Глава 3. ПРОТЕЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3. ПРОТЕЙ

Шиллер. — «Оры». — Переписка. — Союз. Самый здоровый период в жизни Гете. «Герман и Доротея». — Смерть второго ребенка. — 1000 двустиший. — Сын. — Карлсбад. — Дневники. — На заработках. — Первое, коттовское издание. — Покупка имения. — Мадам де Сталь. — Графиня Эглофштейн. — Кунст-Мейер. — Министр Фойт. Столкновение с герцогом. — «Магомет». Постройка нового дворца. — Смерть Гердера. — Постановка «Ифигении». — Якоби наносит визит. — Пролог к «Фаусту». — Драматург и режиссер. — Стообразная деятельность. — «Винкельман». — «Годы учения Вильгельма Мейстера». — Баллады. — «Фауст». — Карлсбад. — Веселье и Эрос. Сильвия фон Цигезар. — Предполагаемая поездка в Италию. — «Аминт». — Тяжелая болезнь. — Смерть Шиллера. — Битва под Иеной. — Нападение. — Христиана-спасительница. — Венчание.

В зале, сверкающем ледяным блеском, стоят, построенные шеренгой, человек двести воспитанников. Задрав головы, сомкнув каблуки и выпятив грудь, стоят они как вкопанные, вперив глаза в мрачного и грозного своего повелителя.

Старый герцог Вюртембергский производит смотр своей военной школе. За ним полукругом стоят придворные, вполголоса разговаривая между собой. Присутствуют тут и посторонние — кузен Евгения Вюртембергского, молодой герцог Веймарский и друг его — поэт и министр.

Старый герцог выражает похвалу самым старательным и прилежным ученикам, затем берет у надзирателя список и выкликает лучших воспитанников. Поглядев на питомца не столь благосклонно, сколь сурово, герцог вкладывает ему в руку награду. Не сводя глаз с государя, ибо они боятся его, награжденные молча склоняются, как предписано по уставу, и возвращаются на свое место.

Только один из присутствующих не смотрит на герцога, не слышит, не видит, не знает, кому дали награду. Впрочем, он тоже не прочь ее получить… Он стоит, впившись взглядом в незнакомца в темном костюме, который высится несколько поодаль. О, как хочется юноше проникнуть в душу Молчаливого! Значит, так выглядит поэт в сиянии славы и почестей? Не более сверкающим? Не более прекрасным? Какой он бледный, худой, почти как его Вертер!

«Вот сейчас, сейчас поглядит на меня своими большими, испытующими глазами… Поглядел! О, если б я мог приковать его взглядом к себе, если б я мог броситься ему на грудь и крикнуть: «Et in — Агcadia ego» И я рожден в Аркадии! Но ты горд, поэт, ты не смотришь на меня, ты не угадываешь, что делается со мною. Зато как низко ты склоняешься, когда к тебе обращается твой государь! Как улыбаешься и киваешь! Ты стал просто герцогским прислужником, просто придворным… О, как ненавижу я их! Всех! И тебя. За то, что ты обманул своего гения.

Твоя бледность — только следствие высокомерия, худоба твоя — порождение распутства. Нет, ты уже не поэт более.

— Фридрих Шиллер! — громко выкликает герцог, глядя в список.

Юноша вздрагивает. Растерянный, выходит он вперед, целует, как положено, край герцогского кафтана и, почти не чувствуя награды в руке, словно лунатик, возвращается в строй. «Книга! — соображает он, наконец. — Ты вложил мне в десницу книгу, герцог! Скоро я вложу тебе в сердце книгу, от которой оно окаменеет. Так, значит, вот она, ваша награда? Мне только двадцать. Но погодите, мне будет тридцать, как этому там, и тогда на главу мою возложат награду из вечнозеленых листьев. И пусть он увидит, что возложила ее вся нация!..»

Проходит восемь лет. Тихий августовский вечер. Шиллер сидит за бокалом рейнвейна в садовом домике Гёте. Он бежал из полка герцога Вюртембергского, но посреди всех скитаний, славы и бедствий он всегда помнил Гёте, который молчал и даже не заметил, как у него на глазах вручили награду гению. В Веймар Шиллер приехал совсем недавно. Лучшие умы герцогства оказали ему самый радушный прием. Но ему, чужаку, в этом обществе не хватает человека, в присутствии которого он испытал восхищение и зависть, недоброжелательство и почтение, восторг и недоверие. Гёте сейчас в Риме, и видеть можно только его дом, да и то загородный. Но сегодня день рождения Гёте, и здесь собрались его друзья, они пригласили с собой и Шиллера. А теперь он чокается с Кнебелем и пьет за здоровье отсутствующего хозяина.

Все, что он услыхал в Веймаре об этом странном человеке, право, достаточно удивительно. Многие говорят о нем только дурное. Другие — правда, их немного — одно только хорошее, и при этом со страстью.

«Как везет этому человеку! Как легко складывается его судьба, в то время как нам, другим, приходится вечно бороться! Неужели он выше нас? Нет, у него было только более благополучное детство, он получил лучшее образование. Он просто счастливее да к тому же и старше нас на целое десятилетие» И Шиллер, не смущаясь, повторяет в беседах и в письмах злобные сплетни о Гёте, которые слышит со всех сторон.

Проходит еще год. Наступает июнь. Гёте, наконец, возвращается. Любопытство Шиллера достигает высшей точки. «Мне не терпится увидеть его. Мало кто из смертных меня так занимает». Шиллер просит друзей передать Гёте «все самое хорошее, что только возможно».

«Неужели он не пожелает меня увидеть?» И, в совершенном заблуждении, Шиллер пишет одному из друзей: «Разумеется, Гёте навестил бы меня, если бы знал, что, возвращаясь в Веймар, он проехал чуть не мимо меня. Мы были всего в часе пути друг от друга».

Проходит несколько недель. Воскресенье. Стоит солнечный сентябрьский день. Все стремятся провести его за городом. В многолюдном обществе помещиков и придворных, в обществе, где присутствуют Гердеры и госпожа фон Штейн, они, наконец, встречаются.

«Наконец-то могу написать тебе о Гёте, — пишет Шиллер своему другу Кернеру. — Первое впечатление, которое он производит, весьма поубавило высокое мнение, которое мне внушили об этом привлекательном и прекрасном человеке. Гёте среднего роста, походка и манеры его чопорны, лицо замкнуто, глаза чрезвычайно выразительные и живые, и смотреть в них приятно. Лицо его, невзирая на серьезное выражение, кажется очень благожелательным и добрым… Знакомство наше произошло весьма быстро и без малейшей принужденности. Правда, общество было слишком многочисленно, и все слишком ревновали к нему друг друга, так что мне не удалось пробыть с ним наедине сколько-нибудь длительное время и побеседовать о чем-нибудь, кроме как на самые общие темы. Сомневаюсь, что мы когда-нибудь сойдемся близко. Многое, что мне все еще интересно, к чему я стремлюсь и на что надеюсь, он уже изжил, так же как его эпоха. И мне кажется, он так далеко ушел от меня, что нам уже не суждено будет повстречаться в пути… Его мир — не мой мир, представления наши об окружающем, очевидно, существенно отличны… Как все получится — покажет время».

Время проходит. Шиллер ждет. В то самое воскресенье, когда он напрасно надеялся, что Гёте обратится к нему хоть с одним словом, статья Шиллера об «Эгмонте» вернее, статья Шиллера против «Эгмонта» уже отправилась в печать. Вскоре Гёте прочел эту статью и увидел в ней выражение общего настроения, которое встретило его, когда он вернулся в Веймар. Шиллер с неприязнью взирает на Гёте, на этого узурпатора в царстве муз, который без всякой внутренней борьбы с окружающей действительностью покоряет ее себе. Двадцать лет боролся Гёте, чтобы одолеть хаос и прийти к совершенству формы. И вдруг видит, что весь разработанный им гениальный процесс добывания золота в рудниках самого сатаны поставлен под сомнение. Молодой человек, певец хаоса, приводит в неистовый восторг немцев. Пусть даже Гёте не питает ненависти к Шиллеру.

Но идея Шиллера внушает ему отвращение.

С октября и всю долгую зиму Шиллер живет в маленьком городке рядом с Гёте.

От него к нему просто рукой подать. Шиллер постоянно общается с его друзьями, всегда бывает с Кнебелем, с Морицем, а тот и пальцем не пошевелит, чтобы с ним повидаться. Правда, раз они все-таки встретились, но Гёте тотчас же вежливо отделался от него. Шиллер впадает просто в отчаяние. Со дня на день надеется он услышать, что Гёте говорил, наконец, о его «Дон Карлосе». Ибо антипатией Шиллера управляет только одно желание: он хочет, чтобы тот, поэт, судил его, как поэта, даже если он и осудит его.

Но Гёте не хочет ни говорить, ни судить. Он хочет только выдворить Шиллера из своего гнезда. Ему мешает даже деликатное напоминание о нем. Вернувшись в Веймар, Гёте и так нашел во всех друзьях перемену — они мрачны, рассеянны. Он вовсе не желает, чтобы ему навязали еще одного противника.

Творчество и замыслы Гёте заставляют Шиллера пылать враждебностью. А Гёте вообще не питает ни малейшего интереса к творчеству Шиллера. И только чтобы выставить его из Веймара, наконец, придумывает для него профессуру в Иене. Министр культуры Гёте дает поэту Шиллеру звание профессора истории. И Шиллер вынужден явиться к нему, чтобы выразить свою благодарность.

«Я побывал у Гёте, — пишет Шиллер. — Он проявил чрезвычайную энергию в этом деле и чрезвычайно большой интерес к тому, что, как он полагает, послужит к моему счастью».

Но неужели Шиллер, искушенный в делах света и знаток людей, не понимает, какие мотивы руководят его партнером по игре?

Нет. Проницательного ослепляет одно обстоятельство, и Гёте прекрасно учел это. Целых десять лет Шиллер вел изматывающую кочевую, мрачную жизнь.

Ему пошел уже тридцатый год, и он жаждет легализовать свое положение, иметь дом, должность, покой. Он хочет получить, наконец, возможность сосредоточиться и творить. Правда, в беседах с сестрами Ленгфельд, которым он всегда и во всем исповедуется, Шиллер принимает патетическую позу «героической меланхолии». Его-де застали врасплох. Он откажется от этого предложения. Он гордится своей золотой свободой. По правде, он не получил еще формального назначения и мог отказаться от него в любую минуту. Но он решил бросить якорь. Пытаясь выпутаться из своей связи с «гениальной» госпожой фон Кальб, которая слишком уж его утомляет, он подыскивает себе аристократическую и богатую невесту. Он хочет, наконец, приобрести деньги и значение.

Правда, он никак не может решить, на какой из аристократических сестер Ленгфельд остановить выбор, объясняется в любви обеим, обсуждает со своим другом еще несколько возможностей. Всего за два месяца до помолвки Шиллер просит Кернера подыскать ему подходящую партию и называет минимальную сумму, необходимую ему в качестве приданого.

Тем временем приятельница невесты, госпожа фон Штейн, наконец, узнала о связи Гёте. Атмосфера, в которой живет Шиллер, до предела враждебна Гёте, хотя сестры Ленгфельд преклонялись и преклоняются перед гением Гёте.

Но терпение Шиллера, наконец, истощилось. «Этот человек, этот Гёте вечно стоит мне поперек, дороги» восклицает он, уже не таясь перед другом. Снедаемый честолюбием, Шиллер в ярости сетует на судьбу, позволившую тому, другому, без всякого труда добиться преимущества во времени, которое ему, Шиллеру, невозможно наверстать. Перед отъездом в Иену он изливает в письме всю любовь-ненависть, которую ему внушает Гёте: «Он пробудил во мне совсем особое чувство — смесь ненависти и любви. Чувство, не вовсе чуждое тому, которое Брут и Кассий, должно быть, питали к Цезарю. Я готов был убить его дух, и в то же время я любил его всем сердцем… Ум его созрел окончательно, и суждение его обо мне скорей враждебно, чем благоприятно. Но для меня самое важное слышать о себе только правду, и поэтому из всех окружающих лишь он один может оказать мне эту услугу. Вот почему я хочу окружить его соглядатаями, ибо сам никогда не спрошу его, какого он обо мне мнения».

Этой исповедью Шиллер заканчивает на время главу, название которой — Гёте.

Проходит полтора года. Шиллер женат, он породнился с тюрингским дворянством. Он профессор, почитаемый студентами, учеными и писателями. Живет он в Иене, в собственном доме, обставленном с большим вкусом. Жену его Гёте знал, когда она была еще ребенком, время от времени они встречаются у общих друзей. Нет ничего удивительного, если раз (а может быть, и несколько) Гёте посетил Шиллера. Разговор, как сообщает Шиллер, скоро коснулся Канта. «Гёте совершенно неспособен чистосердечно присоединиться к чему бы то ни было. Философия кажется ему слишком субъективной. Представление его о явлениях всегда слишком чувственно и, как мне кажется, слишком осязаемо. Но дух его влияет на все, исследует во всех направлениях и стремится повсюду создать нечто целостное. Именно поэтому я и считаю Гёте великим человеком. Впрочем, живется ему не очень-то сладко. Он стареет; и любовь к женщинам, в чем он так часто грешил, теперь, кажется, собирается ему отомстить. Боюсь, он совершит глупость и разделит общую участь всех старых холостяков. У него есть милая, некая мамзель Вульпиус, и ребенок от нее. Ребенка он, кажется, очень любит и даст уговорить себя, что он женится на этой девице исключительно из любви к сыну, а поэтому брак его не покажется окружающим слишком нелепым».

В этом письме звучит совсем новая интонация.

Много лет Шиллера терзала зависть к общественному положению Гёте, хотя он совершенно бескорыстно восхищался его талантом. Теперь он впервые почувствовал, что он занял положение в свете куда лучше, чем его противник.

Зятья Шиллера, кузены и кумовья — дворяне. Он представлен ко двору. Он высокообразованный кантианец, член многих научных обществ. Театры и издатели по всей Германии заискивают в нем. Он даже почти здоров.

А тот удивительный человек занимает какое-то подпольное положение в свете. Все еще занят изучением предметов, которые мы, философы, уже давно воспринимаем как существующие лишь в нашем представлении. Пьес его никто не ставит, много лет он не пишет ничего нового. Он стареет, едва достигнув сорока, живет с какой-то мамзелью, которую не приглашают ни в одно общество, и с ее внебрачным ребенком и непременно попадется на удочку, на которую попались многие другие. Шиллер гордится тем, что может жалеть Гёте. И только неподкупный его гений мешает ему ставить себя выше своего соперника.

Проходит еще два года, и Гёте — тут уже ничего не поделаешь — ставит на своем придворном театре «Дон Карлоса». Но отношения между писателями остаются холодными.

Положение Шиллера становится все более блестящим. Он полон самых житейских планов. Профессура ему скоро приелась, да и обаяние его как лектора потускнело. Он подумывает, не стать ли воспитателем наследного принца, чтобы обеспечить свое будущее. Впрочем, он и сейчас получает солидное вспомоществование от некоего графа и некоего принца. Он издает свои произведения у четырех издателей сразу. Ведет обширнейшую корреспонденцию, которая позволяет ему быть в курсе всего, что только говорится и пишется в мире. Организует в Иене кружок единомышленников. Да, он только критик, сейчас — только философ. В промежутках между двадцатью восемью и тридцатью семью годами Шиллер не написал ни одной пьесы и очень мало стихов. И только грудная болезнь, сопровождаемая спазмами, парализует до некоторой степени его предприимчивость. Только она помешала ему согласиться на предложение Котты, издательство которого приобрело особое влияние, и взять на себя руководство новой правительственной газетой.

Котта сразу угадал в поэте талант большого политического журналиста. Они вместе организуют литературный журнал. Авторов привлекает к новому органу не только имя Шиллера, но и высокие гонорары. Шиллер уже соблазнил Фихте, братьев Гумбольдтов, которые в расцвете молодости и сил работают сейчас в Иене, и многих других. А теперь он решил поймать в свои сети трех самых крупных щук Гердера, Канта и Гёте. От имени «безгранично уважающего их общества» он посылает им персональные приглашения.

Получив это письмо, Гёте понимает, что, продолжая избегать Шиллера, он нанесет больший ущерб себе, чем Шиллеровой газете. Мудрость советует ему использовать новую трибуну. Он рад ответить согласием на союз «со столь достойными людьми»; редактируя черновик своего ответа, он мало-помалу придает ему более теплый тон. Через месяц после обмена посланиями оба поэта встречаются на воистину нейтральной почве — в Иенском обществе любителей природы. Случайно они покидают собрание вместе. Шиллер сетует на то, что метод, при котором природа рассматривается в мельчайших ее частностях, приводит к тому, что непрофессионал оказывается изгнанником даже в обществе любителей. Гёте, который рядом с философом чувствует себя настоящим ученым-исследователем, соглашается с его мнением. Но, говорит он, существует и другой, прямо противоположный способ исследования, при котором отдельные явления рассматриваются только как часть всей действенной и живой природы. Философ задумывается. От целого к частностям? Неужели к этому выводу можно прийти на основании опыта?

Тем временем они подошли к дому Шиллера.

«Беседа, — рассказывает Гёте, — заставила меня войти в дом. Я с живостью изложил сущность метаморфоза растений и нарисовал ему символическое пра-растение. Он слушал и смотрел на все с огромным интересом, обнаруживая грандиозную способность восприятия. Однако когда я кончил, он покачал головой и сказал: «Нет, это не опыт — это идея». Я замолчал, несколько раздосадованный, ибо он самым резким образом обозначил точку, нас разделявшую… Во мне снова зашевелился былой гнев, но я взял себя в руки и сказал: «Мне, право, очень приятно, что, сам того не зная, я обладаю идеями и даже вижу их глазами».

Шиллер, который был гораздо более светски воспитан и искушен, чем я, и которому в интересах «Ор» хотелось не оттолкнуть меня, а, наоборот, привлечь, возразил, как и следовало образованному кантианцу. Однако мой упрямый реализм дал ему много поводов для оживленных споров. И мы принялись ожесточенно сражаться, пока не объявили перемирия. Ни один из нас не мог счесть себя победителем, хотя и не признавал себя побежденным. Меня повергали в совершеннейшее отчаяние изречения, вроде следующих: «Разве может, — говорил Шиллер, — существовать опыт, который соответствовал бы идее? Ведь в том-то и заключается своеобразие последней, что опыт никогда не совпадает с ней».

Наконец Гёте оставляет Шиллера. Он идет один по июльским вечерним улицам. И вдруг говорит себе: «Если Шиллер считает идеей то, что я называю опытом, значит должно существовать и нечто среднее между ними». На другое утро он уезжает в Веймар. Шиллер как мыслитель неподкупен. Он ни на йоту не отступит от своих убеждений. Однако, будучи человеком светским, он умеет самым почтительным образом не отпускать от себя Гёте. Недаром Гёте говорил, что Шиллер удерживал в своей власти все, что только приближалось к нему. Да и жена Шиллера делала для этого все, что было в ее силах. Именно эта особая, шиллеровская смесь из бескорыстного стремления и умного житейского поведения и полонила Гёте. Ему всегда нравились люди, которые пытались достичь своей цели при помощи мягких средств воздействия, даже если они были его врагами. На другой день после вечернего разговора Гёте отсылает Шиллеру пакет для «Ор» и, пользуясь случаем, делает приписку: «Сохраните обо мне дружескую память и верьте, что меня живо радует возможность обмениваться с вами идеями». А Шиллер, в свою очередь, пишет:

«…В вашей верной интуиции содержится в гораздо более полном виде все, к чему другие с трудом стараются прийти при помощи анализа, и только потому, что вы владеете идеями во всей их полноте, ваше собственное богатство остается для вас скрытым… Поэтому умы вашего типа редко знают, как далеко они ушли вперед и как мало у них причин заимствовать что-либо у философии, которой остается только учиться у них. Давно, хотя и из большого отдаления, следил я за направлением вашего ума, и, со все возрастающим изумлением, взирал на путь, который вы себе предначертали. Вы ищете необходимость развития природы, но вы ищете на самом трудном пути… Шаг за шагом поднимаетесь вы от простейшего организма к более сложному, чтобы обосновать, наконец, самый сложный изо всех — человека, как генетически обусловленного всем зданием природы… Вы строите его, следуя природе, и тем самым стремитесь проникнуть в ее скрытую технику. Великая и воистину героическая идея…

Разумеется, вы никогда не могли надеяться, что вашей жизни хватит на осуществление подобной цели, но даже сделать первые шаги по такому пути означает больше, чем пройти до конца другой, и вы, как Ахилл в «Илиаде» сделали выбор между Фтией и бессмертием.

Родись вы греком или итальянцем, ваш путь был бы гораздо проще, а может быть, он был бы даже излишен. Уже с первого взгляда на вещи вам открылась бы и необходимость их формы, и с самым первым опытом в вас развилось бы понятие большого стиля. Но вы родились немцем, ваш греческий дух оказался брошенным в северный элемент; у вас не было другого выбора, кроме как стать северным художником или восполнить силой воображения то, чего вы были лишены в действительности… вы должны были рациональным путем создать сами себе Грецию… Итак, вам пришлось проделать еще одну работу, ибо как только вы пришли от созерцания к абстракции, вам пришлось задним числом превратить понятия в интуицию, а мысли в чувства, ибо гений может выразить себя только через них.

Вот примерно так я рисую себе ваш духовный путь, а прав ли я, это лучше всего знаете вы сами. Но вы вряд ли знаете (ибо гений всегда является величайшей загадкой для себя) прекрасную гармонию, царящую между вашим философским инстинктом и чистейшими выводами спекулятивного разума… Правда, интуитивный ум имеет дело только с индивидуумами, а спекулятивный — только с видами. Но если интуитивный ум гениален и если в эмпирическом он открывает характер необходимости, он всегда будет создавать индивидуумы, но с характером, свойственным целому виду. А если гениален спекулятивный ум и если, поднимаясь над опытом, он все же не забывает о нем, тогда он создает, правда, только виды, но такие, в которых ощущаются жизнь и оправданные связи с реальными объектами.

Но я вижу, что готов написать вместо письма реферат… и если в этом зеркале вы не увидите своего изображения, то прошу вас все-таки не бежать из-за этого от меня».

И Шиллер спрашивает Гёте, нельзя ли опубликовать в «Орах» «Вильгельма Мейстера». «Мои друзья, а также моя жена просят вас вспомнить о них с благожелательностью, я же остаюсь с величайшим уважением вашим покорнейшим слугой Ф. Шиллером».

Письмо написано философом и светским человеком. Поэта мы в нем не видим. Правда, в письме впервые, и при этом с гениальной глубиной, охарактеризовано творческое развитие Гёте. И раньше и позже Гете чрезвычайно редко приходилось читать столь глубокие суждения о себе. Однако целых одиннадцать лет, вплоть до смерти Шиллера, невзирая на самое тесное общение, Шиллер даже не пытался запечатлеть в художественных формах характер Гёте, а это удивительно со стороны столь глубокого психолога. Очевидно, их отношениям Шиллер придавал чисто духовное значение. И поэтому ни один из них никогда не пытался изобразить в своих произведениях другого.

Зато в приведенном письме полностью проявилось искусство Шиллера-дипломата. С какой тонкостью обращается он к Гёте, как к наивному гению, который совершенно не разбирается в себе, а ведь он прекрасно знает, что Гёте знает о себе все! С какой гордостью выключает он его из своих владений, из владений философов. С какой смелостью заявляет, что осуществить стремления Гёте невозможно, ибо он не рожден на юге. Как деликатно предлагает всего себя в его распоряжение. Да, письмо это сплошное предложение услуг, реверансы перед человеком более великим, заслуги которого он признает. И делает он это в самом рыцарственном тоне, с одним существенным добавлением: он, Шиллер, уверен, что его разум полностью совпадает с инстинктом Гёте, ибо Гёте гений интуитивный, а Шиллер спекулятивный, и, следовательно, один только Шиллер рожден понимать Гёте.

Нет, никогда еще не держал в своих руках Гёте такого письма. С какой вершины его здесь рассматривают! Как исторически, как героически! И в благодарность Гёте делает то, что делает лишь в самых редких случаях, — он первый произносит слово «дружба». Он принимает Шиллерово объяснение в любви, как изысканная и умная женщина, которая вовсе не отвечает своему ухаживателю той же страстью, с которой он относится к ней.

Вот это удивительное письмо с объявлением помолвки:

«В день моего рождения — мне минуло сорок пять лет — я не мог получить подарка более приятного, чем ваше письмо, в котором вы дружеской рукой подводите итог всей моей предшествующей деятельности и с таким участием побуждаете меня более усердно и энергично использовать все мои силы».

Очевидно, Гёте тоже ведет счет новой эпохе с того дня, как состоялась их беседа. Он полагает, что жизненный их путь «после столь неожиданной нашей встречи мы должны будем продолжать уже вместе… Я всегда умел ценить честную и столь редкую серьезность, проявляющуюся во всем, что вы писали и делали, и отныне смею рассчитывать узнать от вас самого о развитии вашего духа, особенно за последние годы… Теперь, когда мы взаимно уяснили себе, до какого предела мы в настоящее время дошли, мы тем беспрепятственнее сможем работать вместе. Каким большим преимуществом будет для меня ваше участие, вы сами увидите при ближайшем знакомстве, открыв во мне своего рода тьму и колебания, над которыми я не властен, хотя и ясно сознаю их… Надеюсь вскоре провести у вас несколько дней, и тогда переговорим о многом». «Вильгельма Мейстера» он уже отдал издателю. «Будьте здоровы и вспоминайте обо мне в вашем кругу».

Шиллер чувствует себя победителем, и с полным правом. Ведь он приступом завоевал доверие Гёте, а своими делами надеется пробудить и его интерес. Шиллер поборол свою обидчивость, и слова Гёте, о взаимном пройденном пути, толкует в том смысле, что они вместе пройдут весь путь, который им «еще суждено пройти, и это с тем большей пользой, что у людей, которые стали попутчиками, только когда каждый прошел уже большой отрезок дороги, есть особенно много что сказать друг другу».

Ибо не только пожизненную дружбу утверждает Шиллер. Он утверждает такую дружбу, что даже, придя к концу жизни, Гёте причисляет ее к лучшему изо всего, чем он обладал.

С любовью, именно так, как и хотелось младшему, читает Гёте его письмо и зовет Шиллера к себе в Веймар. Тот немедленно принимает приглашение.

Двухнедельный визит Шиллера к Гёте превратился в инвентаризацию имущества, которое каждая из сторон приносит при вступлении в брак. А затем они составили программу, в которую входит обмен письмами по эстетике, с последующей их публикацией. «Теперь, мой дражайший, — пишет Гёте Шиллеру после его отъезда, — теперь, после нашей двухнедельной конференции, мы знаем, что орбиты наших восприятий, мыслей и деятельности частью совпадают, частью соприкасаются. И это сулит много хорошего нам обоим». Так начинается переписка. Так начинается совместная работа в журнале «Оры». Так возникает новая партия в Германии.

При вступлении в союз, который с незначительными перерывами просуществовал, без малого, одиннадцать лет, одному из союзников было сорок пять, а другому тридцать пять лет. Но болезнь уже наложила свою печать на младшего — он худ и бледен. Зато старший крепкий, загорелый и, кажется, совершенно здоров. Шиллер выше ростом, худ, аскетичен.

Гёте шире, приземистее; он начинает тучнеть. У Шиллера овальное лицо, лихорадочные глаза, великолепный, большой, готический лоб. Его бледный чувственный рот напоминает рот священнослужителя. Ястребиный короткий нос с большим горбом кажется дерзким и вызывающим, линия его с особой силой подчеркивает патетическое выражение лица.

Голова Гёте несколько квадратна. Над надбровными дугами вздымается высокий лоб. Изогнутая линия его длинного носа почти классически спокойна по сравнению с носом Шиллера. Спокойны сомкнутые узкие губы. Но глаза по-прежнему сияют темным огнем и впитывают в себя весь мир. Буквы Шиллера несутся великолепными волнами по бумаге. Гёте тщательно вырисовывает свои характерные знаки.

Новоиспеченный придворный и гофрат, Шиллер, наряжается с величайшей тщательностью, покупает самое дорогое сукно для фрака, у него открытый дом, он заводит коляску и лошадей. В первый же год после женитьбы в сопровождении лакея и горничной он едет в Лейпциг. Здесь он блистает в обществе и производит столь потрясающее впечатление в своем парадном мундире, что мадам де Сталь, повстречавшись в приемной с этим тридцативосьмилетним придворным, принимает его за офицера в высоких чинах.

Гёте, напротив, держится очень просто, не носит парика и буклей, почти не появляется при дворе и очень редко бывает в свете. Он живет, как частное лицо, много молчит.

Шиллер привык учиться не столько у жизни, сколько у книг. Он не бывает на природе, болеет чахоткой, живет в вечном страхе перед приступами болезни. Большую часть времени он проводит в комнатах, совсем не занимается спортом, в долгие летние месяцы не выходит из дома, живет при закрытых окнах — курит и чихает. По ночам его томит бессонница. По утрам он не может заниматься никакими делами, обедает только в восемь вечера, в плохие дни вынужден подбадривать себя алкоголем. Работается ему лучше всего при низком атмосферном давлении.

На Гёте благоприятно действует сухая погода, ложится он рано, ест регулярно, пишет только по утрам, живет по нескольку недель в своем садовом домике, снова ездит верхом и катается на коньках. В возрасте между сорока и пятьюдесятью годами он здоров, как никогда еще не был. Воздух, которым дышит Шиллер, Гёте называет «отравой». Войдя однажды днем к другу и почувствовав запах гнилых яблок из ящика письменного стола, Гёте вынужден немедленно открыть окно; ему становится попросту дурно.

Шиллер так запутался в своих бесконечных делах и так много болеет, что не в силах писать. Гёте немедленно кончает со всеми деловыми обязательствами, чтобы остаться наедине со своими фантазия ми и образами. Шиллер гораздо больше, чем Гёте, нуждался в четкой границе между делами и музами, ибо практические интересы поглощали его гораздо сильнее.

В ту пору, когда Шиллер вступил в союз с Гёте, ему грозила опасность уйти в журналистику. Гёте всегда говорил, что Шиллер мог бы быть превосходным редактором. Многие издатели стараются заполонить этого гениального, политически и эстетически остро мыслящего человека, который изо всех сил рвется к власти и к богатству. И не будь Гёте, Шиллер, может быть, и пошел бы этим путем. Друзья его юности считали, что он будет дипломатом, а Гёте говорил, что он так же велик в гостиной, как был бы велик и в государственном совете, Шиллер умеет завербовать первоклассных авторов для своего журнала, он превосходный агитатор и любит заниматься пропагандой. Когда через три года «Оры» вынуждены прекратить свое существование, Шиллер предлагает напоследок напечатать несколько безумно смелых статей, которые непременно повлекут за собой запрещение журнала. Уж лучше, говорит он, взорвать себя, чем предоставить другим тихо тебя похоронить. Беспокойство и вечная спешка гонят Шиллера прочь от всех должностей, издателей и газет, и Гёте никак не может рассчитывать на его действенную поддержку. «Ждать помощи Шиллера в конкретных делах не приходится» — пишет он Мейеру. У Шиллера тьма замыслов, но его терзает такое внутреннее беспокойство, что практически он ничего не в силах осуществить.

Зато Гёте проявляет прямо противоположные душевные свойства.

Правда, предприимчивый дух Шиллера устремлен вовсе не только на погоню за деньгами. Его воодушевляет желание власти. Вероятно, это и подразумевал Гёте, когда в старости сказал Эккерману: «Шиллер, который, между нами будь сказано, был в гораздо большей мере аристократом, чем я, но гораздо более осторожен в своих высказываниях, имел удивительное счастье слыть самым горячим другом народа». Это верно. Когда юный Шиллер восклицал «свобода!» он подразумевал под этим, прежде всего, личную свободу. Даже в анонсе и в предисловии к «Разбойникам» двадцатидвухлетний поэт подчеркивал, что пьеса его не представляет опасности для государства и нравственности. А когда спустя пятнадцать лет он получил права гражданина Французской республики, они интересовали его только с точки зрения интересов его сына.

Когда Шиллер творит, он видит перед собой не только современников — он видит потомство. Поглощенный критической работой, огорчениями, конкуренцией, сплетнями, распрями между партиями, он успевает вести обширнейшую переписку. И хотя Шиллер-драматург пожинает одни только успехи, его огорчает малейшая неудача Шиллера-журналиста.

В нем возмущается кровь, он оскорблен до глубины души, когда его «Альманах муз» раздирают на части между похвалой и порицаниями. А Гёте, который уже двадцать лет тому назад отказался от мысли нравиться немцам, улыбается и успокаивает его своей зрелой мудростью: «Человек, который не хочет уподобиться неразумному сеятелю из евангелия и разбрасывать зерна куда попало, не спрашивая, что и где из них взойдет, не должен вообще никогда обращаться к публике».

Даже в сфере эротики стремление Шиллера властвовать находится в полной противоположности к женственной жертвенности Гёте. Шиллер чувствен и властен в любви. Гёте отдается всем существом своим. Он верен всегда одной женщине, и никогда у него не было двух возлюбленных одновременно. Зато к этой одной он обращается с такими словами, что, когда вдова Шиллера прочитала письма Гёте к госпоже фон Штейн, — она в страхе отпрянула, опаленная их огнем. «Нет, Шиллер никогда так не любил, — признается она. — Да он и не мог так любить. Он был для этого слишком страстен».

Зато как мыслитель Шиллер был тоже более страстен.

Перед тем как заключить союз с Гёте, Шиллер целых три года занимался, кроме истории, почти исключительно философией Канта. От Канта ведет он свою эстетику, которая оказала решающее воздействие на все его творчество.

Со всей энергией пытался Шиллер приблизить к Канту и Гёте. Но Гёте очень мало воспринял от кантовских идей. Он не нуждался в философии, ни чтобы справиться с внутренним своим смятением, ни чтобы разобраться в себе. Напротив, она была нужна ему, только «чтобы отойти от себя, а это мне тем легче, что природа моя подобна ртути: распавшись на капли, она легко и быстро соединяется вновь».

Нам кажется трогательным и немножко смешным, когда мы читаем строки, написанные рукой Гёте, в которых он советует нам читать «Антропологию» Канта только весной, когда нас радуют цветы. Когда Гёте творит, он отрицает философию полностью.

«Она разрушает поэзию. Потому что я никак не могу ограничиться чисто спекулятивным мышлением, я тотчас же для каждой фразы ищу зрительный образ и, следовательно, немедленно уношусь в природу». В периоды творчества Гёте избегает даже общения с Шеллингом, учение которого ему ближе всех других. Когда Гёте творит, он не в состоянии мыслить абстрактно, «ибо я могу думать только в процессе самого творчества».

Зрительное впечатление для него есть и останется всем. Без остальных органов чувств он мог бы и обойтись, по крайней мере, так ему кажется.

Занимаясь Челлини, Гёте утверждает, что эпоха Челлини открывается для него гораздо больше, когда он смотрит на нее глазами этого необыкновенного человека, чем когда слушает доклад самого хорошего историка. Он не согласен с тем психологом, который назвал свое сочинение органом души. Его следовало бы назвать органом нервных окончаний, лежащих в мозгу.

Помешательство на Канте, охватившее Иену, да и всю Германию, ему скоро решительно надоедает. Он стремится вырваться из окружения, где все тяготеет к спекулятивной философии, и вернуться к искусству. И до глубокой старости он сожалеет о том, что Шиллер так долго терзал себя философией. Духовное противоречие между собой и Шиллером Гёте выразил в гениальной фразе, подобно метеориту пробившей гладь его дневников: «Опыт почти всегда пародия на идею».

«Шиллер, — как говорит Гёте, — всегда видел предмет только с внешней его стороны. Проследить процесс постепенного развития изнутри было не его делом».

В этих словах Гёте совершенно точно охарактеризовал и величие Шиллера, и границы, и отличие его творческой манеры от своей. Шиллер ищет сюжет, Гёте случайно его находит. Шиллер выбирает сюжет. Гёте его переживает. Шиллер тяготеет к аллегории, у Гёте сюжет дорастает до значения символа. Спекулятивная философия вовсе не является врагом Шиллеровой поэзии, она скорей союзник ее. Только в равновесии между мечтой и мыслью черпает Шиллер вдохновение для творчества. Он сам сетует на это. У него, очевидно, вовсе отсутствует третий, самый действенный пособник поэта — наглядность, жизнь, случайность, природа. Кажется просто странным, когда Шиллер, который так много общается с людьми, сетует, что у него нет возможности их изучать.

Чем больше осознает Шиллер свою сущность как писателя, тем глубже постигает прямо противоположную ей сущность друга. И он смотрит на него, как на явление природы. «Покуда вы работаете, вас всегда окружает тьма, свет горит только внутри вас. Но когда вы начинаете размышлять, внутренний свет исходит из вас и освещает и для вас и для других все окружающие предметы».

Действительно, невзирая на склонность к самоанализу, Гёте, в противоположность Шиллеру, никогда не может сказать заранее, что именно он сочинит, ибо раз «отрегулированная сила природы» не подлежит уже дальнейшему управлению. Вот почему внутренний голос повелевает ему таить от окружающих свои планы. Даже в глубокой старости он еще сожалеет, что один-единственный раз поделился с друзьями своим замыслом и, последовав их совету, забросил его. Шиллер же, напротив, все свои поздние пьесы сцену за сценой всегда обсуждал с Гёте. Шиллер работает быстрее. Он обладает поразительным даром сосредоточенности. Его манера творить — смелая, сильная, стремительная. Она подобна его манере ездить верхом, играть в ломбер. Гёте, напротив, всегда ждет случая, чтобы взяться за работу, и в своей поэзии он все чаще употребляет не слово «работа» как бывало прежде, а «игра». Даже в манере читать свои произведения отразились свойства их творчества. Шиллер читает бурно, патетично, подчеркивает диалоги, но чтение его оставляет слабое впечатление. Гёте, согласно всем свидетельствам, читает мастерски.

Очевидно, темперамент и дар Шиллера толкают его к театру. Девять его пьес воистину обогатили немецкий театр. Зато крупнейшие драмы Гёте только сбивали этот театр с пути. Лишь в наши дни мы начинаем постигать внутреннюю драматичность, заложенную в пьесах Гёте, лишь теперь они приобретают некоторую известность. Но пьесы Шиллера и через сто лет не утратили своей ударной силы. Они построены, как чистая трагедия. В них нет места для юмора. Из сюжетов, которые он всегда выбирал с холодным расчетом, Шиллер выжимает все до последней возможности. Каждому из своих действующих лиц он придает предельную выразительность. И со всем присущим ему неистовством пытается вздыбить и образы Гёте. Когда в Веймаре, наконец, поставили «Эгмонта», Шиллер потребовал, чтобы за спиной героя, осужденного на смерть, появлялся, упиваясь своей местью, Альба. В «Ифигении» больше всего сомнения Шиллера вызывал образ Ореста. «Без фурий нет и Ореста» — утверждал Шиллер.

Гёте, напротив, не хочет, чтобы его произведения оставляли слишком сильное эмоциональное впечатление. Для него гораздо менее существенны абсолютно ясно сформулированные выводы из его «Мейстера» чем содержание романа в целом. Гёте сравнивал себя с человеком, который нарочно делает ошибки в длинном столбце цифр, чтобы затем «капризно спутать итог». Сочиняя для театра, Гёте перелагает прозаические сцены в стихи (так он сделал с «Пра-Фаустом»), «чтобы идея, в них заключенная, просвечивала сквозь прозрачную пелену и этим смягчалась грандиозность впечатления». С возрастом чувство юмора у Гёте все возрастало. Он все чаще вводил в свои произведения чисто игровые моменты.

Творения Шиллера отдаленно напоминают Рубенса. Творения Гёте — Рембрандта. И все-таки, невзирая на их полярную природу, этим поэтам, как и обоим великим живописцам, присущи общие черты. Только эти черты и сделали возможным их сближение, их длительный союз.

Среди все усиливающихся националистических настроений в Германии, они крепко стоят на своих позициях. «Патриотизм, — писал Гёте Шиллеру, — если он устремлен только к личной выгоде, изжил себя, подобно поповству и аристократизму». А Шиллер, который почти все сюжеты заимствовал из иностранной истории, говорил: «Какой мелкий и жалкий идеал писать только для одной нации» И хотя у него не было поводов жаловаться на свою публику, он все-таки твердил, что «немцы жаждут чувств. Но чем более пошлы эти чувства, тем они им приятнее».

Как правило, друзья стояли вовсе не на одинаковых, а на противоположных позициях, да и характеры их совершенно различны.

Шиллер стремится повелевать, Гёте — воздействовать. Шиллер никогда не отдается до конца другому, он принадлежит только своему творчеству. Гёте всегда и целиком принадлежит тому, кто его любит. Шиллер с холодной страстью кует свои произведения. Гёте ваяет их любящей рукой. Для Шиллера жизнь следует за творчеством, поэтому он так дисгармоничен в своей погоне за наслаждениями. Для Гёте корень поэзии — жизнь. Поэтому и поэзия его расцветает словно сама собой. Шиллер размышляет всегда, даже когда чувствует. Гёте глядит всегда, даже когда он размышляет. Шиллер сажает уже взрослые деревья, Гёте всегда бросает в землю только семена.

Но Шиллер умеет ненавидеть с такой же силой, как и любить, и, так же как Гёте, он всегда выступает партнером своих героев. Только герои Шиллера принципы, а герои Гёте — сложные люди. Совсем как так называемые герои нашего общества, они «добры и злы, подобно природе».

Только один-единственный раз Шиллер написал собственный обобщенный портрет. Это случилось, когда он создал своего Валленштейна. Как и Валленштейн, он громко спорит со всем миром. Зато Гёте ведет спор тихо, да и то только с собственным демоном. Шиллер борется, Гёте — растет.

Но есть одна особенность, и она накладывает на образ Шиллера тусклый налет, подобный патине, покрывающей благородную бронзу. (А фигура Гёте с ее живым дыханием вечно стремится вырваться из беломраморной глыбы). Шиллер непрестанно ощущает смерть; и если бы человек, даже не знающий этого, прочел в последовательности все его произведения, он понял бы, что создатель их умрет ранней смертью, с которой он так ожесточенно сражается. Не случайно друг Гёте Мейер, повстречав как-то Шиллера в аллее Веймарского парка, записал у себя в дневнике, что лицо поэта напоминает лик Иисуса, распятого на кресте. А ведь эта встреча произошла за много лет до Шиллеровой смерти.

Внутренняя лихорадка заставляет Шиллера все быстрее устремляться вперед. Порою кажется, что он, задыхаясь, скачет день и ночь на черном коне, спасаясь от черного всадника. И каждое утро он оборачивается и смотрит назад — не нагнал ли его уже всадник?

И снова и снова он мчится вперед много лет подряд. Вот почему в это последнее, самое насыщенное успехами десятилетие, при самых блистательных обстоятельствах им владеет одно стремление создать как можно больше трагедий.

Серьезно, участливо, с грустным предчувствием взирает друг на это трагическое действо. Жизнь Гёте рассчитана на восемь долгих десятилетий. Болезни его всегда разрешаются жестокими, но короткими кризисами. Он верит в жизнь, избегает трагедий, и смерть ему не враг. С самого рождения живет он с ней в любовном содружестве, ибо верит в перевоплощение душ. Но в этом, теперешнем своем воплощении, томимый духовным одиночеством, преследовавшим его долгие десятилетия, Гёте только сейчас обрел душу, способную его постичь.

Так что же приобрел в этом союзе Шиллер?

Друга!

Больное бессилие и слабые нервы, отсутствие житейского опыта и безмерные притязания к жизни все заставляет его искать помощи. А где еще может он найти ее в такой мере, как в доброте Гёте, в его знании жизни?

Гёте неустанно заботится о Шиллере. Он снимает и обставляет для него дом в Веймаре. Он продает его домик в Иене. Он выбирает для Шиллера обои и спрашивает его в августе, сколько дров запасти ему на зиму. Он поселяет Шиллера, на несколько месяцев, в своем садовом домике, обставляет для него с женой помещение во дворце, предлагает ему деньги, забирает к себе его сына, устраивает его шурину должность при веймарском дворе.

Но Гёте отдает Шиллеру не только свое сердце, он открывает ему и свой ум. Он высвободил гений Шиллера из лап философии, точно так же как за четверть века до того Гердер сорвал с Гёте душившее его жабо рококо.

Только Гёте побудил Шиллера написать самые значительные его произведения. За восемью годами бесплодия, когда Шиллер занимался почти исключительно вопросами философии, последовали девять лет, в которые писатель сочинил шесть грандиозных пьес и все свои баллады. Короче говоря, девять лет, когда были созданы чуть не все произведения Шиллера. Но самое большое влияние на Шиллера оказали произведения Гёте, резко противоположные его собственным. Особенно роман «Вильгельм Мейстер» заставил Шиллера, по собственному его признанию, расстаться со спекулятивной философией и обратиться к живым образам. Беседы с Гёте, переписка с ним будят творческую фантазию Шиллера. Он надеется извлечь квинтэссенцию из общения с другом и обогатить им свои произведения. «Не было случая, — говорит Шиллер, — чтобы я ушел от вас, не посадив новых ростков в моей душе».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.