно, откладывал и откладывал, пока вдруг все не ушло в далекое прошлое. Но вот теперь. В долгие часы болезни наша беседа всплыла в моей памяти и не давала мне покоя. И в конце концов я попросил Марию разыскать тебя. И сейчас, Анна, мы с тобой здесь, лицом к лицу. Время настало.
Настоятель говорит быстро и горячо, внезапно силы у него иссякают, и он отворачивается, поэтому Анна не видит его глаз. Левой рукой, украшенной кольцами, она разглаживает гладкую синеву юбки.
Поскольку молчание затянулось, настоятель переводит взгляд на Анну и требовательно глядит на нее: я хочу знать.
— Я сделала, как вы мне посоветовали, дядя Якоб. Когда я приехала на дачу, мне показалось это уместным, потому что мы с Хенриком были одни. Ну, я и рассказала все, как есть, ничего не утаила. Даже самое мучительное. Я закончила рассказ, наступило долгое молчание. А потом Хенрик сказал: «Бедняжка Анна, как тебе, должно быть, тяжело». Мы начали говорить, и я осмелилась поведать о себе больше, чем когда-нибудь за двенадцать лет совместной жизни. Это был очень странный вечер, и я вспомнила ваши слова, дядя Якоб, о том, что надо дать Хенрику шанс созреть. Никаких попреков, никаких угроз, никакой горечи. Никакой злобы.
— Вот видишь, Анна! Видишь!
— Вижу.
— А потом?
Анна задумывается. Ладонь с кольцами гладит синеву юбки.
— Я последовала вашему совету. Порвала с Тумасом. Было тяжело, но ведь после того, как я открылась Хенрику, тайная жизнь не могла продолжаться. И я порвала с Тумасом. Не обошлось, конечно, без слез. А теперь это все лишь прекрасное воспоминание. И Тумас женился, да вы знаете. Я его больше не вижу.
— А переутомление Хенрика?
— Он невероятно много работал. Он всегда чудовищно много работает — он ведь не в силах отказать, если люди просят. А тот год был тяжелым во многих отношениях. Дети болели. Я тоже болела. Потом у Хенрика наступил нервный срыв. Да ведь вам все это известно, дядя Якоб. Я не пыталась влиять на него, выжидала. Когда Хенрик должен был вновь приступить к работе, возникли, естественно, проблемы. Ну и больше, собственно, рассказывать не о чем. Я перенесла две операции и чуть не умерла. Приехала мама, взяла хозяйство в свои руки. Это было, наверное, нелегко: Хенрик и Ма никогда не ладили, хотя с годами, пожалуй, подуспокоилось но враждебность — тяжкий груз не стану отрицать...
— А как у Анны с Хенриком?
— Анна с Хенриком живут в дружбе. Мы даже можем ссориться без неприятных последствий — раньше такого не бывало. Хенрик понимает, что мне нужно немножко свободы, совсем чуть-чуть. Так что следующим летом я с двумя другими женщинами поеду в Италию, похожу по музеям.
Якоб, глубоко вздохнув, закрывает глаза. На губах играет слабая улыбка.
— Откровенно говоря, я беспокоился. Но не решался спросить. То, что ты мне рассказала, сняло бремя с моей души. Я говорю, как старый Симеон в храме: «Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко, по слову Твоему, с миром».
Он привлекает Анну к себе и неуклюже, плотно сжатыми губами целует возле уха. У него вырывается сухой всхлип.
— Прости, от меня, наверное, дурно пахнет. Я с большой нежностью думаю о твоем мужестве, Анна. Помнишь, как мы стояли на Домском мосту и пересчитывали семь мостов Уппсалы?
— Помню.
В порыве сильного душевного волнения Анна осторожно высвобождается, отходит к окну, тыльной стороной ладони вытирает глаза и сопит — нет, не плакать, не плакать.
Тихонько вошедшая в комнату фру Мария подходит к мужу. Они о чем-то шепчутся. «Да, так и сделаем», — отчетливо говорит Якоб
— Анна, не подождешь за дверью несколько минут? Мы сейчас закончим, — говорит Мария.
Анна отвечает «разумеется», бесшумно выходит, прикрыв за собой дверь, и вдруг оказывается перед пробстом Агреллем в полном пасторском облачении. Он несколькими годами старше Якоба, но его красноватое лицо пышет здоровьем, мягкие седые волосы густы и зачесаны назад, открывая выпуклый лоб. Льдисто-голубые глаза смотрят с любопытным вниманием.
— Я — один из самых старых друзей Якоба. Он просил причастить его именно сегодня, в день нашего совместного посвящения в сан пятьдесят два года тому назад.
Мария, приоткрыв дверь, сообщает, что теперь можно войти. Распахивает дверь настежь и пропускает пробста, а сама выходит, закрывает дверь и застывает в некоторой растерянности.
— Якоб пожелал остаться с ним наедине пару минут. Слабый взмах руки и извиняющийся взгляд: «Ты останешься?»
— Да.
— По-моему, Якоб будет рад, если ты...
— Да.
— Я помню тот вечер давным-давно, кажется, это был 1907 год, когда Якоб вошел ко мне, присел на краешек кровати и сказал: «Представляешь, Мария, Анна Окерблюм говорит, что не хочет идти к причастию». После этого он не спал всю ночь. Был удивлен, раздосадован и страшно огорчен. Но ты все-таки пошла.
— Да, пошла.
— А причина? Мне просто любопытно.
— Причина проста. Когда я сообщила маме, что не собираюсь идти к причастию, она здорово рассердилась и сказала, что мне должно быть стыдно, что я эгоистка, избалованная девчонка, что это будет позором для семьи и что она не потерпит подобных глупостей. Перед тем как хлопнуть дверью, она повернулась и добавила, что намерена отменить нашу поездку в Грецию, но, разумеется, я свободна поступать, как хочу, должна следовать собственной совести, и никто не будет меня принуждать. Вот я и пошла к причастию.
Обе улыбаются при мысли о матери Анны, решительной, но сейчас уже дряхлой старой даме в большом доме на Трэдгордсгатан.
— Анна, передай от меня привет Карин. Жалко, что мы так давно не виделись. Но уж больно много было всяких болезней и забот в последнее время.
— Обязательно передам.
Дверь приоткрывается. Мария протягивает свою длинную худую руку Анне, и они входят в комнату больного.
Длинный прямоугольный стол у кресла Якоба расчищен. На нем стоят две зажженные свечи в оловянных подсвечниках. На вышитой скатерке — позолоченная чаша с вином. Перед чашей — блюдо, тоже позолоченное, с облатками. Пробст Агрелль склонился над больным. Они шепчутся. Слепящий луч низкого солнца прорезает комнату, рисуя беспорядочные узоры на сокровищах книжных шкафов. Часы в гостиной только что пробили час. Доносится колокольный звон с церкви Троицы. Пробст кивает вошедшим, приглашая их подойти поближе — они остановились в дверях. Мария, повернувшись к Анне, вновь протягивает ей руку и ведет за собой. Анна не сопротивляется. Пробст стоит перед Якобом, который закрыл глаза. Большие ладони покоятся на широких подлокотниках. В резком свете он смертельно бледен, кажется отсутствующим, но, похоже, в настоящий момент боли не испытывает. Он сидит выпрямившись. Опрятный и собранный. Мария приглаживает ему волосы и смахивает пылинки с плеча пиджака. Быстро наклоняется и что-то шепчет в его большое ухо. Почти незаметно улыбнувшись, он шепотом отвечает, глаза по-прежнему закрыты.
Агрелль берет молитвенник, лежащий на временном алтаре, и после короткого раздумья начинает тихо читать первые слова причастия. Он целиком обращается к больному, обволакивает его голосом и мыслью. Мария смотрит на свои сцепленные пальцы, она собранна, словно перед ответственным заданием, приближающимся к своему полному завершению. Анна повернулась к слепящему свету, слезы, сдерживаемые слезы, застрявшие в горле и щекочущие нос, постарайся дышать ровно, это не выразить словами, это за пределами облекаемых в слова чувств. Там Якоб и его жена Мария, сейчас. В этот миг. Если отвести взгляд от слепящего света между торцом дома и могучим деревом. Она не может. Но она знает.
Агрелль читает стоя:
— «Господь Иисус в ту ночь, в которую предан был, взял хлеб и, благословив, преломил, и, раздавая ученикам, сказал: приимите, ядите: сие есть Тело Мое, которое за вас предается; сие творите в Мое воспоминание.
И, взяв чашу и благодарив, подал им и сказал: пейте из нее все, ибо сие есть Кровь Моя Нового Завета, за многих изливаемая в оставление грехов; сие творите, когда только будете пить, в Мое воспоминание.
Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли.
Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должником нашим;
и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого;
яко Твое есть Царство и сила и слава, ныне и присно, и во веки веков. Аминь».
Анна и Мария, коленопреклоненные, повторяют слова молитвы. Якоб с усилием сцепил пальцы — веки по-прежнему смежены. Лицо спокойно, под глазами внезапно появились черные тени. Он шевелит губами, но слов разобрать нельзя.
Пробст, взяв блюдо с облатками, делает шаг к больному, наклоняется над ним. Якоб открывает рот.
— Телом Христовым тебя причащаю. — Пробст кладет руку на голову Якоба. Потом, повернувшись к Марии, протягивает ей облатку. Она принимает ее, подняв голову.
— Телом Христовым тебя причащаю. — Он держит руку над ее жидкими седыми волосами, освещенными резким светом. Наконец делает шаг в сторону Анны, но та трясет головой — нет, нет. Пробст Агрелль не замечает — или не хочет замечать — ее сопротивления.
— Телом Христовым тебя причащаю. — Облатка. Благословение. Он не смотрит на Анну. Никто не видит ее, кроме нее самой. Тяжесть. Ей хочется рухнуть на пол. Но она сдерживается.
Теперь пробст осторожно подносит к губам больного чашу.
— Кровь Христова изливается за тебя. Поворачивается к Марии, которая принимает милость, приблизив губы к чаше.
— Кровь Христова изливается за тебя. Наконец — Анна. Наконец — Анна.
— Кровь Христова изливается за тебя.
Пробст Агрелль отступает назад и говорит собравшимся:
— Господь Иисус Христос, чье Тело и Кровь вы вкусили, да сохранит вас в жизнь вечную! Аминь.
Якоб открывает глаза и смотрит на своего брата по служению с едва заметной улыбкой.
— Не забудь псалом.
— Сейчас.
Якоб снова закрывает глаза, а пробст читает:
— И молю я напоследок, Боже милый мой, в Свою руку Ты мою возьми и в блаженную страну веди. Там кончаются страданья. Там надежда не нужна. Вот Тебе душа моя. Забери ея...
Якоб в тяжелейшей судороге сгибается пополам, он пытается прикрыть руками рот, но с губ сочится желтоватая, с примесью крови, жидкость, которая течет по подбородку. Еще один чудовищный спазм, рот открывается, из него с глухой отрыжкой извергается кровь и слизь. Больной хочет встать с кресла, но падает назад, задыхается. Анна, взяв его руку, поднимает ее над головой, жена схватила другую руку, но из горла опять вырывается серая вязкая жидкость, стекающая по темному костюму. Приступ стихает, он продолжался всего пару минут. Агрелль большим носовым платком вытирает Якобу рот и нос. Мария торопливо говорит, что вроде бы сестра Эллен еще не ушла, она обещала подождать. Пожалуйста, Анна, приведи ее, она где-то в квартире.
Анна бежит через гостиную в прихожую, дверь в кухонный коридор открыта. На кухне Анна видит сестру Эллен, перед ней чашка кофе и «Уппсала Нюа Тиднинг». «Пожалуйста, сестра, идите побыстрее. Настоятелю плохо». Сестра спешит на помощь, Анна остается в прихожей. Она слышит голоса и быстрые шаги. В ванной льется вода, шумит в трубах, хлопает дверь.