9
7 февраля 1928 года в семейном доме Асторов на площади Сент-Джеймс состоялись танцы. «Герцог и герцогиня Йорк почтили виконтессу Астор своим присутствием», — сообщала светская хроника и дальше перечисляла имена гостей. Среди них были и члены семейства герцогов Девонширских, дядя Дэвида — одиннадцатый граф Эйрли — и сами Дэвид и Сидни с тремя дочерями, Нэнси, Памелой и Дианой. Диана впервые вышла в лондонский свет (до того она успела только побывать на балу в Оксфорде). Восемнадцать лет ей должно было исполниться 10 июня, и формально она не считалась даже дебютанткой.
Ничего примечательного в танцах у Асторов не было. Типичный образец светского мероприятия двадцатых годов, интересный лишь потому, что в списке гостей — в этой танцующей, улыбающейся, болтающей толпе — мы обнаруживаем имена тех, чьи судьбы в скором будущем удивительным образом переплетутся. Так, там была леди Дороти Макмиллан, сестра герцога Девонширского, со своим супругом Гарольдом, будущим премьер-министром. Присутствовал и член партии консерваторов Боб Бутби, которого она соблазнит в следующем году, и эта связь продлится до ее смерти (с перерывами, когда Бутби отвлекался на более жесткий роман с Роном Крэем‹44›). Присутствовал и еще один многообещающий молодой политик, в ту пору член партии лейбористов, вместе с женой, в девичестве леди Синтией Керзон. Заметил ли Освальд Мосли на этом вечере семнадцатилетнюю Диану Митфорд, заметила ли она его?
Мосли был на четырнадцать лет старше Дианы и на тот момент разница в возрасте была, вероятно, чересчур велика, девушка могла показатсья ему скорее симпатичной школьницей, чем желанной возлюбленной. У него и так была полна коробочка: на танцы к Асторам приехала его невестка и любовница леди Рейвенсдейл («Голосуй за лейбористов, спи с тори» — таков его тогдашний девиз). Тем не менее Диана уже собирала свою дань с многих мужчин, и моложе Мосли, и старше. «Почему вы так ошеломительно милы, а не только очаровательны?» — задавался вопросом Джеймс Лиз-Милн, словно и впрямь ошеломленный совершенством ее чар (Лиз-Милн сохранял гомосексуальные наклонности, хотя впоследствии женился на Алвилде Чаплин, и на «брайдсхедский» манер был влюблен и в Диану, и в Тома). «Смею предположить, вы очень тщеславны, — писал он в 1926 году Диане в Париж, — и у вас есть на то основания». Примерно в это же время троюродный брат Дианы Рэндольф Черчилль влюбился в нее по уши и был возмущен «невероятной жестокостью и бесчувственным поведением» отвергшей его девицы. (Он так и не простил ее и, когда в 1928 году Диана выбрала другого жениха, распространял слухи о ее легкомыслии. Попутно он и себе ни в чем не отказывал. К примеру, в 1932 году Нэнси писала подруге: «Рэндольф Ч. попытался меня изнасиловать. Было очень смешно».)
На Пасху 1927 года пребывание Дианы в парижской школе «Курс Фенелон» резко оборвалось, стоило матери заглянуть в дневник с неизбежными девичьими шалостями.
А дело было вот в чем. После отъезда остальных членов семьи Диана, размещенная в ультрареспектабельных апартаментах на авеню Виктора Гюго, впервые почуяла свободу. Ей позволялось совершать небольшие самостоятельные прогулки без дуэньи, в то время как в Лондоне она не могла без сопровождения дойти до «Харродса» рядом с домом. При ее внешности в городе, где интерес к женской красоте так обострен и беспощаден, удивительно было бы, если бы Диана не ощутила и не испробовала свою власть над мужчинами. Сидни могла бы это предусмотреть, но трудно понять, в какой мере она замечала взросление своих дочерей.
В дневнике Дианы перечислялись походы в кино с молодыми людьми и «чай с танцами». По нынешним понятиям все это щемяще невинно, однако ей приходилось изворачиваться, прикрываясь вымышленными уроками музыки и тому подобным. Дневник также повествовал о том, как Диана служила моделью для художника Поля Сезара Эллё, чья семья жила поблизости. Сидни давно была знакома с Эллё, так что Диана имела возможность с ним общаться. Эллё с трудом верил своему счастью: юная девушка, живое воплощение творений Кановы (Лиз-Милн сравнивает ее с шедеврами Рафаэля, однако это сравнение не передает «мраморности» Дианы), жадно впитывающая новые знания — умна, а не только красива и мила, — и тут он, лучший наставник по истории искусства, по-отечески заботливый в свои шестьдесят семь лет. Он водил ее в Лувр и Версаль, демонстрировал (еще бы!) коллегам-художникам и, главное, рисовал ее у себя в студии. Хотя к тому времени слава Эллё несколько поблекла, в прошлом он считался едва ли не самым модным портретистом и мог похвалиться, по выражению Дианы, «дивной vie amoureuse»[6]. И при таком опыте он, как
Диана сообщила Лиз-Милну, «называл меня всегда beaut? divine»[7] и приговаривал: «Tu es lafemme la plus voluptueuse que je n’ai jamais connu»[8]. Лиз-Милн на это ответил: «Как бы я хотел получить ваш портрет работы мсье Эллё. Должно быть, вы были подобны Эмме Гамильтон, позирующей Ромни». В начале 1927 года Эллё заболел, и его дочь отказала Диане от дома: очевидно, его страсть была уже всем заметна. «Человек, которому я почти поклонялась и который три месяца поклонялся мне, умирает, — писала Диана Лиз-Милну. — Как это перенести?» И после его смерти: «Никто никогда не будет восхищаться мной так, как он». (И еще позже: «Каким я была ужасным маленьким чудовищем».)
Едва ли Диана заносила в дневник все то, что говорил ей Эллё, все эти «прелесть моя, comme tu es belle» и тому подобное. Ее отцу вполне хватило бы и свиданий в кино (как дядя Мэтью впал в неистовство, узнав, что Линда и Фанни побывали на ланче у оксфордских студентов: «Будь вы замужем, ваши мужья имели бы полное право развестись с вами после такого»). И этой же причины хватило для ледяного материнского неодобрения. «Никто, — заявила она дочери, — не пригласил бы тебя к себе в дом, если б знал хоть половину из того, что ты натворила». И все же остается открытым вопрос, только ли это беспокоило Сидни или же откровенное желание, которое Диана возбуждала, особенно в Эллё (как ни уклончивы дневниковые записи, прочесть между строк не составляло труда). Сидни и сама в девичестве позировала Эллё, его летняя студия размещалась на яхте, пришвартованной в Довиле, где Томас Боулз плавал с дочерями. Эллё восхищался ее аристократическим, чувственным обликом. Нелегко женщине принять, что былые качества теперь перешли к другой, — пожалуй, это самое трудное, даже если другая — родная дочь. Женщина, щедро наделенная материнскими чувствами, еще могла бы совладать с ревностью, но Сидни была одарена силой и здравым смыслом куда в большей мере, чем материнским инстинктом. Со временем она стала теплее относиться к Джессике и Деборе, когда их привлекательность уже не казалось столь завидной. Но отношения с двумя самыми красивыми дочерями, Дианой и Нэнси, всегда были непростыми, и это, видимо, естественно. Вроде бы человеку положено гордиться своими детьми, но не всегда действуют столь хрестоматийные правила. Позднее Диана стойко выступала в защиту матери, но тогда, в 1927 году, когда ее резко выдернули из парижской школы и отправили вместе с тремя младшими сестрами в ссылку к двоюродной бабушке в Девон, она была весьма далека от нежности к Сидни.
По сегодняшним понятиям Диана не сделала ничего дурного и весь этот шум кажется смехотворным. Однако в ее отношениях с Эллё (достойных французского арт-хаусного кино) просматривается намек на то, какой Диана станет в будущем. Ведь видела, как бедняга сходит по ней с ума. В шестнадцать лет большинство девушек не проявят интереса или будут хихикать, а она позволила расцвести чувствам — и невинным, и не столь невинным. Эллё поклонялся своей последней богине среди картин и статуй. Невыразимо, но мощно внеморальность великого искусства сливалась с внеморальностью красоты. Это быстро оборвавшееся воспитание чувств научило Диану: если девушка выглядит так, как она, то есть как одна из белых луврских статуй, то она сама определяет правила поведения. «У тебя нет элементарного понятия о морали, — писал ей в 1928 году Рэндольф Черчилль. Обида наделила его некоторой проницательностью. — Иными словами, хотя ты редко поступаешь дурно, ты ничего ДУРНОГО не видишь в грехе. Едва ли ты станешь это оспаривать». Неизвестно, оспаривала она это суждение или нет, но оно, безусловно, казалось ей лестным. Особенно точным оно не было: Диана не грешила в том смысле, какой имел в виду Рэндольф, и мало кто мог сравниться с ней добротой, честностью и великодушием в самом общем смысле слова. Но отверженный поклонник разгадал в ней особое качество воли. Как будто весь мир должен был вести себя иначе, нежели с обычными людьми, с той, что полностью соответствовала требованию доктора Астрова из чеховской «Чайки»: «В человеке все должно быть прекрасно».
Это качество подкреплялось и поведением Дианы, далеким от манер обычной «красавицы». Одевалась она, за исключением нескольких лет в первом браке, без шика, имела грацию балерины и была свободна от манерности, свойственной хорошеньким женщинам. Казалось, она лишена тщеславия и кокетства. Но она понимала, как выглядит, и, при всем спокойствии сфинкса, прямо-таки излучала чувственность. Электрические разряды ощутимо трещали вокруг нее. До чего же смущали всех, и мужчин и женщин, ее энергичная безмятежность, ее тепло и ее холодок, ее превосходный ум и телесное совершенство, — и разве не естественно было ей увериться, что она может делать все, что захочет, и все будет правильно? Эллё был лишь первым в непрерывной череде побед, и она это знала с самого начала.
Сознавали это, пусть не слишком отчетливо, родители юной богини. Потому и поспешили отправить ее в Девон на лето 1927 года. Но это было столь же глупо, как запирать молодую львицу в вольер, — она только и думала, как бы удрать. Она «прострадала», как выражались девочки Митфорд, три месяца напролет от ужасной скуки, конец которой положил визит в гости к Черчиллям в Чартуэлл (дочь Уинстона была ее тезкой и подругой). Там Диана возобновила знакомство с ученым Фредериком Линдеманом, который посоветовал ей изучать немецкий язык (родители отказались оплачивать занятия) и пал к ее ногам, как Эллё. После неофициального дебюта Дианы на балу в больнице Рэдклиффа в Оксфорде Линдеман позвонил с вопросом, много ли предложений она получила. Кстати, это был первый среди знакомых Дианы, кто оскорбил другого человека (близкого друга Нэнси Брайана Говарда) лишь из-за его еврейства.
И вот танцы у Асторов, где среди гостей, Мосли и прочих, оказался симпатичный молодой человек с приятным и живым лицом, притом не слишком высокий, по имени Брайан Гиннесс. Он был немного знаком с Нэнси и Пэм, так что, скорее всего, имел возможность пообщаться в тот вечер и с Дианой. Затем в мае этих двоих усадили рядом за обедом, опять-таки у Асторов, в честь одной из их дочерей, на Карлтон-хаус-террас, и настала очередь Брайана плениться этим бледным идеалом. В июле они с Дианой оба присутствовали на балу на Гровенор-сквер и в том же месяце — в Гровенор-хаус на Парк-лейн, и Брайан просил Диану стать его женой. Она не ответила сразу же, но, вернувшись домой, послала ему записку с согласием, на которую жених отвечал в присущей ему откровенной и трогательной манере: «Я все еще не знаю, сильно ли вы любите меня, и не вполне понимаю, что вы чувствовали вчера вечером. Но я счастлив. Я счастлив тем, что вы счастливы. Счастлив, что люблю вас. Я всесторонне счастлив».
Двадцатидвухлетний Брайан недавно закончил Оксфорд. Он принадлежал к одному из богатейших семейств Англии, пивоваренные заводы бесперебойно наполняли его карманы звонкой монетой. Его отец, полковник Уолтер Гиннесс, позднее получивший титул лорда Мойна, был членом парламента от консерваторов, его мать, леди Ивлин, была очаровательна и эксцентрична — можно даже сказать, в митфордианском духе. (Когда Брайан сообщил матери, что его невеста умеет готовить, та ответила драматическим шепотом: «В жизни подобного не слышала. Это уж очень ужно».) Гиннессам принадлежало два огромных особняка в Лондоне — на Гровенор-плейс (объединенные на олигархический манер дома номер 10 и 11) и в Хемпстеде, — кусок побережья в Сассексе, имение в Хемпшире, земля в Дублине, квартира в Париже и многое другое. Такое богатство стряхивает с себя кризисы и депрессии, словно плащ сбрасывает с плеч. Из семейного фонда Гиннессов, основанного его дедом, Брайан получал 20 тысяч фунтов в год — огромную по тем временам сумму. К тому же он был красив, добр, умен, артистичен, писал стихи и замахивался на роман. Идеальный спутник жизни для Дианы и притом безнадежно ею плененный. Больше, чем необходимо для той роли избавителя девицы из Свинбрука, на которую он в первую очередь предназначался. Но Диану он интересовал главным образом в этом качестве, и когда Брайан пылко восклицал, что их любовь будет длиться вечно, она бормотала нежно: «Во всяком случае, долго».
Окончательный успех сватовству Брайана обеспечили лорд и леди Ридсдейл, которые в очередной раз попытались командовать дочерью, заявив, что для брака она еще молода и помолвку придется отсрочить как минимум на год. Отчасти они были правы, но прежние их суровые распоряжения успели ожесточить Диану. Брайан, естественно, хотел заполучить возлюбленную как можно раньше и пытался переговорить с ее отцом. «Я никогда не езжу в Лондон, если могу избежать этого, — почти грубо отвечал Дэвид, — в данном случае я могу этого избежать, а значит, едва ли появлюсь в ближайшее время в городе». Но, дав волю неудовольствию, он себе же сделал хуже, ему не хватило твердости выдержать тон, тем более что Сидни успела смириться с этим браком. Вскоре Дэвид встретился с Брайаном в бильярдной клуба «Мальборо», мужчины нашли общий язык, и свадьба была назначена на будущую Пасху. Это были, как выразился Дэвид, цветочки, поскольку в итоге влюбленная парочка обвенчалась в церкви Святой Маргариты в Вестминстере уже 30 января 1929 года. Диана, разодетая с помощью няни Блор в атласное платье пергаментного оттенка, в вуали, позаимствованной у леди Ивлин, прошла к алтарю в сопровождении одиннадцати подружек, среди которых были Нэнси и Юнити. Джессика и Дебора заболели и не смогли присутствовать, что, по словам Дианы, испортило ей праздник.
В последней попытке настоять на своем Ридсдейлы противились церковному обряду: Диана не была верующей. В этом они были правы, она давно провозгласила себя атеисткой, но Брайан отчаянно возмутился. Наивным, очень молодым тоном (столь странным в тот иронический век) он взывал к своей возлюбленной, объясняя желание венчаться в церкви: «Как художники аллегорически воплощают идеи весны, лета, осени или зимы в образе человека, так и идея красоты, включающая в себя христианское милосердие (то есть красоту поступка), воплощается в личностном божестве. Мое поклонение такому идеалу красоты направленно на самое ее совершенное воплощение, то есть на вас…» Занятная перекличка с философией Эллё.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК