5
Диана тогда не знала — узнает лишь через сорок лет, — что властям на нее донес еще один человек, не только лорд Мойн.
Возможно, эти частные инициативы — как лорда Мойна — не так уж много значили. После ареста Мосли арест Дианы был, видимо, вопросом времени. И все же Нэнси не была в этом уверена, когда в мае 1940-го писала своему другу Марку Огилви-Гранту: «Я рада, что сэр Освальд Квислинг под замком, так же, как и вы, но считаю это бесполезным, пока леди К. остается на свободе».
И Нэнси, вмешавшись в борьбу за правое дело, тоже приложила руку к тому, чтобы Диану лишили свободы. Она обратилась к влиятельным друзьям, в том числе Глэдуину Джеббу из министерства иностранных дел. Когда сестру арестовали, Нэнси вполне могла приписать эту заслугу себе. На следующий день Джебб пригласил ее на беседу. Столкновение с реальностью могло бы побудить Нэнси дать отбой, высказаться в защиту сестры, но нет, она хлопотала о том, чтобы дело не свелось к краткосрочному заключению или домашнему аресту. Диана «чрезвычайно опасна», повторила она Джеббу, посоветовала «проверить ее паспорт» и убедиться, как часто ее сестра ездила в Германию. О поездках Дианы в Берлин Нэнси была осведомлена, о переговорах насчет радиостанции — нет, а если бы знала, то истолковала бы их в дурную сторону Легко себе представить эту сцену: достопочтенный представитель МИДа заседает в государственном, окутанном тайной кабинете, а напротив него элегантная леди в тщательно подобранном наряде отпивает глоточек за глоточком чай из «Краун дерби» и быстрой, легкой скороговоркой произносит убийственные слова. «Поступок не очень-то сестринский, — писала она Вайолет Хаммерсли, — но в такие времена это же мой долг?» Вопросительный знак выдает желание получить поддержку. Но сам факт, что Нэнси легко признавалась в содеянном, свидетельствует о ее уверенности в своей правоте. Весь мир страдал в ту пору от рук тех, чьей конфиденткой вздумалось стать Диане, — неужели ей не причитается законная доля страданий?
Нэнси выполнила угрозу, о которой писала матери, — «подыграть самому дьяволу, чтобы остановить распространение этой эпидемии [фашизма]». Значит, она руководствовалась высоким принципом? Таков был ее ответ сестрам, которые пали жертвами агрессивных идеологий, — с равным пылом противостоять любой идеологии и уничтожать тех, кто стал для нее личным врагом? Вполне возможно. Нэнси рекомендовала также вести наблюдение за Пэм и Дереком, учитывая их профашистские симпатии. Они, уведомила она Джебба, «антисемиты, противники демократии и пораженцы». В общем-то, чушь, если принять во внимание подвиги Дерека в ВВС и заведомую аполитичность Пэм, но Нэнси в это верила.
Сама она в этой войне была непримирима. «Бей гуннов», как говорит героиня «Пирога с голубями». Как все лондонцы, Нэнси оказалась в самой гуще событий; она пыталась смеяться над бомбежками, как бы они ни были тягостны, вносила свой вклад в оборону. Сначала работала в медпункте, потом подыскивала помещения для сотрудников противовоздушной обороны, наконец, сама служила наблюдателем на пожарной вышке. В октябре 1940-го она вернулась на Ратленд-гейт, к отцу — жилище Нэнси в Майда-вейл находилось слишком близко к одной из основных целей бомбардировщиков, вокзалу Паддингтон, — и взяла на себя заботу о группе польских евреев («мои милые беженцы»). Это ей было очень близко — и выводило из себя мать: Сидни, писала она Вайолетт Хаммерсли, отказалась жить в этом доме после того, как в нем селились эвакуированные евреи. «Преувеличение?» — пишет она. Конечно, да, — и преувеличивает сама Нэнси. Ее мать действительно жаловалась, что в Ратленд-гейт развели грязь. Эти сетования в условиях войны были нелепыми и несправедливыми. Но ведь и Сидни жила в постоянном, почти непереносимом напряжении. Как и все они. И если вспомнить, что Нэнси целый день выбивалась из сил, а ночами не могла спать («Ох, дорогая, снова сирены, какая ужасная настала жизнь»), если принять во внимание ее страх за Питера во Франции и Тома, товарища по боевой службе, сочувствие отцу, который не мог себе простить краткий союз с врагом, если добавить воспоминания Нэнси о несчастных беженцах-испанцах и милитаристском празднестве хаоса на митингах чернорубашечников в Олимпии, — если сложить все это воедино, вполне можно поверить, что она действовала по велению души, донося на сестер. Представьте в наше время человека, опасающегося, что кто-то из его близких склоняется к джихаду. Как следует поступить? Общество предполагает, что надо сообщить о своих подозрениях. Или остаться безупречным к родственникам — но виновным с политической точки зрения.
В некотором роде тот факт, что Нэнси донесла и на Джексонов, служит ей «оправданием» в неприятной истории с Дианой. В противном случае можно было бы заподозрить, что она действовала из чистой зависти и злобы. И подозрения возникают. Вероятно, этими доносами она пыталась обмануть собственную совесть. Джексонам арест не угрожал, а для Дианы последствия были ужасны, и Нэнси это понимала. Если бы она описывала себя в романе, она бы ясно дала понять, что, следуя принципу, человек редко оказывается столь благородным, каким себе видится, — взять хотя бы лорда Мойна, который напустил на невестку шпионку в обличье Джейн Эйр и задействовал высокопоставленных друзей. В романе Нэнси высмеяла бы и его и себя с деликатной и грустной иронией. Но жизнь редко наделяет нас такой ясностью зрения. Иначе Нэнси понимала бы: обычно люди так себя не ведут. Разве что Джессика — после того, как Диана прислала ее малышке нарядные вещи, она порвала с сестрой навсегда. И поскольку Нэнси поступила так именно с Дианой, а не с Юнити, мы опять убеждаемся, что на Диану обрушилась вся ненависть, в том числе предназначавшаяся Юнити. Просто потому, что она была неуязвимой, блистательной, вызывающей зависть. Эта история с Дианой — глубоко личная. Диана всегда вызывала у людей убийственно сильные эмоции. У Нэнси, «башни-близнеца» среди сестер Митфорд, эти чувства представляли собой пьянящую смесь близости, уважения, досады и более всего ревности. «Мне кажется, Нэнси всю жизнь завидовала Диане», — рассуждала Дебора‹24›. Они поссорились из-за «Чепчиков», и эта взаимная обида не вполне улеглась за пять лет. Диана требовала, чтобы сестра отказалась от книги (и от гонорара, в котором весьма нуждалась), потому что ее роман, дескать, мог задеть Вождя. Нэнси все ждала, что Диана опомнится и посмеется над ее шуточками, в том числе насчет разведенных женщин. Их реакция на этот разрыв тоже была типичной для обеих: Диана сразу же ушла в себя и оставалась недвижима, Нэнси проявляла не меньшее упрямство, но ее мучила тревога, прикрываемая оборонительными остротами («Видела на обеде Диану, — сообщала она Марку Огилви-Гранту в 1935-м, — она была холодна, однако сдержанна, так что я сохранила при себе все зубы, глаза и проч.»).
Но эта схватка гораздо больше изнуряла Нэнси, чем Диану Каково было расти и столько лет видеть за семейным столом прекрасное, спокойно улыбающееся, не знающее изменений лицо! Как трудно сосуществовать с такой сестрой! И пальцем не шелохнув Диана обеспечивала себе обожание всех тех, кого Нэнси хотела для себя, — Ивлина Во, Роберта Байрона. Были и другие моменты, даже более трудные. За несколько недель до рождения Александра у Нэнси случился выкидыш. Такое же злосчастное совпадение повторилось в 1940-м, когда родился Макс. Ей оставалось лишь ворковать над сыновьями Дианы (она и правда их обожала) в те самые дни, когда сама она оплакивала эти кровавые и безымянные маленькие смерти. «Какое счастье быть любимой тетушкой», — писала она Диане в Холлоуэй — поспособствовав разлуке любимых племянников с матерью. Даже роман Дианы с Мосли, хотя Нэнси его и высмеивала, разоблачал выморочность ее брака с Питером Роддом. Могла ли она удержаться от злорадства, когда Мосли низвергли с постамента, словно развенчанного диктатора, и в своем падении он увлек, на потеху вопящей толпе, и Диану? Конечно, попытаться можно было, но она предпочла не удерживаться.
Перетягивание каната между Нэнси и Дианой в значительной степени определяло динамику в семье Митфорд.
Донести на Диану значило одним быстрым и сильным ударом сравнять счет. Однако одного раза Нэнси было мало. В ноябре 1943-го, когда супругов Мосли выпустили из тюрьмы под домашний арест, Нэнси ворвалась в офис MI5 и сообщила свое мнение: министр внутренних дел принял неправильные меры. Диана стремилась к «падению Великобритании и демократии в целом», напомнила она. Немыслимо, чтобы Нэнси верила в это, пусть многие и верили. Общественная реакция на частичное освобождение супругов Мосли была не менее злобной, чем интриги Нэнси. На Трафальгарской площади собралась толпа, притащили повешенное на муляже виселицы чучело Мосли. К тому времени угроза вторжения давно миновала, люди руководствовались не оправданным страхом, а примитивной и грубой местью, а газеты ожесточали читателей нелепыми байками о личной служанке супругов Мосли, о том, как их приватно снабжают углем и устраивают ради одной Дианы показ мод. Однажды Мосли подал иск о клевете и выиграл дело (компенсация пошла на покупку шубы для Дианы, мерзнувшей в ледяном холоде Холлоуэя), но чаще довольствовался тем, что министерство внутренних дел опровергало выдумки. От опровержений пользы не было: общественное мнение уже сформировалось. Мосли оказались в ситуации сегодняшних героев «сексуальных скандалов»: ссылки на отсутствие доказательств и разную степень вины невозможны.
Общественное мнение, разумеется, не приняло на веру и основную причину освобождения Мосли — состояние здоровья. Мосли страдал от хронического флебита и, как ни старался поддержать форму, потерял в весе без малого двадцать килограммов. Диана превратилась в обтянутый бледной кожей скелет, с пониженной температурой и слабым пульсом. Она чувствовала себя настолько плохо, что не могла играть с детьми, когда их приводили. Однажды у нее случился мучительный и неисцелимый приступ какой-то желудочной инфекции, и другой заключенный, бывший член БС Мейджор де Лессоу, не нашел ничего лучше, как дать ей пилюлю опиума. Диана пролежала четыре или пять дней в глубокой коме («какой ужас это был бы для бедняжки Мейджора, случись кому-нибудь умереть»). Примите в следующий раз касторку, посоветовал тюремный врач. Но Черчилля смущало столь долгое пребывание арестованных в тюрьме без суда. Сидни обратилась к его жене Климентине (в другой жизни та была подружкой невесты на ее свадьбе с Дэвидом) с последней отчаянной мольбой. Вскоре министерство внутренних дел получило медицинский отчет: еще одна зима в тюрьме может убить Мосли и тем самым превратить его в мученика. Герберт Моррисон из опасения перед однопартийцами возражал против перевода Мосли под домашний арест. Однако Черчилль сумел убедить кабинет, прибегнув к обычной риторике: за что же Англия борется, если не за справедливость, даже для опозоривших себя? Правда, эти аргументы мало что значили для народа, пострадавшего от бомбежек и фронтовых потерь. Поражаешься отваге правительства, отпустившего эту чету из-под тюремного надзора. И опять-таки не будь оба супруга столь внешне великолепны, они бы не навлекли на себя такую ненависть. Они высились в коллективном воображении словно две восковые куклы: бледноглазая нацистская невеста и хищный Дракула. Думать о них без ярости можно было, только пока они оставались в камере. Стоило им покинуть тюрьму, и потоком обрушились гневные письма, протесты от профсоюзов, яростные дебаты в парламенте, открытое послание Джессики Черчиллю: «Освобождение сэра Освальда и леди Мосли — это пощечина антифашистам всех стран, очевидное предательство всех, кто погиб, сражаясь против фашизма». Нэнси, не чуждая лукавства, еще и упрекала Джессику за это письмо.
С учетом всего этого понятно, почему Диана прильнула к Мосли, своему сотоварищу в позоре, и почему преданность Сидни оказалась для нее столь бесценным сокровищем: верностью она с тех пор дорожила превыше всего. Никакой логики в том публичном бесчестье, которому они подверглись, не прослеживалось, речь шла просто о наказании во искупление. Англия тяжко страдала, и хотелось отвести душу на тех, кого сочли предателями: пусть тоже мучаются. Такова человеческая природа, и предательство Нэнси вполне укладывается в ту же схему. О Нэнси Диана спустя много лет скажет: «Это самый неверный человек, какого я знала»‹25›. В этом смысле трудно представить менее похожих друг на друга сестер. Но они признавали: между ними много общего. Нэнси, как и Диана, была способна на величайшую теплоту и доброту. У обеих в изобилии имелись юмор, ум и фантазия. Они чувствовали все глубже и сильнее, чем другие сестры (за исключением Юнити?), обладали страстной способностью переживать и не умели отгораживаться барьерами — или за это им приходилось дорого платить. Нэнси не столь таинственна, как Диана, — очень сложная, «весьма причудливый характер», как аттестовала ее мать, но ее поступки хоть как-то можно объяснить. Однако обе сестры совершали такое, что невозможно извинить.
В 1941-м они еще обменивались нежными письмами: Холлоуэй исцелил разрыв из-за «Чепчиков». Ревность Нэнси к Диане или ее ярость смягчились актом предательства (но его пришлось повторить, как только сестру выпустили из Холлоуэя). Диана посылала сестре деньги, чтобы та купила себе подарки — чулки, помаду от Герлена; «от этого слезы выступают на глазах», писала Нэнси (скорее всего, искренне). В ноябре 1941-го Диана распорядилась послать виноград в лондонскую больницу «Юниверсити-Колледж», куда Нэнси увезли с острой болью в животе от друзей, у которых она гостила в Оксфорде. Это была внематочная беременность. Состояние признали тяжелым, потребовалась неотложная операция. Нэнси умоляла хирурга сохранить ей способность иметь детей, но когда она проснулась после наркоза, ей сообщили, что пришлись удалить фаллопиевы трубы. «Следовательно, — писала она Диане, — ребенка у меня теперь никогда не будет».
Матери она признавалась, что ее удручает мысль об оставшемся после операции шраме. «Да кто же его увидит, дорогая?» — был ответ. Примерно в это время врач спросил Нэнси, не болела ли она сифилисом, и Сидни сообщила, что одно время нанимала няню, перенесшую это заболевание. Как всегда с Нэнси, трудно установить, насколько правдива исходящая от нее информация. Но в том, что мать не проявила достаточно сочувствия, мы можем быть уверены — такое Нэнси не могла выдумать целиком. И пусть это нелепо, все же не так уж непостижимо, что с тех пор вину за свою неспособность выносить ребенка Нэнси возлагала на мать.
Ребенка она ждала не от Питера Родда. Тот получил назначение в Аддис-Абебу, и как бы Нэнси объясняла эту беременность, если бы сумела ее сохранить, трудно себе представить. Как бы Нэнси ни старалась восхищаться своим мужем теперь, когда он сразу же отправился на войну, он не давал ей возможности для сближения. Приезжая в Лондон, он мимо жены устремлялся сразу на пост противовоздушной обороны, где командовала ее кузина Аделаида Лаббок. Этот роман, несомненно, продолжался и в 1940-м, когда Нэнси в последний раз забеременела от мужа, но Питеру жонглировать женщинами не составляло труда.
Нэнси верила в институт брака и всеми силами сохраняла веру в собственный брак, когда уже давно пора было махнуть на него рукой. Вайолет Хаммерсли она писала, что будет держаться за своего «жалкого» мужа, вопреки советам друзей, уговаривавших от него уйти. Питер сделал ее несчастной, ведь чтобы страдать от измен, необязательно любить. Она пыталась стать хорошей женой, однако ей недоставало холодной небрежности, которая помогла бы держать Питера в узде, а ее резкие, язвительные замечания редко нравились мужчинам — и муж тут не составлял исключения. В общем, Питер предал ее — жестоко, так, как она сама предала Диану. Он высосал ее и эмоционально, и финансово. Она снова впала в бедность, а Питер разбрасывал направо и налево те немногие деньги, что у них еще оставались. Пособие от Дэвида она перестала получать (он и сам был на грани банкротства), смерть свекра перекрыла еще один источник дохода, а от мужа деньги поступали далеко не регулярно. Нэнси и всегда-то была худой, теперь и вовсе стала тощей, живя главным образом на адреналине (истерического типа). «Волосы у меня совсем поседели, — писала она миссис Хаммерсли в конце 1940-го. В интонациях письма явственно слышна боль неудавшегося брака. — Я чувствую себя старой [это в тридцать шесть лет], молодость прошла окончательно, разве это не ужасно? Честно говоря, собственная жизнь уже не интересует меня, а это, должно быть, дурной признак».
Она достигла самой низкой точки в своей жизни. «Пирог с голубями» провалился: роман был задуман как сатира на «странную войну», которая успела закончиться прежде, чем разошелся тираж. К 1940-му уже никто не желал слышать, что «страны заигрались, как дети, принимая ту или иную сторону». А ведь это увлекательный роман: переходное звено между холодной и несколько вымученной сатирой первых трех книг и свободным, благотворным потоком последующих произведений начиная с «В поисках любви» (1945) — Тональность «Пирога» узнаваемо митфордианская: легкая, болтливая, ненапряженная. Героиня, леди София Гарфилд, великолепное создание, мечтает стать разведчицей, вот только темперамент подкачал: не в ее натуре покидать дом и отправляться на сверхсекретное задание, «когда она только что приняла ванну и переоделась». На подобные ремарки, с такой жизнерадостной и фривольной откровенностью, способна лишь Нэнси. Значительная часть ее дара заключалась в умении писать о том, что женщины думают, но не смеют или не желают высказать вслух. И, как и в других случаях, Нэнси использовала Софию в качестве рупора, чтобы высказать все те вроде бы несложные истины, которые с таким трудом давались ей самой. С очень непростым партнером (тот же Питер, разве что малость получше) София пускает в ход глубоко женственное спокойствие — в реальной жизни автора этого недоставало. Когда возлюбленный проявил интерес к другой женщине, «София поняла, что потребуется бдительность. Она прекрасно знала: если мужчина дурно отзывается о женщине и при этом охотно проводит с ней время, он почти наверняка нацелился на интрижку». Совершенно верно, увы. И София, раздосадованная, но несдающаяся, заявляет возлюбленному, что идет на ужин с другим: «пора его проучить». Вот бы какое искусство следовало освоить Нэнси, и она сама это понимала.
К тому времени, как эта книга бесславно канула, вроде бы утратила актуальность и маска Софии. Питер находился слишком далеко, чтобы его можно было перехитрить и прибрать к рукам, — да он и не желал даваться ей в руки. И все же кое-чему Нэнси «Пирог» научил, даже если сама она этого не осознавала. Она попробовала голос для новой задачи — воссоздать рухнувшее семейство Митфордов, вообразить такое прошлое, в котором у Митфордов появится будущее. И — это более тонкий момент — она наделила Софию философией, которая могли ее поддержать. «У Софии был счастливый характер, жизнь ее занимала» — простые слова, но они превратились в кредо Нэнси, в ее версию вольтеровского «Я решил быть счастливым, так полезнее для здоровья». Она вцепится в этот девиз так же упорно, как Диана и Джессика держались за свои идеологии. Пока еще было слишком рано, еще падали бомбы («десять часов сплошного шума и страха в полном одиночестве — это слишком долго»), и перед ее мысленным взором все еще вертелся Питер с миссис Лаббок, и терзали мысли о многообразных несчастьях семьи. Но скоро она утвердится в этой вере, хотя во многом жизнь к марту 1941-го станет еще хуже.
В марте 1941-го Нэнси писала Вайолет Хаммерсли, как бы между делом сообщая: друг из военного ведомства предложил ей внедриться в «Офицерский клуб вольных лягушатников» (так она выразилась) и собирать информацию. Офицеры из «Свободной Франции» во главе с де Голлем обосновались в Лондоне и боролись с режимом Виши, который нацисты установили в захваченной Франции (возглавлял марионеточное правительство маршал Петен). Нэнси докладывала, что, по слухам, клуб нашпигован шпионами; в Виши просочилась информация об одной операции в Африке. «Сложновато, как по-твоему? — писала она миссис Хаммерсли. — На самом деле я и не знаю, как справлюсь…» Вроде бы заманчивое приключение, однако Нэнси колебалась. В отличие от Софии она даже в мечтах не видела себя тайным агентом.
Однако по какой-то причине — возможно, из чувства долга — она все же использовала свои связи, чтобы проникнуть в клуб, и с этого момента все изменилось. «Я живу теперь в мире лягушатников, — сообщала она Джессике в июле. — Ты себе представить не можешь, какие они прекрасные — те, которые вольные». Впервые Нэнси оказалась в окружении мужчин, которые по-настоящему любили женщин, наслаждались их обществом и не то чтобы помогли ей снова почувствовать себя молодой — гораздо лучше: они показали ей, что молодость — преходящая пора, а женщина в полном расцвете ума и кокетства не менее желанна, чем юная девушка. А она и впрямь расцвела. Когда Нэнси чувствовала себя счастливой, она молодела на глазах, но дело было даже не в этом. Если бы она не узнала тогда характер французов, она бы не смогла создать в романе «Благословение» (1951) мадам де Роше-Иннуи, великолепную даму восьмидесяти лет, остроумную, одетую по последней моде, «источающую секс». В юности Нэнси влюбилась в Париж, стояла на авеню Анри-Мартен и плакала от почти невыносимой радости. Теперь она вложила всю свою уже взрослую способность быть счастливой в тот образ Франции, который отражался в этих храбрых, любезных, веселых офицерах. Она была готова к новому опыту, и постепенно стало ясно, что это опыт, о каком мечтает каждый человек: оказаться в мире, где его ценят за то, кто он есть. И в этот мир не было доступа ее родне, что тоже делалось необходимостью. Сестры и мать не пробуждали в ней лучшие стороны. Пусть забирают себе Германию. Ей — Франция.
В эту пору у нее завязался роман с привлекательным, образованным офицером по имени Руа Андре Деспла-Пильтер, попросту Андре Руа. Ребенка она ждала от него, но беременность привела к бесплодию. Гистерэктомию Нэнси пережила тяжело, но в определенном смысле и эта беда вела к освобождению.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК