* * *

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

* * *

Путешествие начинается с головокружительного спуска. Отец — опытный, но рисковый велосипедист. Пригорок, ведущий от дальберговского жилища, ухабист и каменист, к тому же узок и, как сказано, крут. Выбравшись на проезжую дорогу, отец принимается жать на педали. «Черт, до чего жарко, говорит он, снимает шляпу и протягивает ее Пу. — Держи крепко».

Товарняк уже стоит на станции, и маневровый паровозик усердно маневрирует — тяжело груженные вагоны с лесом пойдут на лесопильню в Йимон, пустые вагоны — на склад в Иншён, а три вагона, до верху забитые душистыми, свежераспиленными досками остаются на станции Дуфнес для дальнейшей отправки на строительство нового дома Добрых тамплиеров. Тормозные кондуктора, вылезшие из своих тесных будок, прогуливаются по платформе, кто-то пьет пиво прямо из горлышка, закусывая его бутербродом, кто-то курит трубку, станционный работник мечется между двумя южными стрелками у моста, паровозик, пыхтя, подает назад, два мужика возятся со сцеплениями, звенят буфера и тяжелые железные крюки. Солнце стоит прямо над излучиной реки.

Отец и Пу заходят в контору и здороваются с дядей Эрикссоном: «Вот как, господин пастор собирается ехать в такой ранний воскресный час, да еще с сыном?» «Я читаю проповедь в Гронесе», объясняет отец. «Значит, тогда на поезде до Юроса, а оттуда на велосипеде, я полагаю?» Дядя Эрикссон вынимает из ящичка кассы маленький коричневый бумажный билет и пробивает его компостером. «Велосипед надо сдавать в багаж?» — интересуется отец. «Нет, можете взять с собой в купе. По воскресеньям пассажиры садятся только в Лександе».

Со второго этажа спускается фру Эрикссон. Шея ее изуродована зобом, глаза чуть не вылезают из орбит. Она сердечно улыбается беззубым ртом. В руках — чашка с кофе. «Я подумала, что господин пастор не откажется выпить чашечку, говорит фру Эрикссон на своем диалекте Орса. — А маленький Пу хочет карамельку, да?» Она вынимает из кармана передника липкий кулек и угощает Пу собственноручно приготовленными красно-белыми карамелями. Пу кланяется и благодарит. «А как ваши дела, фру Эрикссон?» — спрашивает отец, глядя прямо в выпученные глаза фру Эрикссон. «Да не слишком хорошо, господин пастор. На прошлой неделе была в больнице в Фалуне, потому как по ночам сильно задыхаться стала. Доктор сказал, что меня надо оперировать, он хочет удалить часть щитовидки, но я не знаю, хотя задыхаться вот так ужасно, но я ведь каждый день принимаю йодистую соль, правда, она мало помогает, мне все хуже и хуже. А вид у меня — страшно смотреть. Прошлым летом зоб был не виден, он за эту зиму такой жуткий сделался. Это все началось, когда я заболела туберкулезом и потеряла... да вы, господин пастор, сами знаете... да, не слишком хорошо, а там наверху такая духота, в спальне у нас по вечерам солнце, иногда я перетаскиваю матрас сюда, в зал ожидания. Тут ведь окна на север и всегда чуток прохладно. Как-то приехал инспектор, увидел матрас и сказал, что в зале ожидания спать нельзя, это запрещено, а Эрикссон заявил ему, что ему плевать и пусть, мол, инспектор, ежели хочет, подаст на нас в суд, ну тот и испарился.

Пу залез на стол у окна, выходящего на станционную площадь — его больше интересуют усилия маневрового паровозика, нежели зоб фру Эрикссон. Посасывая карамель, он следит за двумя вагонами с древесиной — от легкого толчка паровоза они сами послушно катятся на запасной путь у здания станции. Один из мужиков положил на рельсы тормозную колодку, и тяжелые вагоны смиренно останавливаются, слегка дернувшись взад и вперед, точно живые.

— Они закончили, кричит Пу, слезая со стола. — Все готово! — Пу хочется поскорее в путь, предстоящая поездка в поезде, пусть и короткая, вызывает у него легкую лихорадку. «Что же, тогда поехали, господин пастор». Дядя Эрикссон достает свою форменную фуражку и красный флажок, на древке которого прикреплена зеленая пластинка. Когда подают сигнал пластинкой, это означает «готов к отправлению». Отец опустошает чашку до самой гущи, благодарит и пожимает руку. «Я поговорю с моим хорошим другом, профессором Форсселем о вашей болезни, фру Эрикссон. Возможно, он найдет какой-нибудь выход».

— Спасибо, спасибо, не утруждайте себя, господин пастор.

Один из тормозных кондукторов помогает занести велосипед и чемоданчик в маленький пассажирский вагон в конце состава. Вагон допотопный, выкрашенный в серо-зеленый цвет, с дверями посередине. Интерьер спартанский: двенадцать коротких деревянных скамеек друг напротив друга, по шести по обе стороны прохода. Возле каждой второй скамейки стоит плевательница, пол устлан истертым коричневым линолеумом с узором, в одном торце возвышается железная печка. Окошки открыты, впуская летнее утро. На потолке — две стеклянные чаши, в которых упрятаны газовые светильники. В вагоне пахнет проолифенным деревом и железом.

Пу висит на окне, он в возбуждении, он поедет на поезде, через несколько секунд дядя Эрикссон даст знак, паровоз выпустит черное облако, и вагоны покатятся по рельсам. Отец нашел газету «Борленге-постен» и углубился в раздел «Публичные сообщения»: «В церкви Гронес пастората Гагнеф завтра, в воскресенье в одиннадцать часов утра состоится проповедь пастора Эрика Бергмана из Стокгольма. Во время богослужения состоится причащение святых даров Господних».

Но поезд никак не трогается, Пу с опасностью для жизни высовывается из окна, чтобы выяснить причину. Дядя Эрикссон читает какие-то бумаги, а станционный работник объясняет и жестикулирует. Паровоз пыхтит и вздыхает, словно жалуясь на утомительную жару и предстоящие подъемы. На втором этаже станционного домика за занавеской мелькает обезображенное лицо фру Эрикссон.

Но вот послышались голоса, и Пу поворачивается в другую сторону. Там бодро шагают Марианн, Даг и дядя Карл. В руках у них удочки, а Даг несет за ручку жестяную банку для червей, в крышке которой проделаны дырочки. У дяди Карла на спине ранец — это снедь

— Привет, кричит Марианн. — Вы еще не уехали?

— Куда собрались? — спрашивает отец, становясь рядом с Пу у узкого окошка.

— Удить рыбу в Холодном ручье, трубит дядя Карл. — Ма должна вот-вот прийти, и сестричка Карин отправила нас на прогулку. Она сочла, что будет лучше поговорить с Ма наедине. Я, во всяком случае, ничего против не имел.

Наконец поезд, тяжело скрипя и усердно выпуская клубы дыма, трогается. Все машут руками. Пу мельком замечает, что Марианн обнимает Дага за плечи. Губы у него растягиваются от восторга, и он энергично машет рукой брату. Они исчезают из вида, в лицо бьет встречный ветер и едкий угольный дым.

На повороте под горой паровоз свистит, вагон бросает из стороны в сторону, стучат на стыках колеса. Вот они покидают реку и ныряют в лес. Паровоз старается изо всех сил, пошел подъем, деревянный вагончик трещит и трясется. «Сядь на скамейку, велит отец. — Нельзя так висеть на окне, это опасно». Схватив Пу за брючный пояс, он стаскивает его вниз. Отец с сыном сидят друг напротив друга, отец продолжает читать газету.

— Пап!

— Да? — отец опускает газету.

— Что такое история?

— Рассказ о прошлом — Тогда смерть дедушки — история.

— История бывает разная. Есть большая история — история войн и королей, всего народа, а есть малая — история семьи. Таким образом, можно сказать, что дедушкина смерть — тоже история.

Отец сидит подавшись вперед, локти на коленях, пальцы переплетены. Он внимательно смотрит на сына. Когда отец с кем-то разговаривает, кто бы это ни был, он смотрит собеседнику прямо в глаза и сосредоточенно слушает.

— Вам, папа, не нравится жить с нами в Дуфнесе?

— Мне не слишком по душе Дуфнес, только и всего. Я люблю маму и моих детей, а Дуфнес нет.

— Почему?

— Я чувствую себя взаперти, если ты понимаешь, что я хочу сказать.

— Не понимаю.

— Я не распоряжаюсь собой.

— А кто распоряжается? Бабушка?

— Можно и так сказать.

— Поэтому вы и ненавидите бабушку.

— Ненавижу?

Отец, улыбаясь уголками рта, разглядывает свои сцепленные пальцы.

— Даг утверждает, что папа и бабушка ненавидят друг друга.

— У нас с твоей бабушкой разные точки зрения по множеству вопросов. Почти по всем. Ну вот мы и ссоримся. Ты должен это понимать.

— Угу.

— Иногда бывает страшно тяжело. Особенно летом. Мы вынуждены жить бок о бок, и тогда чуть что начинаются всякие неурядицы. Зимой, когда бабушка живет в Уппсале, а мы в Стокгольме, легче.

— Я люблю бабушку.

— И продолжай ее любить. Бабушка любит тебя, ты ее. Так и должно быть.

— Вы бы обрадовались, если бы бабушка умерла?

— Вот это загнул! Чему же мне радоваться? Во-первых, я знаю, что и ты, и мама, и Даг, и множество других людей будут горевать, а во-вторых, человеку не пристало думать о подобных вещах.

Пу задумывается. Все это трудно, но важно. Кроме того, нечасто у отца есть время поговорить. Надо пользоваться случаем. — Ну да, — горестно вздыхает Пу. — А мне хочется, чтобы много кто умер и стал историей! Тетя Эмма, и Даг, и...

— Это совсем другое дело, прерывает отец. — Ты не представляешь себе, что означает смерть. Поэтому и бросаешься такими пожеланиями, не имея в виду ничего конкретного.

— Я иногда представляю себе, что мама умерла, и тогда мне делается грустно.

— А иногда тебе хочется, наверное, чтобы твой отец умер, да? Когда ты, к примеру, злишься.

Отец улыбается, улыбаются и губы и глаза, голос неопасный. Значит, это и есть настоящий разговор, думает Пу. Разговоры или «беседы» Пу обычно ведет с бабушкой в Уппсале, вечерами, когда он приезжает погостить к ней на рождественские каникулы. У матери с отцом никогда не хватает времени на беседы.

— Никогда я не желал, чтобы папа умер, врет Пу с бесхитростным выражением лица.

Отец треплет Пу по щеке, по-прежнему улыбаясь.

— Извини меня, Пу, но порой ты задаешь действительно дурацкие вопросы.

Пу с умным видом кивает и улыбается в ответ.

Товарняк тормозит с жутким шумом — визг, лязг, скрежет. Под горной грядой простираются леса, на крутых склонах вынырнули усадьбы. Отец хлопает Пу по коленке: вот мы и приехали, не забудь панаму и возьми мою шляпу.

Поезд останавливается на полустанке Юрос — это маленькая будка путевого обходчика на пересечении железнодорожных путей с большаком — ни тебе запасных путей, ни семафора, только рассохшийся деревянный перрон. Обходчик — толстая женщина — вылезает, переваливаясь, из будки, в дверь ей приходится протискиваться боком. Она приветствует пастора как старого знакомого и помогает ему вытащить велосипед и чемоданчик. Зной уже стоит стеной, на пригорке мычит корова. Выглянувший из кабины машинист расслабленно отдает честь отцу и сыну. Обходчица подает знак, что можно отправляться, и поезд плавно скользит вниз по склону к Сиффербу, без дыма, без скрежета, без лязга.

— Чашечку кофе? предлагает толстуха.

— Нет, спасибо, фру Бругрен. Мы и так опаздываем.

— Чертовски обидно, что я никак не выберусь в церковь, но Ульссон в больнице, и я здесь одна должна управляться и в будни, и в воскресенье. Может, мальчик хочет сока? — Нет, спасибо, вежливо отвечает Пу.

— Тогда желаю вам счастливого пути.

— Спасибо, фру Бругрен, и передайте привет господину Ульссону.

— Господин пастор, как по-вашему, это Бог нас карает?

— Почему Бог должен карать?

— Я хочу сказать, мы ведь с Ульссоном в грехе живем по словам миссионерского пастыря. Он был тут в прошлый понедельник и скандалил, а на следующий день Ульссон наступил на ржавый гвоздь, и у него началось заражение крови, пришлось в больницу везти. Это кара Божья, господин пастор?

Отец обеими руками вцепился в руль велосипеда. Спешки как не бывало, он не смотрит на горестно вздыхающую фру Бругрен. Его задумчивый взгляд устремлен на склон, спускающийся к реке, и солнечный пожар в черной воде. Наконец он переводит глаза на опечаленную женщину.

— Нет, решительно говорит отец. — Я убежден, что миссионерский пастырь Стрёмберг ошибается. Бог не карает фру Бругрен и господина Ульссона за это прегрешение — если это вообще прегрешение. Бог не мелочен, жалко только, что он позволяет своей глупой пастве быть глупыми и злопамятными. Но если, фру Бругрен, вас мучают подобные мысли, то поговорите с господином Ульссоном. Если решитесь, я с удовольствием вас обвенчаю. Черкните несколько слов. Я живу в Дуфнесе. Ну да вы ведь знаете.

Толстуха кивает несколько раз и сглатывает, в данный момент она не способна вымолвить ни слова, лишь кивает, да, я поговорю с Ульссоном, в четверг поеду в больницу, пришлют смену из Лександа.

— До свидания, фру Бругрен.

— До свидания, господин пастор.

Пу молча кланяется и взбирается на багажник, отец ставит правую ногу на маленький шпенек, торчащий из ступицы заднего колеса, а левую резко бросает на педаль. Это придает велосипеду приличную скорость на спуске к реке. Пу, держа отцовскую шляпу, широко разводит ноги — не попасть бы ступней в спицы.

Вдалеке слышится свисток товарняка, а вообще вокруг неподвижная летняя тишина. Воздух пропитан острым запахом коров и чабреца. Чахлая рожь, клонящаяся к обочине дороги, бьет Пу по голым ногам. Пу чувствует, что отец в хорошем настроении, и у него тоже становится весело на душе. Вот отец начинает насвистывать, потом вполголоса напевать и наконец поет в полный голос:

В уборе пышном лес стоит, И черный прах земли укрыт Покровом сочной зелени. Цветов прекрасных океан, Как летний пестрый сарафан Роскошней Соломона одеяния.

Отец притормаживает. Дорога круто забирает вправо, внезапно под колесами лишь зыбкий песок. «Тут надо поосторожнее, а то шею сломаем! Держись крепче, если меня поведет в сторону. Дай-ка шляпу, лучше я ее надену, чтобы не получить солнечный удар». Пу обеими руками вцепился в багажник. Отец медленно крутит педали. «Здесь и вправду надо быть поосмотрительнее, рассудительно говорит Пу. — Опрокинемся, и нам крышка».

Миновав опасный участок, Пу с отцом несутся дальше вниз по пологому склону вдоль реки. Свистят и похрустывают колеса, сверкает темная водная гладь, неспешно плывут бревна, сбиваясь в кучу возле ограждений. Грозовая стена над горными грядами выросла на палец. Отец, тихонько напевая, усердно крутит колеса. Пу незнакома мелодия, может, это вовсе и не мелодия. Сейчас отец в отличном расположении духа, никаких сомнений. Но поездка с ним — всегда рискованное предприятие. Никогда не знаешь, чем оно кончится. Иногда хорошего настроения хватает на целый день, а иногда, неизвестно почему, пастора настигают демоны, и он становится немногословным, замкнутым и раздражительным.

— Ну как, Пу, теперь не жалеешь, что поехал со мной? — Отец перестал напевать и хлопает Пу по панаме.

— Не жалею, врет Пу, с грустью думая о своих паровозиках, рельсах и железной дороге, которую он собирался провести от уборной до спиленной березы. Там местность все время идет под уклон, поэтому можно сцепить несколько вагончиков и пустить их самостоятельно, они докатились бы до самой стрелки — прямо как тот электрифицированный поезд, что ходит в Юрсхольм.

У паромной переправы уже ждут повозки с прихожанами, которые здороваются с отцом. Отец отвечает, приподнимая шляпу. Там стоит сгорбленный старик в меховой шапке, с грязной коровой, бока ее вымазаны навозом. От них здорово воняет, вокруг кружатся синие мухи, но старика и корову, похоже, это не смущает. По воде шлепают несколько босоногих мальчишек. Они направляются к Юпчёрну купаться и ловить окуней.

Через реку натянуты стальные тросы. Паром, которым управляют вручную, соединен с тросами железными петлями и подвижными ржавыми колесиками. Пассажиры-мужчины цепляются за трос захватами из просмоленной древесины. Таким образом плоскодонный корабль перемещается взад и вперед по сильно изрезанному в этом месте речному руслу, и кружащиеся в черной бурлящей воде топляки глухо бьются о борт парома.

Отец тут же разговорился с двумя женщинами в одноколке — младшая в местном национальном наряде, старшая, с серым под загаром лицом, в трауре. Она сидит молча, уставясь на свои покрытые пятнами руки. Говорит младшая — ее торопливая речь, окрашенная диалектом, напоминает катание с горки — вверх и вниз. Отец слушает и кивает. «Вот как, все случилось так быстро? Это ведь было неожиданно?» — «Конечно, он был такой энергичный, весь сенокос работал с нами, намеревался ехать на соревнования по стрельбе, да, это было в прошлое воскресенье. Мать принесла кофе, глядит, а он лежит отвернувшись, и глаза закрыты, ну она и подумала, что он опять заснул. А он мертвый».

Пу садится на дощатый пол на носу. Снимает сандалии и опускает ноги в воду, ледяную даже сейчас, в разгар лета, и течение засасывает их.

Когда паром отчаливает от пришвартованного к берегу покачивающегося плота, отец отходит от женщин в одноколке, берет деревянный шест, крепит его к тросу и помогает остальным мужчинам тащить паром через стремнину и топляки.

Пу перебирается еще ближе к краю, чтобы остудить комариные укусы под коленками. Внезапно кто-то хватает его за плечи и отшвыривает назад, сильная пощечина, еще одна. Отец разъярен: «Знаешь ведь, что я запретил! Не соображаешь, что тебя может утянуть под паром, и никто и не заметит?» Следует еще одна пощечина, значит, всего три. Пу смотрит на отца, он не плачет, нет, только не здесь, перед этими чужими людьми. Он не плачет, но сгорает от ненависти: бандит чертов, вечно дерется, я убью его, вот вернусь домой, придумаю для него какую-нибудь мучительную смерть, он будет молить меня сжалиться. Гулко стучат бревна, журчит вода, палит солнце, в мозгу и глазах резь. Пу стоит в сторонке, но на виду. Женщины в одноколке, наблюдавшие за сценой, кивают головами и перешептываются, сейчас говорит молодая. Пу не слышит ее слов, он видит женщин со спины, потому что отошел к краю кормы. Отец помогает тащить паром, изо всех сил работая деревянным шестом, он тоже зол, это заметно. Он сбросил пиджак и закатал рукава рубашки. Шляпа сдвинута на затылок.

Еще один взгляд в будущее.

— В чем моя вина?

Отец сидит за письменным столом, я — в потертом кожаном кресле в глубине комнаты. За окном — свинцово-серый зимний день без теней, на крышах и в воздухе снег. Отец поворачивается ко мне лицом, темный контур на фоне прямоугольника окна. Я с трудом различаю черты его лица, но хорошо слышу голос.

— В чем моя вина?

Он повторяет вопрос, а что я могу ответить? На столе лежит один из материных дневников.

— Я открыл ее второй банковский сейф и там обнаружил еще дневники. Представляешь, Карин вела дневник с марта 1913 года, когда мы поженились, почти до самой кончины — последняя запись сделана за два дня до смерти. Каждый день.

— Вы знали, что мать ведет дневник?

— Я как-то спросил ее, и она ответила, что обычно вкратце записывает разные события, но чтобы...

Отец качает головой, перелистывая раскрытую тетрадь в коричневом переплете: «...каждый день».

— Я пытаюсь прочитать и понять, я имею в виду, чисто технически. У матери такой мелкий почерк. Мне приходится пользоваться лупой.

Отец поднимает лупу, словно бы извиняясь: ежедневно, микроскопический почерк, шифры.

— Вообще-то у матери был четкий и разборчивый почерк. А здесь совсем другой. И потом, она часто сокращает имена и слова. А иногда употребляет какое-то зашифрованное слово, которое совершенно невозможно понять.

Глубоко вздохнув, отец протягивает мне тетрадку, я встаю и беру ее в руки. 1927 год: мать в больнице, обширная операция, удаление матки и яичников. Три месяца. Беспокойство о доме и детях. Отец приходит каждый день. «Я же не могу попросить его не приходить, я так устаю от его страхов. Как будто я должна испытывать угрызения совести из-за того, что нахожусь здесь».

Я медленно с помощью лупы читаю, потом захлопываю тетрадь и переправляю ее через весь стол обратно.

— Читаю и читаю. И постепенно начинаю осознавать, что никогда не знал той женщины, с которой прожил больше пятидесяти лет.

Отец отворачивается, его взгляд устремлен на падающий снег и белые крыши. Вдалеке бьют часы церкви Хедвиг Элеоноры. Затылок у отца высокий и худой, волосы редкие. «Ничего не знаю», произносит он.

— Карин говорит о фиаско. Жизненном фиаско. Ты можешь это понять? Вот тут она пишет: «Как-то раз в одной книге я наткнулась на слова «жизненное фиаско». У меня перехватило дыхание, и я подумала — жизненное фиаско и есть самые точные слова».

— Мать порой слишком все драматизировала. — Я пытаюсь найти объяснение.

— И я спрашиваю себя, медленно, почти неслышно говорит отец, спрашиваю себя, в чем моя вина.

— Но вы ведь с матерью разговаривали?

— Конечно. Разумеется, разговаривали. Вернее, говорила Карин. Что мог сказать я? У Карин было столько идей относительно того, как нам изменить нашу жизнь. Она требовала от меня ответа на ее вопросы, а что я мог ответить? Карин утверждала, что я ленив. Не когда речь шла о работе, а просто ленив, ну, ты понимаешь.

Отец вновь поворачивается ко мне лицом, из-за резкого света из окна я не вижу его выражения, но голос молит: скажи же что-нибудь, объясни, дай мне точку опоры.

— Сегодня ночью мне приснилось, что мы с Карин идем по нашей улице. Держимся за руки, иногда мы так делали. Тротуар обрывается в бездну, и там внизу — блестящее черное зеркало воды. Вдруг Карин выпустила мою руку и кинулась головой в бездну.

— Иногда мне кажется, будто мать где-то рядом, говорю я нерешительно. — Я сознаю, что это своего рода тоска и ничего больше, и все же.

— Да, да. — отзывается отец. — Сперва обнаруживаешь... нет, не знаю. Не могу объяснить. В чем моя вина?

— Откуда мне знать? — Словно бы я прожил совсем другую жизнь, не такую, как Карин. Я никогда не призывал Бога к ответу. Такова моя жизнь, думал я, и с этим ничего не поделаешь. Может, я был чем-то вроде послушной собаки? Как Сюдд?

Отец горестно улыбается. Дух Сюдда пересекает ковер и, уткнув нос в отцовскую руку, глядит на своего господина печальными глазами.

— Мать была, наверное, умнее меня. Она много читала, ездила за границу и... Я же в основном жил своими чувствами и представлениями. Хотя теперь вот лишился всего. Не собираюсь жаловаться, не думай, будто я жалуюсь, но когда я сижу здесь, пытаясь истолковать материн дневник...

— Вы считаете, мама заранее предполагала, что вы прочитаете ее дневники?

— Не уверен. У нас как бы была договоренность, что я умру первым. Понимаешь, своего рода шутка. Это я, главным образом... но это само собой разумелось. И когда у меня обнаружили рак пищевода, все было решено, по крайней мере, я полагал, что решено.

— Хуже всего, пожалуй, что мы испытывали страх.

— Страх?

Отец смотрит на меня с искренним недоумением, словно в первый раз слышит это слово.

— Мы боялись вашего гнева. Он всегда овладевал вами неожиданно, и мы часто не понимали, почему вы ругаетесь и деретесь.

— Ты, безусловно, преувеличиваешь.

— Вы, отец, спросили, я попытался ответить.

— Я был скорее кроткий человек.

— Нет. Мы боялись ваших приступов гнева. И не только мы, дети.

— Ты хочешь сказать, что и мать?., что Карин...

— Мне кажется, мать боялась, но по-другому. Мы научились ускользать, врать. Правда, должен признаться, говорить об этом сейчас, по-моему, несколько неловко — два пожилых человека. И немного смешно.

— Но мать поистине была не из тех, кто молчал.

— Мать играла роль посредника, миротворца. Даг, например, вызывал у вас постоянное бешенство. Я помню, как часто вы его пороли. Плеткой. По голому телу. До крови, до струпьев. И мать смотрела.

— Ты упрекаешь меня... — Нет, я не упрекаю. Я говорю, что наш разговор смешон. Но вы, отец, спросили, и я отвечаю. Мы безумно боялись, выражаясь мелодраматически.

— Я помню, Карин говорила...

— Что говорила?

— Мать иногда, когда сердилась, называла меня «узколобым». В дневниках это есть в нескольких местах: «Эрик непримирим. Эрик не способен прощать и быть снисходительным, и это будучи пастором. Эрик не знает самого себя».

Отец весь поник и съежился. Прикладывает руку к щеке.

— Я ведь уже понес наказание, правда?

— Наказание?

— По-твоему, сидеть здесь, за этим столом, день за днем читая материны дневники, не достаточное наказание? Она ругает даже мои проповеди.

Отец саркастически улыбается:

— Так что ты и твои брат с сестрой должны быть довольны. Некоторые считают, что ад существует тут, на земле. Теперь я склонен с этим согласиться. Нет, нет, нет. Ты уже уходишь?

Паром причаливает, вода заливает доски настила, понтонный мост раскачивается, повозки съезжают на берег. Отец прощается с матерью и дочерью в одноколке, мальчишки, собравшиеся порыбачить в Юпчёрне, берут удочки и кричат «пока» сопящему Пу: они, конечно, заметили, что Пу получил взбучку и, мало того, направляется на мессу в Гронес. Старик со своей грязной коровой ковыляет вверх по откосу.

— Идем же, дурачина! — Голос у отца ласковый. Пу стоит отвернувшись, от дружелюбного тона отца его подмывает заплакать. Отец подходит и шлепает Пу по спине.

— Ты же понимаешь, я испугался, ведь ты мог бы утонуть, никто б и не заметил.

Еще один шлепок. Отец стоит позади сына, опираясь бедром на велосипед.

Паромщик уже впускает пассажиров, отправляющихся в обратный путь. Отец, прислонив велосипед к ограждению, протягивает Пу свою широкую ладонь. Потом садится на перевернутую вверх дном деревянную кадку и притягивает к себе сына.

— Я испугался, понимаешь? Когда человек боится, он сердится, сам ведь знаешь. Я переборщил, просто так получилось, не успел подумать. Я сожалею. Тебе досталось больше, чем ты заслуживал, это было глупо. Отец испытующе глядит на Пу, теперь его очередь. Пу не желает смотреть на отца, он глотает слезы, черт, дьявол, когда отец вот такой ласковый, хочется только разнюниться, а это черт знает что. Поэтому он лишь кивает: да, да, понимаю.

— Ну, тогда пошли, говорит отец, слегка шлепнув Пу по заду. Попрощавшись с паромщиком, он повел велосипед по скользкому настилу и понтонному причалу. В прибрежном мелководье серебрится стайка уклеек. Рыбки подпрыгивают, все разом, и водное зеркало замерцало. Пу идет босиком, отец привязывает его сандалии к заднему багажнику и кожаным ремнем затягивает чемоданчик.

Склон от паромной переправы круто забирает вверх. Пу помогает вести велосипед. Наверху в лицо ударяет волна жара, путешественники выходят на открытое поле, узкая песчаная дорожка идет прямо на запад. Порывы ветра вздымают вихри мелкого песка, не принося прохлады. Черные отцовские брюки, прихваченные внизу блестящими велосипедными зажимами, посерели от пыли. Высокие черные ботинки на шнурках тоже запылились.

Отец и Пу прибывают в церковь Гронеса, когда колокола отбивают десять. На тенистом кладбище какие-то одетые в черное женщины поливают цветы на могилах, прибирают, работают граблями. Под каменным сводом попрохладнее. Церковный староста, звонивший в колокол, отводит отца в ризницу. В шкафу стоят таз и кувшин, мыло и полотенце, отец, обнажившись до пояса, умывается. После чего открывает чемоданчик и вынимает чистую рубашку, брыжи, крахмальные манжеты и пасторский сюртук. Староста наводит порядок:

— Когда вы, господин пастор, взойдете на кафедру, не забудьте перевернуть песочные часы, у нас в церкви так давно заведено, и потом, мы обычно читаем молитву за упокой души усопших до того, как зазвонят погребальные колокола; как только вы произнесете «аминь», я возьмусь за большой колокол, на это уйдет пара минут, он у нас немного медлительный. Кстати, настоятель просил передать, что он заглянет, чтобы поздороваться с вами, но, возможно, чуток запоздает, у него служба с причащением в Утбю. И в этом случае он просил вам напомнить, что после мессы в пасторской усадьбе будет кофе. А теперь, господин пастор, не дадите ли вы мне номера псалмов, мальчик поможет мне их развесить. Я звоню в малый колокол без десяти одиннадцать, и тогда народ входит в церковь. А до того они предпочитают постоять и поболтать во дворе. На двух листках бумаги отец написал номера пяти псалмов, указав количество стихов, одна бумажка предназначается старосте, другая — органисту. Старик подзывает Пу и берет его за руку. Отец, усевшись за большим дубовым столом посреди комнаты, склоняется над своей аккуратно написанной проповедью. «Не будем мешать пастору, шепчет староста, увлекая Пу в церковь. — Цифры знаешь?» спрашивает старик, открывая черный шкаф, в котором ровными рядами висят латунные цифры.

Староста, стоя на лесенке, называет цифры, и Пу достает из шкафа нужные и протягивает их старику, который развешивает их на двух черных досках в золотых рамах слева и справа от хоров. О разговорах в это время и думать нечего. Задача важная: одна неправильная цифра — и произойдет катастрофа.

Закончив работу, Пу тихонько выходит из прохладной церкви в зной, чуть приглушаемый темнокудрыми вязами. Небесный свод белый. Без единого облачка, безмолвие, тяжесть. Парочка шмелей, комар на руке, за каменной стеной мычит корова. По разровненному граблями гравию дорожки идут, тихо переговариваясь, несколько прихожан в черных воскресных одеждах. Пу не спеша направляется к низкому четырехугольному каменному зданию в северном углу кладбища. Тяжелая, просмоленная дверь приоткрыта. Вокруг никого. Пу прекрасно знает, что это за дом, но не в силах удержаться. Он проскальзывает внутрь и застывает у двери: каменный пол, грубая кладка стен, деревянный потолок, поддерживаемый грубыми балками, низкие, непрозрачные окна. В одном торце — простой алтарь с деревянным крестом, выкрашенным в черный цвет, оловянными подсвечниками и раскрытой Библией. Вдоль правой стены — полки. На полках стоят четыре гроба разных размеров и качества. В центре помещения — катафалк. На нем белый гроб без крышки, крышка прислонена к дверям. В гробу лежит молодая женщина. Лицо худое и серое, вокруг закрытых глаз темные тени, нос заострился, на веках две серебряные монетки. В костлявых руках с длинными пальцами — Псалтирь, кружевной платочек и белая гвоздика. Несколько мух пикируют сначала на неприкрытое лицо покойной, а потом на белую непрозрачность окон. Запах увядших цветов и чего-то сладковатого, проникший в нос и в кожу, не улетучится еще много часов. Пу стоит долго. На губу ему садится муха, и он в панике шлепает по ней рукой. Но вот послышались голоса и шаги на песчаной дорожке. Громко топоча, внутрь входят двое мужчин в темных костюмах и белых кашне, они шикают на Пу, но больше не обращают на него никакого внимания. Надо привинтить крышку и собрать цветы. Полку с гробами завешивают грязной занавеской, зажигают свечи на алтаре. Распахивают настежь двери, и внутрь заходят для короткого прощания до начала мессы пришедшие на похороны люди.

— А, вот ты где, малыш Пу, кричит жена настоятеля, махая ему рукой. У нее громадный живот, который она как бы несет впереди себя. Ей бы не мешало под него колесико подставить. Цветастое платье трещит по швам, на лице и загорелой шее коричневые пятна. Она ведет за руку своего сына. — Добрый день, малыш Пу! Я только что была в церкви, поздоровалась с твоим папой. Он сказал, что ты где-то здесь. Ну вот, а это мой сынок, он твой ровесник. Тебе недавно исполнилось восемь, правда ведь? А Конраду исполняется столько же на следующей неделе. Ну, Конрад, поздоровайся с Пу.

Конрад ниже Пу ростом, но шире в плечах. Живот выпячен, хотя и не так, как у матери. Волосы соломенно-желтые, глаза голубые с белесыми ресницами. Руки и лоб перевязаны бинтами в розовых пятнах. От Конрада воняет карболкой. Мальчики здороваются, но без всякого энтузиазма. Жена настоятеля радостно сообщает, что после мессы Пу и Конрад смогут поиграть, их угостят соком и булочками, за столом им сидеть необязательно, это чересчур утомительно для таких непосед.

Пу не успел прийти в себя, как зазвонил колокол, сзывая на службу, и жена настоятеля, схватив одной рукой его, а другой Конрада, вперевалочку направляется в церковь, в самый первый ряд, к скамейке, предназначенной для обитателей пасторской усадьбы. «Мне надо пописать», смущенно шепчет Пу. «Поскорее», отвечает жена настоятеля, пропуская его. Пу с трудом протискивается мимо громадного живота и стремглав несется вокруг церкви к северному приделу. Облегчившись, он осматривается. Здесь всего несколько надгробий, заросших и покосившихся. Пу известна причина: Страшный суд грянет с севера и опрокинет северную стену церкви. Поэтому на этой стороне хоронят лишь самоубийц и преступников. Их воскрешение не так важно. Пусть на них валится церковная стена, все равно им в ад отправляться.

Колокольный звон стихает, орган начинает играть первый псалом. Пу на цыпочках пробирается в церковь и становится в проходе. Староста открывает дверь ризницы. Выходит отец в пасторском сюртуке и черной шелковой накидке, развевающейся при движении. Пу надеется, что отец его не заметит, но это тщетная надежда, вот он увидел Пу, поднимает бровь, но в то же время чуточку улыбается. Мы — друзья, думает Пу. Этот большой человек в черных одеждах — мой отец. И все эти люди — их не слишком много — ждут, когда отец заговорит с ними, может, будет их ругать. Пу пристраивается рядом с женой настоятеля.

Отец стоит у алтаря спиной к прихожанам, потом поворачивается и поет: «Свят, свят Господь Саваоф! Вся земля полна славы его!»

Пу, зажатый между стеной и беременной женой настоятеля, погружается в полудрему. Происходящее его не волнует — просто непостижимо, до чего тоскливы эти мессы. Он обводит глазами помещение, и увиденное поддерживает в нем искорку жизни: алтарь, витражи, фрески, Иисус и разбойники, окровавленные, в корчах. Мария, склонившаяся к Иоанну: «...зри сына своего, зри мать свою». Мария Магдалина, грешница, интересно, она трахалась с Иисусом? На потолке западного свода — Рыцарь, тощий и согбенный. Он играет в шахматы со Смертью — я давно у тебя за спиной. Рядом Смерть пилит Дерево жизни, на верхушке сидит, ломая руки, шут: «Разве нет никаких льгот для артистов?» Смерть, размахивая косой, точно знаменем, ведет танцующую процессию к Царству тьмы, паства танцует, растянувшись длинной цепью, скользит по канату шут. Черти кипятят варево, грешники бросаются вниз головой в котлы, Адам и Ева обнаружили свою наготу, гигантское Божье око косит из-за Запретного древа, и Змей извивается от злорадства. Над южными окнами шествуют флагелланты, размахивая своими бичами и крича в страхе перед грехом.

Пу, вероятно, ненадолго задремал, потому что отец вдруг уже взлетел на кафедру. Он читает евангельский текст, посвященный Преображению Господню: «...и возвел их на гору высокую одних. И преобразился перед ними: и просияло лице Его, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как свет. И вот, явились им Моисей и Илия, с Ним беседующие. При сем Петр сказал Иисусу: Господи! Хорошо нам здесь быть; если хочешь, сделаем здесь три кущи: Тебе одну, и Моисею одну, и одну Илии. Когда он еще говорил, се, облако светлое есть осенило их; и се, глас, из облака глаголющий: Сей есть Сын Мой Возлюбленный, в Котором Мое благоволение; Его слушайте. И, услышав, ученики пали на лица свои и очень испугались. Но Иисус, приступив, коснулся их и сказал: встаньте и не бойтесь».

Пу не в силах обуздать свою фантазию, она взрывается в отчетливую картину: сцена — утес Дуфнес, на самой вершине, откуда открывается вид на селение, реку, пастбища и горные гряды. Пу стоит на камне, нет, он парит в нескольких сантиметрах над камнем, сандалии не касаются мха. На нем отцовская ночная рубаха, она достает до лодыжек, лицо светится как лампочка. За его спиной висит грозовая туча, круглая, иссиня-черная. Перед ним — Даг и братья Фрюкхольмы. Они уставились на него с дурацким и испуганным видом. Туча разверзается, и из разрыва вырывается свет, небеса оглашаются раскатами громового голоса, напоминающего отцовский, который возвещает: «Сей есть Сын Мой Возлюбленный, в Котором Мое благоволение; Его слушайте». Гремит гром, белый свет гаснет, Даг и братья Фрюкхольмы падают ниц, закрывая лица руками. Пу подходит к ним и мягко говорит: «Встаньте и не бойтесь!»

После мессы у настоятеля устраивается кофепитие, на него приглашены староста со своей женой-астматичкой и несколько членов кружка рукоделия Гронеса. Для Конрада и Пу накрыт отдельный детский стол с черносмородинным соком и булочками. Настоятель, приятно округлый, с белыми вставными зубами и сильными очками, склонившись к мальчикам, дает им разрешение покинуть церковное собрание.

— У меня экзема, оповещает Конрад. — Экзема на руках и на голове, чешется постоянно, но хуже всего летом.

Конрад распахивает дверь в детскую и с требовательной миной смотрит на Пу: что теперь скажешь, а?

Комната переоборудована в часовню. Окна заклеены цветной шелковой бумагой, в одном конце стоит алтарь, на нем се-мисвечник и раскрытая Библия. Над алтарем красуется цветная вырезка из какого-то христианского журнала, вставленная в позолоченную рамочку. Посреди комнаты расставлены в ряд несколько разномастных стульев. В углу присел маленький комнатный орган с нотами и сборниками псалмов. На стенах — обрамленные иллюстрации на библейские сюжеты. Воняет карболкой и дохлыми мухами.

— Ну, как тебе? — вопрошает Конрад.

— Можно открыть окно? Жутко воняет.

— Нельзя, шелковая бумага порвется. Хочешь послушать проповедь или поиграем в похороны? У меня в гардеробной есть гроб. Конрад открывает дверь в чуланчик со всевозможным хламом, там же стоит белый детский гробик с крышкой.

— Нет, спасибо, вежливо говорит Пу. — Я не хочу играть ни в мессу, ни в похороны. Дело в том, что я не верю в Бога.

— Ты не веришь в Бога? Значит, ты идиот.

— Бог — дерьмо, он говенный Бог, если столько всего натворил. Это ты идиот.

— Это я-то идиот?

— У всех, кто верит в Бога, не хватает винтиков в голове — у тебя, у моего папаши и у всех остальных.

— Заткнись.

— Сам заткнись.

Конрад и Пу начинают пихаться, потом плеваться. Конрад бьет Пу в грудь. Пу отвечает затрещиной, сбивая повязку на голове противника. Дело доходит до рукопашной. Пу быстро соображает, что Конрад сильнее, и позволяет уложить себя. Но Конрад неудовлетворен. Сидя верхом на Пу, он брызжет слюной, не плюется, а именно брызжет.

— Сдаюсь, говорит Пу.

В Дуфнесе это знак того, что победитель выявлен, и враждебные действия прекращаются. В Гронесе это правило не действует. Конрад, по-прежнему сидя верхом на Пу, принимается выворачивать ему руку:

— Признайся, что веришь в Бога.

— Больно! — хнычет Пу. — Пусти меня. Пусти! Конрад не ослабляет хватки:

— Признайся, что веришь в Бога.

—Нет.

— Признавайся.

—Нет.

— Тогда я буду выкручивать тебе руку, пока не признаешься.

— Ой, ой, черт!

— Говори.

— Ай! Ладно, верю!

— Поклянись на кресте, что веришь в Бога.

— Клянусь на кресте, что верю в Бога.

Конрад тут же встает и, поправив повязку, принимается бешено чесаться. Пу садится, у него из носа идет кровь, но не сильно, всего несколько капель.

— Кстати, то, что Бог существует, доказано научно, наставительно говорит Конрад. — Один русский, по фамилии Эйнштейн, сказал, что разглядел божий лик в своих математических формулах. Съел?

Но Пу не удостаивает его ответом. Он предпочитает выказывать презрение к противнику высокомерным молчанием. Враги мрачно расходятся по разным углам. Пу, найдя «Семейный журнал», углубляется в приключения Вилли и Дика в джунглях. Конрад чешет свою экзему и ковыряет в носу, а обнаруженное там сует в рот.

Прощаются сердечно и с облегчением — уж больно тоскливым было кофепитие. Впереди маячит свобода, и легкое оживление обогащает кислородом кровь вплоть до мельчайших капилляров. Отец пожимает руки, он — сама любезность. Настоятель держит велосипед, его жена помогает привязать чемодан. «Спасибо за прекрасную, будоражащую мысль проповедь!» «Спасибо за великолепный кофе и приятное общество. Навестите нас в Дуфнесе, мы с Карин будем очень рады!» — «Может быть, все-таки останетесь к обеду? Погода, кажется, портится». — «Нет, спасибо, мы обещали вернуться не позже четырех, нам надо успеть на поезд в Юросе». — «Но ненастье! После такой засухи весьма вероятен проливной дождь». — «Дождь не помешает, принесет прохладу. И мы ведь не растаем, правда, Пу?» «Чего?» — переспрашивает Пу, разинув рот, он не слушал, размышлял, как бы прищучить Конрада, но так ничего и не придумал. «Ну, мы поехали. До свидания». «До свидания. Попрощайся с Пу», увещевает жена настоятеля своего глядящего исподлобья сына. «Ну, до свидания», говорит Конрад. «Ежели ты думаешь, что Бог существует, значит, ты глуп как пробка», шепчет Пу, проворно забираясь на передний багажник.

И они трогаются в путь по аллее пасторской усадьбы. Настоятель и его супруга машут им вслед. Схватив Конрада за правую руку, мать заставляет и его помахать. Отец поднимает руку, но не оборачивается. Он насвистывает, Пу разводит ноги, на пологом спуске они набирают приличную скорость.

— Сейчас купим «Поммак» в лавке, а потом искупаемся в Черном озере и перекусим. Проголодался, небось?

— Я даже не попробовал их противные булки, говорит Пу. — Все время думал про «Поммак» и наши припасы.

— И правильно сделал. — Отец похлопывает сына по панамке.

Лавка помещается в ветхом двухэтажном здании. Стена увешана рекламными щитами «Белого медведя» (стирает, пока вы спите), «Грудных пастилок Аугустссона», «Какао-глаза» (два вытаращенных безумных глаза, глядящих в безумие), газеты «Времяпрепровождение» (смеющийся старик со вставными зубами), конечно же, чистящего средства «Гном» и «Поммака».

Отец стучит в запертую дверь с окошком, прикрытым спущенной роликовой шторой и надписью «закрыто». Через какое-то время слышится шум и шаркающие шаги, штора отодвигается, и появляется изуродованное лицо Звонаря из «Собора Парижской Богоматери». Узнав отца, это жуткое существо кривится в приветливой улыбке, поворачивается ключ, и дверь распахивается.

Происходит обмен вежливыми приветствиями. Лавочник, прихрамывая и подскакивая, исчезает за прилавком и открывает ледник, находящийся на складе. Он приносит две запотевшие бутылки «Поммака» и ставит их на прилавок. Отец спрашивает, как дела. Старик, дергая себя за бороду, говорит, что будет гроза, он это чувствует уже несколько дней. «Понимаете, господин пастор, у моей спины одно преимущество — она предсказывает погоду».

Он стоит, опираясь покрытыми шрамами ладонями о прилавок, темно-желтые ногти загнуты. Несмотря на запахи соленой селедки, специй и кожи, в лавке витает вонючее дыхание лавочника, точно резкий звук флейты, перекрывающий аккорд других ароматов.

— А что скажет паренек насчет кулька карамелей? — предлагает старик.

— Уж и не знаю, говорит отец, глядя на Пу. — Его мать запрещает ему есть сладости, они портят зубы. Разве что совсем маленький.

Старик, приподняв свою засаленную шапку, крутанул ею в воздухе: «Будет сделано. Будет сделано». Он вынимает стеклянный сосуд с пестрыми карамелями и из коричневой оберточной бумаги ловко сворачивает фунтик. Потом наклоняет стеклянный цилиндр к Пу и открывает крышку. «Пожалуйста, молодой господин Бергман, наполняйте кулек». «Довольно, спасибо, останавливает отец. — Сколько с меня за угощение?» «Пятьдесят эре за «Поммак», господин пастор. Карамель не в счет». Отец достает свой внушительный кошелек и кладет две монеты по двадцать пять эре на прилавок.

— Приятно будет сейчас окунуться, говорит отец, сворачивая к Черному озеру. Узкая извилистая тропинка идет через выпас, где в туче мух и слепней дремлют коровы. Тропинка круто спускается вниз сквозь густой лиственный лес и утыкается в узкую песчаную прибрежную полосу. Черное озеро, круглое как блюдце, вполне заслуживает этого названия. Здесь внизу стоит кисловатый запах папоротников и гниющего камыша.

Отец и Пу раздеваются, и отец бросается спиной в ледяную воду, отфыркивается, размахивает руками, а потом, перевернувшись, плывет, энергично работая руками. Пу действует поосторожнее: с таким озером, как Черное, надо быть начеку, там, внизу, на глубине нескольких тысяч метров наверняка водятся безглазые монстры, осклизлые чудища, ядовитые змееподобные существа с острыми клыками. И множество скелетов животных и людей, утонувших здесь за многие тысячелетия. Пу делает несколько гребков, и прозрачная коричневатая вода смыкается над ним. Он погружается с головой под воду, дна не видно, лишь уходящий в бесконечность мрак, ни водорослей, ни окуней или уклеек, ничего.

Они сидят на берегу и обсыхают. Тени от берез и ольхи почти не приносит прохлады, вокруг роится мошкара. У отца прямые плечи, высокая грудная клетка, сильные длинные ноги и внушительных размеров гениталии, практические лишенные растительности. Белая кожа мускулистых рук усыпана множеством коричневых пятнышек. Пу сидит у отца между колен, словно Иисус, висящий на кресте между колен Бога, на старинном запрестольном изображении. Отец, обнаружив россыпь высоких желтых цветков с красными крапинками, осторожно отламывает один стебелек.

— Этот цветок называется скипетр короля Карла — Pedicularis Sceptrum Carolinum — и очень редко встречается на таких южных широтах, надо бы захватить несколько штук и засушить для моего гербария, впрочем, нет, не получится. В чемодан не положишь, испачкает одежду.

Отец выдавливает из сердцевины цветка горошинку, кладет ее в рот и задумчиво жует.

— Если поешь семена скипетра, чувствуешь головокружение и неожиданно начинаешь говорить на иностранных языках, хотя это, наверное сказки.

Отец бережно откладывает в сторону осмотренное им растение.

День темнеет, вода почернела, над лощиной внезапно повисла пыльно-серая туча. Осы, как молнии, пикируют на бутылку с «Поммаком» и несъеденный бутерброд. Неожиданно по блестящей воде пошли бесчисленные круги и тут же пропали. Вдалеке послышались протяжные раскаты грома. Ветер стих.

— Ну вот, гроза нас догнала, довольно говорит отец. — Пожалуй, пора в путь. Выехав наконец из лиственного леса на равнину с ее необозримыми полями, Пу с отцом видят вертикальные молнии, вспарывающие стену туч над горными грядами, гром приближается, но он еще далеко. Тяжелые капли падают на дорожную пыль, пробивая в ней борозды и узоры. Отца, похоже, это мало заботит. Насвистывая какой-то старый шлягер, он жмет на педали. Они мчатся вперед.