1927

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1927

<Сергиев Посад>

1 Января. Валит хлопьями снег.

Германские будни, к которым приходит в своих исканиях Алпатов: герои будней: Роза, Meyer, хозяйка, котельщик.

В Германии все мечтательное отламывается: так, напр., Ефим Несговоров в Дрездене, в музее: «Ты что-то слишком. Разве может быть слишком в искусстве? Это красота…» Алпатов посмотрел на Несговорова новым взглядом <2 нрзб.>, как при диафрагме, когда ее раскроешь шире, шире. — «А разве это плохо, служить красоте?» — «Не плохо, но мы ведь служим истине: это больше». — «Не знаю, почему больше: красота, конечно, может быть и ложная, но какая же истина может быть без красоты?»

Начитался Франса. А как же умному человеку и не быть скептиком в наше-то время!

У меня в голове вертится какая-то мысль о мудрости, но не знаю, достаточно ли она созрела, чтобы ее выразить? «Скептик», подобный Франсу, это свободный человек, позволяющий себе иногда оторвать от родимой почвы цветы мудрости человечества и полюбоваться ими у себя в комнате, в своих вазах. Весь скепсис заключается только в том, что великое учение какого-нибудь мудреца приближается к обыкновенной жизни и тут разглядывается вместе с другими вещами, окружающими обыкновенный трудовой день человека. Так, например, учение Сакья Муни{49} обыкновенно, не скептически, представляется в глубине веков восточных народов в книгах за 7-ю печатями, но почему же не представить себе, что Сакья Муни сидит с нами за чаем, читает газету, слушает радио? Проделав такой опыт, Франс непременно от каждого такого гостя оставляет нам что-нибудь очень хорошее. Мне кажется, что за «скептическое отношение» у Франса принимается просто его решимость перемещать прошлые мысли в современную жизнь. Из этого можно сделать вывод, что Франс к живой текущей жизни относится вовсе не «скептически», и сам он сотни раз указывает на большую ценность мыслей, приходящих во время прогулок, сравнительно с мыслями, возникающими при чтении — разве этим он не отгораживается от скепсиса?

Я слышал от Коноплянцева, что Розанов начал заниматься Христом, пораженный однажды разговором студентов возле себя, какой-то студентик спросил: «А был ли у Христа „член"?» С тех пор Розанов всю жизнь и занимался этим, чтобы втянуть Христа в дело повседневной жизни. Совершенно таким же приемом работает и Франс и делает великое, священное дело, потому что как же иначе сохранить мудрецов для потомства? Выходит так: или нам бросить современность и уходить к ним, или же, наоборот, их пригласить попить с нами чайку за нашим столом.

Я очень близок теперь к своей мысли. Попробую овладеть ей. Положим, что мать любит своего ребенка больше, чем Совнарком, а Ленину Совнарком близок как ребенок матери, что же, по человечеству разве любовь Ленина святее, чем любовь матери? нисколько. А Христос любит человечество. Разве любовь к человечеству святее, чем любовь матери к одному своему ребенку? Тогда почему бы не поравнять все: и любовь к человечеству, и к Совнаркому, и к своему ребенку? Почему бы большим и маленьким не сойтись в равенстве повседневной текучести. Почему отвлеченное свято, и там трагедия человека, а повседневное отдается комедии?

Если на большой улице я так погрузился в себя, что лица смешались, и я не узнал возле себя близкого человека, то это, конечно, мой грех. И всякое учение грешно в том, что оно, приучив нас думать «вообще», создает из нас и людей, рассчитанных на «вообще», значит, жестоких, гордых, себялюбивых.

Берлинская прямая улица с потоком людей — символ прогресса. Наука, искусство, жизнь человека вся уходит в дело прогресса. Вот почему личная жизнь усердного студента Алпатова к этому времени становится крайне бедна. Изобразить знаменитых ученых, что у каждого из них в жизни было одно открытие, но с ним он расстался, и лекции ученых вспыхивают огнем только в те часы, когда они говорят о своем мгновении счастья, отнятом у них прогрессивным человечеством.

Хорошо, если можно будет изобразить встречу Алпатова в Петербурге с мудрецом «скептиком», спасающим его от «микромании», т. е. такого душевного состояния, которое располагается вокруг неподвижной идеи «я — маленький».

Хорошо бы переработать социализм в его противоположность, — и нет… социализм не противоположность учения жизни, а такая же правильная оболочка, как известковая оболочка яйца. Социализм — это бесконечно близкое соприкосновение с учением жизни, но совершенно такое же, как известковая оболочка с содержанием яйца. Мы бросим социализм, как скорлупку, когда начнем жить.

Алпатов разбивает скорлупу, он обладает самим содержанием яйца, но он не враг соц-а, т. е. скорлупки.

Женщина будущего, если разбить скорлупку, есть женщина настоящего, прославленная в своем зачатии, плодоношении, деторождении. Недаром и Наркомздрав так старается о детях. Только деятельность его глупая, поверхностная, вместо освященной женщины получается комсомолка-спортсменка, лыжница, культ лыжницы.

Конец моего романа: возвращение эроса в половой акт, который делается через это священным: через это освобождение творческой сказки: все творчество, значит, и сказка — творческая реальность.

Как тюрьма открывает чувство свободы, как голод — солнечную природу в куске черного хлеба, так что-то (что же?) открывает святое в половом акте. Это что-то похоже на тюрьму, но что это?

Это что-то — большая сложность.

Петербургская часть романа вся вокруг темы «я — маленький». Роковой круг: во всяком радостном начале таится смерть его: «я — маленький». Так вот Алпатов нашел себе работу у одного генерала, составителя сельскохозяйственного словаря. Сошлись, работают в Комитете. Дружат. Раз приходит Алпатов, а вместо этого генерала сидит похожий на него. Генерал умер и уже погребен на Волковом кладбище, Алпатов идет на могилу и бродит среди больших людей: Белинский, Тургенев — все имена. Он хочет найти себе успокоение от имен На могиле друга-генерала, создавшего словарь. И находит вблизи его могилы могилу Павленкова, на ней статуя Павленкова и надпись на животе: «энциклопедический словарь». Тогда он возвращается к своей идефикс: я — маленький. Нужны болота. Да, Алпатов с кладбища попадает в болото белой ночью.

2 Января. Здоровый мороз. Ко мне приезжали Н. И. Замошкин, А. Б. Руднев и Михаил Георгиевич Розанов (Огнев). Между прочим, конечно, поговорили и о еврейском засилии, что это не крупный еврей-делец, к которому мы давно привыкли, мешает нам, а местечковый, что сила их в организации еврейской самопомощи (то, чего нет у русских). Говорили о «федерации», деньги которой достанутся евреям, о группе «Перевал»{50} и о таланте. Я им говорил, что талант сам по себе как сила природы н? ценится, и тот писатель, у которого только талант, обыкновенно живет короткое время для современников (А. Толстой), важно, через какое препятствие пробился талант. Самое главное препятствие для выявления таланта — интеллект со своей логикой и нравственность со своей стыдливостью, целомудрием. Правда, ведь талант — сила природы, действует вопреки логике и вопреки морали, так же как живая текучая вода подземного родника, только если ей удалось пробиться между камнями и множеством других препятствий, становится рекой, и мы любуемся в реке ведь не так водой, как берегами, так и в литературно-художественном произведении не талант автора интересен нам главным образом, а как он разворотил, в какие сочетания поставил горы человеческого интеллекта и общественных чувств. Спящая голова творит свободно такие вещи, каких наяву никто не создаст, и бред сумасшедших, иногда полный музыки и красок природы, бесконечно талантлив, но не ценится.

И вот тюрьма и свобода. Как бы мы узнали о ценности свободы, если бы не побыли в тюрьме? И что это была бы за жизнь, если бы она не была закована в Кащееву цепь, которую непременно надо разбить?

Сила, создающая горы, через которые река пробивается: силы тяготения, косности масс. Эта же сила тюрьмы, Кащеевой цепи. Теперь перехожу к анализу силы, которая задерживает осуществление полового акта до такой степени, что человек накаляется и признает святость его (Розанов).

<Запись на полях> (Голод превращает хлеб в солнце. Ночь на севере и первый свет солнца).

Стыд оказать это перед образованной женщиной (можно только с простейшей). Природа краснения. Застенчивость. Ослепительная красота женщин может создать такое состояние в душе, когда эротический ток от страха своей грубости вдруг переделается в ток женственной дружбы, снежный, исключающий возможность даже мысль о соитии… Замороженный пол.

Замечательно, что вчера к ценнейшим своим материалам я добрался, раздумывая прочитанное у Франса, а сегодня развивал вчерашний разговор о таланте. Получается так, что в роман попадает все, чем живешь сегодня и, следовательно, можно устроиться так: работе никакая современность не будет мешать, а, напротив, возбуждать работу и обогащать ее материалами. Надо только непременно о всем, что случается, докладывать туда. Вот попробовать бы проехаться, например, в Петербурге и не оторваться от работы. Если бы осилить, то получился бы замечательный роман.

3 Января. Из-за легкой простуды сижу уже 4-й день дома. Вечером был Трубецкой. (Т. из такой интеллигентной семьи, что просто забыл, что он князь; после революции зарабатывал себе игрою на виолончели в кабаках. Тут вспомнили, что он князь, и он стал князь. Раньше Николаю играл, а теперь «мужикам»: играет, а слезы-то капают, капают).

Разговаривали, почему внутренне легко представить себе половой акт священным делом, а со стороны посмотреть — нельзя представить себе красивым никого.

Но почему же дело солнца такое прекрасное, а на Солнце нельзя смотреть: больно.

Искусство это как девственная плева.

Искусство — щит Девы.

Искусство это как два ангела с пылающими мечами: заграждение в двери рая.

Искусство — стыд человека.

Заметьте, везде, во всем, что красиво, непременно есть ангелы, огненными мечами закрывающие попытку непосвященного войти в двери рая.

И красивая женщина… Робеет всякий, увидев красивую женщину, потому что боится ангела с пылающим мечом, приставленного охранять тайны рая…. И как сильный свет ослепляет, так и сильный мороз обжигает, так и красота отстраняет непременно от мира.

Дорогой Алексей Максимович.

Вы теперь уже знаете, что Ваше письмо-статья напечатано в 12-ой книге «Красной Нови». Я было сговорился с Полонским печатать его в Н. М-е, но Воронский сослался на Ваше желание, и я отдал ему. У меня был намечен один пункт спора с Вами, но я воздерживался писать, пока статья не будет напечатана, и я не узнаю общее впечатление. Всем, решительно до одного человека, понравилось, что Вы называете меня «хозяином» («ты моя!»). Многие пробовали раньше писать в связи с моими работами то же самое (напр., Иванов-Разумник), но почему-то Вам только удалось сказать понятно и крепко (от себя). Я первый раз в жизни получил какое-то спокойное удовлетворение о написанном о себе, как будто долго выслеживал зверя и наконец его убил. Ясно: что-то мной сделано, потому что понятно другим. Это хорошая, хозяйская радость. И это понято всеми. Но не всех удовлетворяет. Ваши научно-художественные догадки, многие ругаются за эпитеты «Мужа земли» и друг <их>. Отчасти это происходит оттого, что нас, беллетристов, вообще принято считать за ребят, не имеющих права говорить языком понятий. Впрочем, я пишу об этом только чтобы отгородиться от таких людей: для меня Ваши догадки законны, серьезны, искренни. И потому я серьезно возражаю Вам на слова о Левитане, что Левитан будто бы не открыл красоту, а внес ее от себя как человеческий дар Земле.

Когда я читал в семье у себя Вашего «Отшельника», то все мы, жена, сын, я, вспомнили нашего Алешку, всем нам казалось, что Вы нам открыли глаза на него и на смежный с ним огромный мир русских людей. Нет, Вы работаете так же, как и я, не «вносите» от себя, а открываете, и притом непременно блуждая. Чтобы нечто создать (открыть), непременно надо заблудиться до такой степени, чтобы забыть себя совершенно, и мир бы стал вне нас, сам по себе. Тогда, веря, что Отшельник существует сам по себе, Вы и повествуете о нем. Словом, все мы, художники, непременно наивные реалисты, а не кантианцы. Кант очень полезен и, кажется, необходим ученым, а нам решительно вреден. Но почему же и нам не думать в теории теми же мыслями, которые нам оказывают пользу на практике. Слава Богу, теперь «наивным реализмом» не гнушаются и настоящие философы (Лосский). Вы же как художник знаете, что звезда есть «ангельская душка», а как ученый, что это расплавленная масса. То и другое, однако, не значит «звезда в себе». Но ученые хотят свое представление о звезде сделать преимущественным, и публика уже не знает, а верует в расплавленную массу совершенно так же, как верила в ангельскую душку. Так я всю жизнь верил, что земля шар, а вот сейчас у меня лежит книга Флоренского, который посредством новой, недоступной мне математики возвращается к Птолемеевой системе. Ничего не понимаю, в совершенных дураках оставлен. Потому я бросаю и Флоренского, и школьную учебу и говорю себе о земле, как вижу: конечно ж, плоскость, совершенно такая же, как мой стол. Значит, возвращаюсь к наивному реализму и ничего не теряю. Стол как стол! к черту же отдаленные путешествия, напр. на восток для исследования учения Сакья Муни. Приглашаю Сакья Муни к себе за стол чай пить и наблюдаю, как он ведет себя в нашей обычной обстановке. Он гость — я хозяин. Но это не значит, что его нет, и я выдумал его сам, как Левитан. Он есть, конечно, где-то там на Востоке, моя заслуга в том, что я упросил его пожаловать в мою домашнюю обстановку и стал через это ёГо хозяином, и вел с ним разговор не о страданиях, а об одной комсомолке, которая письмом в редакцию газеты «Смена» (№ 12) обращается к врачу с запросом, нельзя ли оперативным путем вернуть ей девственность «для морального пользования».

Вот это и есть наивный реализм, теория, приближающая нас к вещам, к человеку действительному, а не воображаемому. Воображаемый Человек, по-моему, создан каким-то чудаком на улице большого города. Знаете, как идешь в городской толпе, думаешь о всем, только не о действительных людях, потому что их чересчур много. Встречается кто-то, кланяется, останавливает, говорит, а вы не узнаете, но делаете вид, будто хорошо знаете. Расстаетесь. Кто же это был? Не можешь вспомнить и, наконец, отмахиваешься: «черт с ним, мало ли тут Человека!» А сколько жестокостей совершается из-за этого обще-человека, сколько лицемерия, книжности. Я очень удивляюсь, как Вы до сих пор не возненавидели это отвратительное понятие, созданное высокомерием, самомнением и всеми смертными грехами. Нет, у всякого человека на земле должен быть паспорт, в котором его мало что имя, а непременно и отчество.

Знаете, Алекс. Макс., у меня талант совсем даже маленький (сравнительно, например, с А. Н. Толстым), но я знаю, однако, что со своим маленьким талантом я сделаю книгу, которая далеко переживет все блестящие книги А. Н. Толстого. Это происходит оттого, что я свой маленький талант обернул и на свою жизнь. Я не разделен: талант мой — это я. Не я служу таланту, а он служит мне для жизни. Я наивно верю, что писательство — самое хорошее, самое свободное занятие в мире. Не пересчитать выгоды этого дела, я могу, например, будучи писателем, охотиться не только по воскресеньям, айв будни, я могу быть в обществе лучших в мире людей, вроде Вас, я могу во всякое время пригласить к себе великих мертвецов. Редко Вы теперь можете слышать такое от писателей, в большинстве случаев невольников своего таланта. Я лишен чувства славы совершенно и не понимаю, как этой глупостью можно жить (сегодня я, а завтра ты). Конечно, много на свете неудачников, но я их не жалею, ничтожное племя (сам по себе знаю, сам был тоже сколько-то времени неудачником).

4 Января. Потепление. Весь день метель.

План поездки в Питер.

О сочинениях с Груздевым.

—«— с Слонимским.

О детской книге с Маршаком.

Повидать Разумника, Федина, Иванова, Шкапскую, Замятина, Толстого.

В Москве: Дунечку, Огнева, Воронского, Дынник. Поездка должна окупиться продажей детской книжки и маленьких новелл.

5 Января — 6 (сочельник). Приехал Агафон Тимофеевич из Волосовки с дровами, вздумалось поднять князя, охоту предложил ему. Собрались и поехали. К вечеру поднялась метель, ночь бушевала, намело снегу, утром не перестала. В лесу все засыпано, и снег без осадки такой рыхлый, что лыжа проваливается донизу, ходить невозможно, и остается только ждать на дороге. Соловей гнал беляка шагом, пробивал себе траншею. Заяц, верно, смекнул, сделал перебежку по полю, след его вмиг замело, и собаки вернулись дураками. Ничего из охоты не вышло.

Агафон Тимофеевич, приземистый, коренастый мужик, вежлив, но затаен, лишнего слова не говорит. Сумрачный. Хитрый, но туповатый. Скажет, напр., что собаку надо пустить побегать. Ему объяснишь, что эту собаку нельзя пустить, она прямо в лес пойдет зайцев искать, и нам ее не дождаться. Он согласится, а через некоторое время опять разговор: «Да пустите же ее побегать». «Я же, — ответишь, — тебе сейчас говорил, что нельзя», — «Да ничего, не уйдет». И так всю дорогу. Или о погоде, мы-то уже, охотники, знаем, что если всю ночь метель будет, то следов не найдешь. «Найдете!» — говорит он. — «А если метель?» — «Не будет метели». И так он стоит на своем до утра. «Ну, — говорю, — метель!» — «Метель!» — «А как же ты стоял, что не будет». — «А разве я бог, как я могу угадать».

Так весь он, как бочонок, сбит и обтянут дубовыми обручами, простым бочкам, может быть, довольно и два обруча, а на нем для прочности лишний третий пригнали. Ему по лицу нет и сорока, а лыс, как Сократ, и это хорошо ему, что лысина, только лысина и напоминает о каком-то уме. Я за чаем вздумал раскачать его на разговор и пошутил:

— Вот, Агафон Тимофеич, деревня ваша называется Волосовка, а у тебя так мало волос на голове.

— Жизнь была трудная, — ответил он.

Конечно, из-за войны. Всего: три года на действительной, четыре на войне германской и два в Красной армии. И все лучшие годы.

Так мы вспомнили войну на Карпатах, в восточной Пруссии, и каждый боевой случай Аг. Т. передавал нам с чрезвычайной простотой и спокойствием, напр., как шрапнельный стакан ударил его по правой руке, а левой он перекрестился: «Придется же так: левой рукой!»

Мало-помалу мы подошли ко времени, когда в Петербурге началась революция и свергли царя. На фронте солдатам не сразу об этом сказали. Сначала объявили, что Николай отказался от царства. Потом объявили, что царем будет Михаил. А когда в третий раз выстроили, то подполковник вынул шпагу и сломал. Тут же было объявлено, чтобы честь не отдавать, что солдаты и офицеры на равном положении и все товарищи. Стали, конечно, догадываться и веселеть, разговоры пошли всякие. А что это значит, полковник шпагу сломал — этого понять не могли. Но вскоре приехали делегаты и все объяснили. Тогда солдаты согласились и «перемундировали» полк.

Я спросил:

— Что это значит: «перемундировали»?

Так спокойно ответил Агафон Тимофеевич.

— Известно что: перестреляли…

— Всех?

— Всех.

— А того подполковника?

— Прикололи.

Что-то было в этом последнем слове до того противоестественное, будто о курице разговор был или о баране.

— Агафон Тимофеевич, — сказал я, — за что же всех-то, как это понять?

— Это отмщение, — ответил Агафон, — мучили нас они, вот и отмщение.

— Чем же мучили? — спросил я, желая отвести от себя какую-то серую губастую тучу, наседавшую на меня угрюмо, бессмысленно. Я чувствовал, что Агафон Тимофеевич сам, конечно, сам собственными руками «прикалывал». Мне хотелось узнать, как за десять-то лет осмыслился у этого человека весь этот страшный суд.

— Что это было? — спросил я.

— Было это в Карпатах, — ответил он, — мы сидели в шинелях всю зиму и мерзли, а у них лежали полушубки.

— Почему же они их вам не выдавали?

— Потому что мучить нас хотели.

— Но ведь им же хотелось победить австрийцев, им невыгодно было морозить своих солдат?

— Почем знать? — сказал Аг. Т., — а когда пришла весна, полушубки выдали.

— Зачем?

— Чтобы носили на себе, лошадей жалко, а людей им не жалко. Мучили нас.

Мы помолчали. Было неясно. Я дал время ему немного подумать и опять вернулся к вопросу о мучительстве: ведь никакому разумному существу невозможно помириться на таком бессмысленном мучительстве.

— Может быть, — спросил я, — они берегли эти полушубки, в каком-нибудь расчете?

— Да нет же, — настаивал А. Т., — без всякого расчета берегли.

— Потихоньку, может быть, сбывали?

— А почему же весной-то выдали, всем хватило, весь полк был одет?

Агафон Тимофеевич попал на свою зарубку совершенно так же, как тогда о собаке, что собаку надо пустить побегать, и о погоде, что погода непременно должна быть завтра хорошей. Но я тоже попал на свою зарубку с полушубками и решил привести Агаф. Тим. к сознанию с другого конца. Я стал говорить о Сочельнике и о Новом Годе, что в городе и Рождество отпраздновали и Новый Год встречали, а мужики по-своему празднуют и не хотят знать ничего.

— Потому что они нас не хотят, а мы их, — ответил Агафон.

— Кто они?

На это мой собеседник ответа не дал прямого, но стал приводить примеры и так все запутал, что к полушубкам было невозможно вернуться.

Трубецкой поставил разговор так, что в борьбе народов русские на защиту своего государства выработали самый страшный противогаз: «пролетарии всех стран, соединяйтесь». Это очень неудовлетворительно. Ведь если для производства газов тратятся разные минеральные и органические вещества, то для русского противогаза тратится самое дорогое: любовь к человеку. Потому что разделение мира на хороших пролетариев и на дурных капиталистов воспитывает ненависть, которая рано или поздно обратится и на хороших.

Тип Олсуфьева — эстет, который всего боится: все презирает и всего боится, ему нет ничего дороже на свете червленого серебра Троицкой Лавры. (Слова Трубецкого, я не знаю Олсуфьева).

Мне жалко отдавать свой интересный материал «даром»: я хочу сказать без оговорки о добывании таких материалов. Везде решительно в нашей неисследованной стране, в любом краю, в любой даже деревне каждый может делать сколько угодно краеведческих «открытий», и все-таки никто почему-то, даже учителя, не обращают никакого внимания на близкое и рассказывают детям о далеком и необыкновенном.

7 Января. Рождество. У Григорьева: спор Левы.

8 Января. Во главе с Иваном Захарычем Деулиным явились пьяные: Иловайский, Кончаловский, какой-то профессор искусств, еще какой-то профессор и какой-то англичанин. Разговор шел о национальности: икона будто бы не нацональна: ее не было в сознании народа (закрыта окладом, заколочена), а открыл ее Саша Анисимов для эстетов. Интересно, что Пушкина сделала национальным в значительной степени Валдайская возвышенность, откуда он вышел (пересчитать на себя: роль севера в образовании чувства родины).

Репетиция

Извозчик. Улица — прогресс. Бебель и Гейне, рабочий (Вильгельм). Vir juvenis[10] (студент и портниха), Роза Рыжая. Встреча Нового года. Поглощение людей прогрессом, и что остается людям для себя. Прогресс и заключение пространства. Тоска по родине — тоска по пространству и свободному времени. (Россия). Профессора с открытиями на три дня. — Портниха. Вызов в келлер Ауэрбаха <2 нрзб.>. Солдатчина.

В Дрездене: искусство. Как на остывающей звезде начинается жизнь, так на остывающей жизни начинается искусство. «Довольно!» — раздается голос из рая, и у дверей становится ангел, заграждая вход пылающим мечом. Последние люди на земле будут поэты и художники: они, умирая, под самый конец покроют землю статуями, картинами, и последние ученые сделают их бессмертными, земля будет музеем человечества. Роза убеждает учиться мелиорации. Никиш: музыка.

Значит, это и будет материалом к изображению Музея: Алпатов попал на планету, где земля покрыта статуями, людям нет никакого дела даже до друга. И кто проникается этим, ему становится «возвышенно», и страсть умолкает.

Надо поставить загадку пола у Алпатова и концом развязать ее: на этом и построить роман (напр., ему кажется: «не могу» и виновность.)

В Музее появление Ефима (к этому времени Алпатов отнес уже и рабочее движение к «прогрессу», т. е. что все так и совершится, и так надо только ему-то, Алпатову. Но он может опять «схватиться» за рабочее движение под страхом картины земли, покрытой статуями.

Узел романа: смех Ины Ростовцевой. К тому времени смех, когда Алпатов бесконечно запутался.

В дальнейшем чередование моментов, когда-то Алпатов берет верх (напр., сцена с рабочим в трамвае, красивые грезы…) Из жизни Ины: вдруг разрывает с женихом: это Алпатов узнает от подруги.

К намекам: чего же так держится его Коза, ей ли не чуять мужа?

Крещение солнцем = через Булонский лес пешком в Сен-Клу и Версаль.

Кн. Евгений Трубецкой. «Из прошлого». О железной дороге: ехать, когда прикажут (чужие границы времени, и так же пространство: и в этом прогресс, как чужое дело).

В нежности к детям сказывалась боль его исстрадавшейся души (значит, душа, страдая, обращается к детям).

Птичье доверие.

«Но присмотритесь внимательно к этому мусору незначительных (детских) воспоминаний: если среди них попадаются крупинки золота, они всегда сосредотачиваются вокруг какого-либо любимого человеческого образа» (Е. Трубецкой, ст. 23).

«Музыкальность души у Папа выражалась «в его изумительной способности уединяться в каком-либо сильном индивидуальном переживании, нередко оторванном от всего окружающего».

«Музыкальная душа — это та, которая воспринимает жизнь не столько зрением, сколько каким-то внутренним слухом». «Это была рассеянность от сосредоточенности». «Целиком, без остатка, с забвением всего в мире» (к Солнцу).

«Из Прошлого» Е. Трубецкого создалась по тем же мотивам, как и Курымушка: когда революция разорвала в клочки привычные слова «отечество», «родина», явилась потребность найти в хороших людях прошлого опорные пункты для современности. И пункты эти были найдены: отечество — это отцы, которых мужественные сыны в трудные дни воскрешают в себе для дела любви.

10 Января. Сильный мороз (21°). В час дня сказали по радио, что завтра потеплеет и возможны осадки.

11 Января. Ночью мороз все сильнее, а утром вышло, как сказали по радио: небо покрылось тучами, и пошел снег.

Я пошел в лес, спастись от головной боли. Снег очень глубокий и рыхлый. Невозможно на лыжах поравняться с гоном, хотя собака гонит шагом. Имел терпение все-таки пять часов гонять беляка. Все, что осталось у меня в памяти, были два дубовых листика, уцелевшие на ветке, мерзлые — они так шептались между собой в тишине, что я долго озирался, пока не разгадал причину. Да, они говорят, растения, животные. К этому шепоту, говору, пению мы присоединяем свой разум, и наша музыка только тем и отличается от природной музыки, что она введена в законы меры и счета, и потому над каждым творением человека необходима пометка имени назначения с именем происхождения (подпись: имя, отчество и фамилия).

Имя назначения: Михаил.

Имя происхождения: Пришвин.

Так надо окончить роман. На камне возле источника Алпатов вырезал: Работал инженер, имя его происхождения Алпатов, имя его назначения Михаил.

Я не понимаю восхищения Е. Трубецкого перед своим братом С. Н. Трубецким за то, что он свои философские мысли принес в жертву гражданственности. Нужно было осуществлять свой гражданский долг не вне, а внутри своего дарования. Не нужно было бросать свою мысль и ехать хлопотать о сидящей в тюрьме курсистке, а довести свою мысль, свою философию до ощутимости людьми волнения автора, его душевного страдания о сидящей в тюрьме курсистке. Пусть это невозможно, но довольно просто направление. Весь же ужас русской жизни состоял в том, что каждый из нас (революционеров, интеллигентов) отрекался от себя самого, жертвовал творчеством ради гражданского долга. Это была слепая Голгофа, совершенно такая же, как Голгофа бессознательных солдат на войне.

Конец Кащеевой цепи: найденная родина, это значит: верное отношение между именем своего назначения и именем своего происхождения.

Использовать для оживления речи не иностранные слова, а перевод с иностранного, какой <не дописано>

Большая и последняя перед писанием репетиция.

1-й План. — Формирование творческой личности.

2-й План — Половой вопрос как борьба имени происхождения с именем назначения.

3-й — «Прогресс» Европы, т. е. заключенность человека во времени и пространстве, необходим, но не может быть предметом любви.

Узел повести: Она хохочет.

Рассказ о падении <от> «я — маленький» до возвышения: «я — хозяин земли».

Алпатов входит в Берлин: первое явление прогресса: извозчик и офицер, потом студент, рабочий, vir juvenis.

Переезд в Лейпциг: развитие той же темы поглощения прогрессом личности через описания Университета, профессора Бюхера.

Падение: милые люди, Роза, Мюллер, Мейер. Техника. <2 нрзб.> — встреча с Ефимом и расставание. Портниха.

Явление Ины: хохот.

Париж: сердце любви.

Петербург: я — маленький.

Ток.

12 Января. Все, что приходится читать в журнале — неплохо, романы, повести, но мне лично все это неинтересно, и вообще вся эта беллетристика представляется, пишется для юношества, а не для взрослых. Тошно смотреть на печатное.

Был у Пендрие (Петр Любимыч). Говорит, что если в Августе закупить овес и сено, то содержание лошади обойдется 20 р. в месяц.

Русские не умеют трудиться, значит, работать, думая. Масса как бы прямо родится для работы и не создает среднего человека для труда. Рядом с этой рабочей массой выходят отдельные высокодаровитые организаторы. Но теперь эти люди вынуждены «саботировать», и их место занял местечковый еврей. Все это нездорово и жить скучно. Какая-то жвачка. Вот Лева рассказывал, что с ним ехала в вагоне «делегатка», читала свой делегатский журнал о происхождении человека от обезьяны. А по радио в день Рождества какой-то мотор бубнил, что Христос родился от монашки. Тошнит.

13 Января. Вчера Ефросинья Павловна во всей прелести показала свой характер, было голодно и холодно. Пришла тупая тоска и — что еще хуже потом — какое-то равнодушие, безрадостность существования. Все планы повисли в воздухе, как рельсы ненужного мне скучного человеческого «прогресса». Письмо, полученное от влиятельной лит. группировки{51}, не знаю уж как, всерьез или в шутку, называющей меня первым среди первых писателей сов. России, это письмо не придало мне не только бодрости, но даже капельку душевной теплоты. Все равно…

Скажут, что такие провалы духовной жизни бывают у каждого человека. Не знаю, может быть, да. Но как же быть? Положим, за час до провала я давал кому-нибудь молодому совет жизненный, то что же я скажу, если такой же придет в час провала? Или еще хуже, завтра после провала, когда я, бодрый, опять примусь за работу, придет ко мне и спросит: «Каким же образом вы из провала-то вышли, научите меня». И я должен буду ответить, что не знаю: я спал ночь, утром подошел к ведру с водой, и мне было приятно налить воды в рукомойник, в самовар, мне уже захотелось самому пойти за водой, самому наколоть дров? и мелькнула бодрая радость повседневного труда, захотелось ввести в распределение рабочего дня систему. Да, я просто утром потянулся, и сладкое чувство при этой потяжке явило мне радость существования с его творческим трудом и любовью к хорошим людям.

Вот точно так же и Алпатов, влюбленный в свою «единственную» женщину, однажды вместе с ней потерял весь мир, и ему оставалось только покончить с собой. Но когда пришел конец, он уснул на кусту можжевельника, проснулся, бодрый, среди поющих птиц, встал, потянулся к первой попавшейся женщине, и ему вдруг стало хорошо, просто хорошо, весело, интересно.

Произошла какая-то кончина старого человека, и новый родился, кажется, не от духа, а от простого мускульного движения, сопровождаемого сладостным чувством. Такое рождение «по плоти», так живет вся природа и род человеческий: «слепая выводит».

Теперь возвращаюсь к провалу моего вчерашнего дня, когда умер вчерашний человек, сегодня утром от сладостной потяжки родился другой. Возможно ли себе представить, чтобы вчера человек этот не поддался смерти (провалу) и сверх своего утомления (смерти) мог бы где-то найти точку опоры, поставить на нее свою ногу и оставить на ней готовый след для человека завтрашнего дня?

Есть сказочная мудрость: «утро вечера мудренее», в ней заключается вера в жизнь: умирающий день должен вверить себя будущему, лечь спать.

По-видимому, я так подхожу к «рождению человека», которое состоит в том, что он, раз вверившись этому «мудрому утру», начинает ему служить, т. е. сознательно действовать и как бы хозяйствовать, заготовляя некий материал, подобный топливу, необходимый для переживания «провалов».

Так в одно «мудреное утро» я принялся писать, и это дало мне счастье. Дальнейшее все мое писательство состояло в организации своей жизни для возвращения этого счастья, вдруг заполняющего пустоту.

У меня талант, у другого интересишко, и он все равно вокруг этого организует свою жизнь. Тут все по степеням.

Писательское осияние, счастье свободы, т. е. ходить мне некуда, везде, на всяком месте я могу безболезненно остаться сам с собой — все это сопровождается любовью к человеку и миру, чем оно отличается от религиозного состояния, с одной стороны, и с другой — просто от интересишка (живчика)?

1) Религиозное состояние.

Предшествует тоже пустота (смерть), потом непременное «осияние» («слад, потяжка», рождение), вероятней всего мое состояние «счастье быть с самим собой» там выражается «счастье быть наедине с Богом» и с разливающейся отсюда любовью. То, что я называю у себя «хозяйственной организацией материалов» для возвращения этого состояния, здесь называется молитвой.

2) Состояние живчика (игры).

По существу ничем не отличается от предшествующих состояний, религиозного и художественного, все происходит только на более короткой волне, т. е. «провал» очень маленький, просто скука, и любовь к людям, поскольку они товарищи в игре.

<Запись на полях> NB. Тут есть гордый разрыв с «плотской» жизнью: новое состояние, все равно, будь это сверхчеловек или Бог.

Не оттого ли является Бог, что человеку надо делать не свое дело, очень скучное, очень трудное: «Бог на помощь!»

Надо разобрать три состояния:

1) Человек не удовлетворен работой и работает как раб Божий.

2) Человек не удовлетворен и делает сверх себя: сверхчеловек.

3) Человек занят весь целиком и трудом своим наслаждается. Если спросить его: «Есть ли Бог?» Он ответит: «По всей вероятности, а как же?» «Так, — сказать ему, — нет, и нет». «Извините, — ответит он, — я никогда не задумывался об этом. Но почему вам пришла в голову такая праздная мысль?» — «Попы одолели». — «Бросьте попов, займитесь делом».

Такая картина жизненного процесса захватывает огромную массу людей от спортсмена до пророка. Таким образом, нарастает творчество жизни: у спортсмена прибавляются мускулы, у художника растет мастерство, у религиозного — предвидение и мудрость.

Но ведь одновременно с этим нарастают и разрушительные силы, образующие те «провалы», может быть, у них все душевные процессы протекают обратно, т. е. «осияние» для них является поводом эгоистических разрушительных действий (Каин, Мефистофель, Люцифер, демон, кулак, ростовщик, жулик, вор, сладострастник, разбойник и т. д., а вместо художника — мещанин — силы, работающие на смерть).

Вот эта поворотная точка к жизни, стальная решимость одного творить жизнь, называется Богом и олицетворяется, другие…

Это замечательно, что попытка организации жизни в любви имеет столько памятников во всякого рода искусствах, а дело разрушения совершается бессознательно, нигде нет учебников даже по воровству, по разбою, по лжи. Дело разрушения проходит в ночи, без формы, без лиц, и если потребуется теория, то для этого приспособляется теория любви (главная масса зла именно и проходит под покровом добра). Значит, смерть не имеет лица и только значится (знак: конь бледный, имя которого смерть, Мефистофель, Каин — все знаки, но не лица). Значит, это все неудачи, несчастия, перечеркнутые черновики.

— Какой там прогресс, процесс, просто жизнь отстоять и то великое дело, да, наше дело жизнь отстоять, а что из этого вышел прогресс, то после нас скажут наши наследники.

Всех труднее жить, конечно, художнику, потому что он вечно трепещет у самой грани жизни и смерти.

У религиозных людей огромные планы, для осуществления их ему даже земной шар не помеха, маленькая величина, у него есть рычаг, которым он вселенную повертывает, рычаг этот — Бог. Но у художника если есть Бог, то он неведомый, ему нельзя даже произнести имя Бога, пока он не явит его и, когда уже сделал, когда все кругом говорят: «вот лицо Бога», сам он недоволен и делает новые попытки, зная, что совершенство недостижимо и он навсегда останется недостойным сказать: «Я — Бог!»

Но что это за художник, о котором я говорю. Разве не были греки, Леонарды, Рафаэли, которые прямо списывали лицо Бога. Но правда ли, что списывали? Да, это было в людях. Теперь же эти видения все исчезли, теперь нет живого образа Христа. Нельзя назвать это имя, чтобы началась брань, крик и настоящее столпотворение. Надо забыть это слово так основательно, чтобы люди отвыкли, и явилась бы у них в существовании неопределенная неземная тоска. После того Бог сам явится. Бог умер, Его нет, мы просто живем, в такой ужасной борьбе, что, выходя из дома, не знаем, вернемся ли назад. (Как в 19-м году). Мы действуем и не можем созерцать, когда накопим жизни, то нам нечто предстанет для созерцания, но я не представляю себе срока накопления, когда человек мог бы снова сказать: вот Бог! это Он! И как это мудро у хлыстов: человек работает — Бог спит, человек спит — Бог работает.

Да, конечно же, Бог не умер, а спит.

Бог спит!

Тише, тише, Бог спит!

Тише, дети, не будите Боженьку раньше времени, он устал, и если вы его разбудите, он не поможет вам, а будет ворчать, и вам будет плохо.

Не будите Бога, дети мои! пусть Он отдохнет.

Идите просто на работу и делайте не больше того и не меньше, что дано вам от природы. Не бойтесь, что без опоры на старого Боженьку вы попадете в руки темных сил, этого не будет, потому что у них ни рук, ни ног, ни лица, там нет ничего, просто дно, по которому можно ходить. Там бесплодна земля, и вам для работы непременно надо подняться выше, и только уже когда вы заберетесь слишком высоко, то в темной пропасти явятся странные призраки, но вы и будущего не бойтесь, к тому времени явится Боженька и будет вам помогать.

Трое взрослых, здоровых людей сидят на моей шее, из них один Лева связан со мной внутренно, и я не чувствую его на себе, мне для него приятно работать. Е. П-а вовсе разбаловалась. Она считает свою копню за великую работу и никак не может догадаться, что не в работе ее ценность, что работе ее грош цена. Подумать бы: я встаю в 5 часов, варю чай, работаю. В девять она подымается, пьет чай, берет у меня денег, покупает провизию, варит обед. В час я прихожу, она ворчит: «Хорошо вот так ходить руки в карманы»… и проч. А в сущности, она сделала, только что обед себе сварила и сама его съела, потому что я не в силах был слушать ея вздор и ушел обедать на вокзал. Сердиться на нее невозможно, но меня иногда бесит ее воркотня, потому что под ней скрывается неуважение и зависть раба к умственному труду: что-то не личное, а вообще русское. Русский человек не умеет работать, думая: он делает нехотя, кое-как и всегда завидует тому, кто знает секрет успеха труда (работать думая).

14 Января. Весна света стала заметна на глаз. Сильный мороз. Солнце. Звездные окна.

Родники любви у человека:

Первый родник — личное счастье, которое мне представляется годовым праздником у большого стола, за которым я сижу хозяином со своими родными и друзьями. Любовь выражается желанием весь мир пригласить за свой стол. Однако эта любовь ограничена невозможностью созвать всех, и ее омрачает воспоминание о Лазаре, который питался крохами, падающими со стола богатых. Милосердный хозяин не останавливается перед этим и выходит за границу расчета: «Садись, — говорит он Лазарю, — и ты за мой стол!» Являются новые Лазари. «Гуляйте все!» — объявляет хозяин. И пропивает все свое имущество, сам обращаясь в ничто.

Сколько великолепных русских людей такой оргией закончили свой жизненный путь.

А поэты, подобные Есенину, разве их счастливая жизнь не была такой оргией?

Эта любовь происходит от здоровья души: мне хорошо и я желаю, чтобы всем было хорошо.

Другой источник любви от счастья (тоже и непременно от счастья), выздоравливающего от болезни несчастья (несчастье, конечно, только болезнь). Тут при бедности, хотя и нечем материальным угостить людей, зато милы радости жизни, и гости бывают без вина пьяны.

Глубоки родники этой любви, но безумно было бы здоровому искать болезни для познания любви. В этом и есть безумие христианства и страшный вред его.

С этой стороны и нападает на него социализм. Но, будучи сам порожден заблуждением христианства, будучи сам по себе лишь силой греха, социализм существует лишь до времени восстановления истинного учения любви.

Русское народное сознание: Христос был хороший, виноваты попы (царь и чиновники). Другими словами: Учение Христа верное, но виновата церковь (церковь отвечает Великим Инквизитором, а Розанов церковь оправдывает и уличает Христа). И так можно повернуть: одни считают церковь за антихриста, другие антихристом считают Христа.

Но как же я в глубине своего сознания?

Христос наверно сила спасения личности, это путь восстановления утраченного родства. Но, вероятно, Христос больше Евангелия. А то как же понять «оставь отца и мать» (против этого: «чти отца и мать»). Про себя понятно, бывает необходимо и оставить отца, но если это обернуть в «шедше, научите все народы», то как раз и получится тот ужасающий вред, от которого произошел социализм, как сила греха.

NB. С одной стороны, «научите все народы», и в ответ, с другой стороны, тоже обратная формула материализма для «всех», там все и тут все.

В настоящее время столько накопилось всякого рода религиозных изысканий по этим вопросам, что разобраться в них не хватит жизни, искание в этом сводится к исканию лишнего языка в столпотворении Вавилонском. Первая задача — это охрана в себе простеца, т. е. надо, имея в голове все эти темы, решать их частично, пуская в оборот своего повседневного труда (подсыпать в жернова этого порошка столько, чтобы мельница не останавливалась). Надо иметь ввиду, своим созидающим ежедневным трудом я являюсь одной из подробностей мировой мельницы, что эта механическая мельница «в общем и целом» мелет то же зерно, как и моя духовная мельница, но только механизм личности и мировой мельницы совершенно иные, что если меня движет Христос, то другого — сила совершенно другая.

Не проповедь Бога нужна человечеству, а охрана Его в себе. Эта охрана Его в себе должна создать такое напряжение, которое передается (объективируется) в общем деле, нужно создать вещь, заключающую в себе личного Бога, не раздумывая, не подчиняясь, не насилуя, не разглагольствуя, не страдая, люди примут его «мое тело», а ликуя. (Это, конечно, не «хлеб», предложенный Христу дьяволом).

<В подлиннике зачеркнуто> Просто говоря, нужно заниматься творчеством, а не методикой творчества.

К Алпатову

Из беседы с Григорьевым выходит, что мысль моя о девственности, создаваемой искусством и наукой, верная. Тема Успенского: «выпрямила»{52}. Так все хорошее искусство (отчасти и наука) выпрямляет, т. е. дает возможность забыться от пола («принимающей» похоти). Таким образом, Алпатов входит в эту атмосферу девственности и сам настолько становится девой, что Ина и другие женщины с ним обращаются как с подругой. Только Ина разгадывает его подземную борьбу и потому (сама, вероятно, страдая тем же) начинает истерически смеяться.

Следовательно, Музей — это большое место в романе.

Вполне понятно отступление Алпатова к дикарям и оздоровление, но дальше, когда попрана девств, плева (искусство), дальше…

15 Января.

План работ

К 15-му Апреля я должен совершенно окончить «Любовь»: три месяца — 4 листа. Если дадут 1000 руб. — это как раз и хватит, а потом возьму еще аванс. -

<На полях> 2 стр. в день = 1 ? л. в месяц.

16 Января.

— Не верьте писателю, если он пишет историческую повесть, что он в прошлом: он описывает его настоящую жизнь в образах прошлого. (Это я подумал при чтении своего романа «Любовь»).

— Человек тем отличается от зверя, что освободил свои передние лапы и создал ими культуру.

— Возвышенное искусство («выпрямила») потому так называется, что человек под воздействием его становится как бы выше своих животных влечений (это искусство все вокруг Девственницы), отсюда рождается драма: преодоление девства.

Завтра или послезавтра приедет Разумник. Надо с ним посоветоваться: 1) о собрании сочинений (и в отношении к Груздеву), 2) о «Кащеевой цепи».

17 Января. Перечитал вчера «Любовь» и понял, что это я так изобразил Голгофу, а между тем, я не знал об этом совершенно ничего и даже разбойников поместил только потому, что так было со мной. Ясное доказательство, что я человек христианской природы.

18 Января. Вчера приехал Иванов-Разумник, и сегодня я его с тоской проводил. Он так несчастлив, что ничем ему не поможешь, как-то безвыходно в нем, удар ему пришелся по голове: «Ты Разумник, так вот будь же ослом» (острие в острие). Тут как-то даже и повернуться нельзя. В его положении надо уйти от всего, чем жил, от литературы, политики, найти родники жизни глубже всего этого и в этом быть счастливым. Так все живут чем-то…

19 Января. Тихо и ясно. Лунная ночь. Сильный мороз. Великолепный восход весны света.