ДВА ЧАСА ДО НОВОГО ГОДА
— Адвокат права на глупость не имеет.
Из беседы старого защитника со стажером
А я слишком много натворил глупостей и продолжаю нанизывать их одна на другую, как шашлык. Через два часа Новый год, а я все еще болтаюсь в городе. И самое любопытное, у меня нет никакого желания возвращаться домой. Но и встречать Новый год на улице тоже не ахти какое удовольствие. Оригинально, конечно, но не больше. Можно даже к двенадцати часам подойти на Каменный мост, встать посредине и застыть под призывный бой курантов. Только кто оценит эти фокусы? Сейчас подобными штучками никого не удивишь. Народец пошел ушлый, практичный, ему подавай все лишь с пользой дела, а на человека, совершившего какой-либо поступок просто так, безо всякой материальной выгоды, смотрят как на придурка. В том году я умудрился на новогоднем балу в московском университете, где от девиц нет отбоя, они так и смотрят в рот, чтобы их пригласили на танец, остаться в гордом одиночестве. Еще того хлеще, встретил Новый год, можно сказать, всухую, даже не пригубив бокала с шампанским. Правда, здесь во всем виноват мой приятель. Это была его идея почтить появление Нового года минутой молчания, без глотка вина, подперев спиной могучие колонны родного вуза.
Вот уж действительно, соригинальничали так соригинальничали, лучше и не придумаешь. Кругом шум, веселье, хлопанье пробок, шипение шампанского, а два великовозрастных дядечки, кандидат юридических наук и «поэт», как он меня величает, стоят с постными физиономиями и изображают из себя этаких херувимчиков со скрещенными на груди руками из общества трезвости. Хотелось бы мне на нас посмотреть со стороны! Ничего не скажешь, картина! Помню, у меня было дикое желание выпить вместе со всеми, но я, грешный человек, подчинился Черному, это кличка моего приятеля со студенческих лет, и ослушаться его никак не мог. Он в то время был безнадежно влюблен и чуть ли не собирался из-за неразделенной любви наложить на себя руки, и поэтому перечить ему тогда — все равно что не выполнить последнюю волю умирающего, вот я и согласился с его предложением почтить появление Нового года минутой молчания.
И Черный наколдовал себе счастье! Прошло уже полгода, как он упивается любовью со студенточкой, и судя по его словам, обеспечил себя любовью до конца пятилетки, и в решающем, и в определяющем году, и даже до семьдесят седьмого года включительно. Через несколько месяцев его девушка закончит институт, да плюс три года аспирантуры, куда он собирается ее устроить, и выходит, гусь свинье не товарищ. Надобность во мне у него отпала. Но он все-таки совестливый человек и за день до Нового года позвонил мне, поздравил с наступающим и, словно чувствуя себя в чем-то виноватым передо мной, заявил, что на Новый год уезжает к матери в Горький. Я лишь улыбнулся его словам, отлично зная, что никуда он не поедет, а будет встречать Новый год дома вместе со своей возлюбленной, а матерью он всякий раз прикрывается, когда ему нужно отделаться от меня. И выходит, впервые за много лет мы изменим своей привычке и не пойдем в университет на новогодний бал. А чтобы успокоить меня, даже утешить, добавил скороговоркой, что в Новом году у меня все образуется, мне повезет, и я наконец встречу свою девушку. По его голосу я понял, что он больше всего боится, как бы не напросился к нему на встречу Нового года. Ведь теперь роли у нас переменились, я влюблен безнадежно, и он не должен оставлять меня одного в столь ужасном состоянии. И он испустил вздох облегчения, когда я, исполнив формальности с поздравлением, повесил трубку.
Да неужели он так поглупел за это время, если вообразил, что я с ним соглашусь встречать Новый год? Я скорее всю ночь прошатаюсь по городу, чем буду в одной комнате с ними. Нет ничего неприятнее в моем теперешнем состоянии, чем видеть счастливые лица. Как правило, от счастья люди глупеют, а я нуждаюсь в умном собеседнике. И сколько хороших, интересных людей пропало ни за грош! Деньги, карьера, обладание красивой женщиной, все это сделало их похожими друг на друга, а ведь каждый из них в свое время был личностью! И вот теперь и Черный растворился в этой массе, предав забвению пятнадцать лет дружбы, годы исканий, несбывшихся надежд, творческих мучений. А будь он сейчас рядом, мне, может быть, не было так тоскливо.
Настроение падает катастрофически, и я чувствую себя хуже отравленной крысы. И все из-за него, из-за Черного! Спровоцировал он меня-таки, стервец. Сам бы я никогда не додумался до столь иезуитской штуки, а он сварганил это в один миг, раз-два — и готово! Чтобы отвязаться от меня и успокоить свою совесть, он и подбросил мне идею: «Позвони, — говорит, — ей, вот тебе будет и решена проблема Нового года». А мне только для полноты счастья и не хватало телефонного звонка к ней! Ведь влюбленный — тот же самоубийца, и ему лишь нужен маленький толчок, а петлю на собственной шее он уже затянул сам, без чьей-либо помощи.
Черный подбросил идейку, и воображение заработало. А что, если и впрямь позвонить ей? Услышать ее голос? Это будет хорошим подарком в уходящем году. Зачем отказываться от маленького удовольствия и подавлять столь естественное желание? В том году я не выпил при встрече Нового года, поддался чужому влиянию, и результат налицо: весь год получился непутевым.
Да, но я же дал слово больше не думать о ней, выбросить ее навсегда из своей памяти, и какое-то время продержался молодцом: не звонил ей, обходил за километр те места, где мог ее встретить, не общался с ее знакомыми, но не думать о ней я все же не мог. Это то же самое, что запретить больному справляться о своей болезни у лечащего врача, и сколько бы ему ни втолковывали, что он должен отвлечься, думать о постороннем, никакие запреты и внушения здесь не помогают, больной все одно думает лишь о своей болезни. Так случилось и со мной. И чем больше я запрещал себе думать о коварной девушке, тем настойчивее мысли о ней будоражили мою беспутную голову. Ее можно выбить только одним — другой девушкой. Найти кого-то для любовных утех, как это сделал Черный, можно, но ступить на эту стезю я не могу. Это значит осквернить свое чувство, да и не хочется обижать какую-нибудь милую и ни в чем не повинную девушку и вводить ее, пусть и в приятное, но заблуждение. А раз вышибить клин клином нельзя, то и придется мне нести свой тяжелый крест до скончания века.
И я уже где-то в глубине души смирился со своей печальной участью и не помышлял ни о каком телефонном звонке, а поздравить ее с Новым годом решил по почте. С этой целью и вышел в город. Открытку с текстом приготовил заранее, тщательно продумав каждое слово. Особенно мне удалось одно место из новогоднего поздравления. Одним словом, я пожелал ей, чтобы вокруг нее в Новом году было как можно больше сумасшедших. И подписался: один из них. Подпись получилась корявая, но она-то сразу догадается, как только открытка упадет ей в руки из почтового ящика, что поздравление от меня. Так больше никто из ее знакомых не напишет. И я уже представил, как она на следующий день после встречи Нового года спустится с седьмого этажа к почтовым ящикам и прямо в лифте прочтет мое послание, а потом уже в квартире еще и еще раз перечитает написанное, доискиваясь в послании особого смысла, вложенного между строчек. Но в последнюю минуту я не доверился почте, а подумал-подумал и решил самолично подъехать к ее дому и опустить открытку в почтовый ящик. Так вернее, а то по почте она ее получит не раньше чем дня через три, пропадет весь эффект новогоднего настроения, а так она уже на другое утро прочтет мое послание, а может быть, даже не поленится и из любопытства спустится вниз еще в старом году, и я вольно или невольно буду присутствовать с ней на встрече Нового года, а это уже не так и плохо. Она нет-нет, а мысленно и вернется к моему поздравлению. И я уже пришел на остановку тридцать седьмого троллейбуса, чтобы через полчаса быть у ее дома, но в последнюю минуту меня словно лукавый попутал, и я решил позвонить ей по телефону, но не разговаривать, конечно, а просто проверить, дома она или уже ушла куда-нибудь в компанию.
И проверил на свою голову! Она оказалась еще дома и сказала-то всего-навсего два слова в трубку: «Слушаю вас», — и, не дождавшись ответа, повторила фразу в обратном порядке. Но для меня и этих двух предложений вполне достаточно, чтобы по голосу определить, что настроение у нее не ахти какое, если не сказать больше — отвратительное, и уж во всяком случае никак не праздничное. И едва нажав на рычаг, я сразу же нафантазировал бог весть что! До Нового года осталось меньше двух часов, а она все еще дома… А что, если… От этой мысли я остановился посреди улицы как вкопанный. Она, может быть, ждет моего звонка, а я глупость наслаиваю на глупость, вместо того чтобы объясниться с ней начистоту. Но я уже один раз попробовал, объяснился, подсказывает мне внутренний голос, и ничего путного у меня из этой затеи не вышло. Лишь навредил себе, только и всего, до сих пор не могу расхлебать кашу, заваренную год назад. Написал глупое письмо на девяти страницах, где с отчаяния признался в любви, и затем, не объяснив что к чему, громогласно заявил об окончательном разрыве с ней. Это было давно, а я все не могу отделаться от неприятного ощущения, словно сморозил что-то несусветное, и исправить это уже не в моих силах, сколько бы я ни старался.
И все же я слабый человек, поддался минутной слабости и позвонил ей еще раз через полчаса, и вот теперь расплачиваюсь за малодушие. Что говорить о сожалении? Оно разрывает мое сердце, но поправить что-либо уже невозможно. Нельзя же взять обратно свой телефонный звонок! Черного, конечно, я приплел сюда зря. Он не имеет никакого отношения к моему идиотизму. Просто у меня возникло дикое желание если не увидеть ее одним глазком, то хотя бы услышать ее голос. Вот я придумал глупенько-сладенькую теорийку, что она одна в огромной квартире и только тем и занята, что ждет моего звонка. А самого простого уразуметь не мог. Дома-то она потому, что вся их честная компашка встречает Новый год у нее в квартире. И поделом мне. Я сполна насладился ее голосом. Она сначала растерялась, уж больно неожиданно я ворвался в эфир, и я воспользовался ее состоянием и выпалил весь текст новогоднего поздравления, а когда она пришла в себя и начала в ответ лепетать слова благодарности, у меня уже пропала всякая охота слушать ее, ибо по ее голосу я сразу понял, что за прошедшее время ничего не изменилось, да и измениться не могло. Но и не позвонить я не мог. Сомнения хуже ржи разъедали бы мне душу, а так все встало на свое место. Новый год она встречает в компании и даже не заикнулась пригласить меня. Вот увидеться на досуге, ради любопытства, у нее явно желание есть. Она так и сказала: «Позвони через недельку, и мы что-нибудь придумаем…» Но как она не понимает, что мне совершенно не хочется удовлетворять ее вздорные капризы и позвонил я ей именно за два часа до Нового года не случайно. Ведь только так и можно узнать, есть у нее кто-то или нет. Есть, и выходит, мое предположение подтвердилось. Она делит своих поклонников на праздничных и будничных. Меня она зачислила во второй разряд. Жаль, ибо наше деление явно не совпадает. Она у меня праздничная, и я никогда не соглашусь делить ее с кем-то. Ждать, когда она переведет меня из одного разряда в другой, тоже нет никакого смысла. Да и вряд ли она когда-нибудь это сделает. Ведь давно известно, что под лежачий камень вода не течет. А я написал письмо, послал несколько стихов и пропал на целый год.
Нет, забыть она меня не забудет. Красиво я все-таки ушел! Хотя и тогда точно знал, что из моей затеи ничего не выйдет, и все же шел на встречу с ней, знал, что увижу ее и мне снова будет плохо. Однажды мне уже было плохо, но я еще раз решил испытать… Так уж устроен мой организм. Стоит ей позвонить, как я забываю все на свете и лечу к ней на свидание, забываю, что не так давно она сделала мне больно. Боль еще не утихла, а я испытываю желание посыпать рану солью. Когда у меня появилась странная потребность истязать себя, я не помню. Наверное, после знакомства с ней. А ей доставляет особое удовольствие смотреть, как страдает человек.
Спрашивается, зачем я ей понадобился? Сам бы я ни за что ей не позвонил, а она, видите ли, захотела со мной встретиться, а я так обрадовался, что натворил кучу глупостей, и, в частности, испортил настроение милой девушке, и бросился к ней. Мне так хотелось встретиться с ней! Я наивно полагал, что после этого можно и умереть. Уж лучше бы она не напоминала о себе. Но и я хорош! Сколько раз мысленно представлял, как увижу ее, пройду мимо гордо, и все…
Глупо. Знаю, случись эта встреча на улице, и я бы как идиот остановился и, открыв рот, смотрел на нее, словно на седьмое чудо света. Я бы даже к ней не подошел, не то чтобы как-то обидеть ее словом. Она святая! Для меня, конечно, хотя, наверное, у нее много грехов. И потом, разве все святые уж так безгрешны? К тому же она даже не догадывается, что ее причислили к лику святых, так что никто не страдает от появления новой иконы, кроме меня. Сама-то она отлично понимает, что в рай ей не попасть, и для нее уже уготовано местечко в аду. За одно отношение ко мне только ей никак не миновать раскаленных угольков. Но и на том свете я выручу ее и погреюсь за нее на огне, а она уж пусть порхает в раю и соблазняет святых. А если не я, то всегда найдется кто-нибудь другой, готовый пострадать за нее.
Ох, уж этот другой! Одна мысль о нем бесит меня. И то, что я никогда не видел его и ничего не знаю о нем, еще больше распаляет мое воображение. Понимаю, красивая девушка — это чужая удача, и повезло не мне, а кому-то другому, и даже понимаю и признаю, что красота, в какой бы она форме ни проявлялась, принадлежит всем, а не одному человеку. Но то в теории, и совсем иное дело на практике, когда встречаешь красивую девушку и уступать ее кому-то ох как не хочется.
Но что это я разболтался? А… проклятый прошлогодний звонок по телефону снова разбередил мне душу. Ведь тогда по телефону она тоже сказала: «Хочу видеть тебя! Приходи на наше место». У меня было совсем мало времени, а мне нужно было еще купить цветы, ее любимые гвоздики. Я уложился вовремя и даже, как всегда, пришел на место нашей встречи на пятнадцать минут раньше. И когда увидел ее на автобусной остановке, не поверил своим глазам. Она была еще прелестнее, и я, никого не замечая, кроме нее, протянул ей букетик гвоздик, цветы, которые она очень любит. Я так был ослеплен ею, что не заметил сразу, как она странно отступила назад, и, стараясь не смотреть мне в глаза, еле слышно выдавила:
— Не надо…
Я смутился. Я впервые видел ее в таком замешательстве, но от смущения она показалась мне еще прекраснее. Видел, как ей очень хочется потрогать цветы, но что-то мешало ей взять букет в руки.
— Это тебе… — и я снова протянул ей цветы.
— Не надо, — уже громче и решительнее, словно освободившись от чего-то, произнесла она.
И тут же, не дав мне опомниться, добавила:
— Ты извини меня, но я не могу быть с тобой… Все так нелепо получилось.
Плохо слышал, что она говорила мне. Остановка, автобус с людьми, улица — все это перевернулось у меня в глазах и, раскачиваясь из стороны в сторону, никак не хотело вставать на место. Она тоже качалась и то приближалась ко мне, и тогда мне ужасно хотелось схватить ее, а то удалялась, и я смутно различал ее лицо. Я так был ошарашен, что не совсем понимал, что делал, и снова произнес:
— Возьми, это твои цветы…
Она не ожидала такой настойчивости с моей стороны и взяла гвоздики, а я повернулся и пошел куда глаза глядят. Дома, улица, люди все еще покачивались из стороны в сторону, а я чувствовал, что шел прямо, как солдат на параде, и больше всего боялся пошевелиться, потому что тогда со мной обязательно что-нибудь произошло бы нехорошее. Я мог вернуться и просить объяснений, а то, и того хуже, ударить ее по лицу. Но я не мог быстро идти, ощущая, как под ее взглядом у меня деревенели ноги, и даже показалось, что она окликнула меня, но я не обернулся, а машинально продолжал переставлять ноги. У меня появилось желание идти и идти вперед и не останавливаться…
Нечто подобное я испытываю и сейчас. И все из-за этого идиотского новогоднего звонка. Не будь его, я еще на что-то мог рассчитывать. При случае, можно было бы даже и объявиться собственной персоной перед ее очами, а теперь все кончено. Сам напросился, никто меня не подталкивал. Решил подвести итоги года и подвел… Как начался год через пень колоду, так и кончается, и пошло и поехало. Началось с малого, а обернулось большими неприятностями…
И ничего вроде особенного не сотворил, а память мстит жестоко, все время возвращаясь к событиям годичной давности. Скорее всего, они должны переживать за сотворенную подлость, а я всего-навсего струсил, испугался в последний момент, что меня выгонят с работы без выходного пособия да еще дадут в зубы волчий билет, и не высказал в глаза подлецу, что он подлец, хотя собирался сделать это тысячу раз. Мысленно произносил такие тирады, аж земля дрожала, но стоило дойти до дела, как быстренько отработал обратный ход и пошел на сделку с совестью. До этого случая я не подозревал, что во мне столько дерьма, и почитал себя за порядочного человека. Мне казалось проще простого подойти к подлецу и резануть ему прямо в глаза правду-матку.
Ан нет. Это только кажущаяся простота! В действительности все сложнее. Не подошел, не плюнул. Помешала ложная интеллигентность, да и знание закона сыграло не последнюю роль. Испугался, что никто не поймет меня, сочтут за хулигана и затаскают по судам, а мне только этого тогда и не хватало. Но раньше я что-то не замечал за собой подобного грешка, а здесь, словно лукавый попутал, изменил себе — и жестоко поплатился. Хожу, плююсь, противно даже на себя смотреть. Но от того, что тайком ношу невысказанное, мне не легче, а много-много трудней. Так уж, наверное, устроена наша память или я чересчур совестливый человек, но только события той давности прут и прут из меня, словно тесто, замешенное на дрожжах, и если не открыться, то можно и закиснуть.
Конечно, у меня есть слабое утешение. Я выжил и не поддался на их мелкую провокацию. Зная мой горячий норов, они явно рассчитывали, что я сорвусь и выкину какой-нибудь фортель. Тут-то бы они меня и придавили как клопа. Но я разочаровал их и в самый последний момент, когда, казалось, некуда деваться, выскользнул у них из рук, словно угорь. И выходит, легко, стервец, отделался. Все могло быть намного хуже. Я и до сих пор все еще не перестаю удивляться своей сноровке. Они обложили меня, как на охоте, собрали все мои проступки и провинности за десять лет работы адвокатом. Я и не подозревал до этого, что у меня так много грехов. Однако ж изрядно, должно быть, я попортил им крови, коль скоро они не поленились и раскопали дела десятилетней давности. Все припомнили мне, и даже «дурацкий приговор» и «в такую партию не пойду» вытащили на свет божий. В бытность свою я здорово нашумел этими делами и чуть ли не в героях ходил.
Казалось бы, время сделает свое дело и сотрет в памяти неприятные воспоминания. Не тут-то было. У меня такое ощущение, словно все, что случилось тогда, только затем и произошло, чтобы я заново мог пережить те события, но в ином свете, без взаимных обид и оскорблений. И вольно или невольно получается, что истинно лишь то, что возрождается в нашей памяти, пройдя сквозь сито времени, ибо только теперь я начинаю понимать суть случившегося со мной. И мне ничего не остается, как признать, что жил я не настоящей, ложной жизнью. Я ведь и впрямь уверовал в свою непогрешимость и метался, словно в лихорадке, не отдавая отчета своим действиям. Где тщеславие, а где и обида застила мне глаза, и я лез напролом там, где спокойно можно было и обойти стороной. И вполне понятно, при таком поведении сам напрашивался на неприятности. И нарвался!
Взять хотя бы тот же «дурацкий приговор». Не успел я после распределения прийти работать в московскую коллегию адвокатов, как со мной сразу и приключилась беда. Я даже еще и адвокатом-то не был, а числился в стажерах и ходил по судам с патроном, проевшим на уголовных делах все свои натуральные зубы. У старика патрона рот ломился от золота, и коллеги по этому поводу язвили: «У него каждое слово на вес золота». Но выступал патрон в суде по уголовным делам лихо, и мне больше по душе отзыв о нем одного клиента, расхитителя социалистической собственности: «Послушать его одно удовольствие, дорогое, правда, но за такую речь и денег не жалко», не забыв при этом добавить: «Краденых, конечно, а не своих». А я про себя тут же и окрестил патрона: «Дорогое удовольствие». Иногда старик вел дела и по назначению или, как он любил выражаться, в благотворительных целях, для поддержания престижа. Вот на такое дело я и попал с ним в суд.
Судили женщину. Кража пяти килограммов мяса с хладокомбината была полностью доказана, да подсудимая и сама не отрицала факты, ссылаясь лишь на свое бедственное семейное положение. Адвокату в такого рода делах, по сути, и делать нечего. Нужно, как говорится в народе, поплакать в жилетку перед судом, на что «Дорогое удовольствие» большой мастак. И он так красочно обрисовал всю разнесчастную жизнь подсудимой, что я заметил, как женщина-заседательница расчувствовалась и отвернулась в сторону, делая вид, что у нее запершило в горле. И все в зале были уверены, когда суд удалился в совещательную комнату для вынесения приговора, что подсудимую не посадят, пожалеют хотя бы двух ее несовершеннолетних детей, которые без матери пропадут. Но приговор ошарашил всех. Женщину не только посадили, но и сразу же в зале суда взяли под стражу, не дав возможности определить куда-нибудь детей.
Опытный адвокат смолчал, покачав лишь головой, а я, в порыве нахлынувшего чувства, не сдержался и тут же, при всем честном народе, прокомментировал решение суда: «Дурацкий приговор!» Ну, словно кто за язык потянул меня. Взял и еще раз повторил громко: «Прямо-таки дурацкий приговор!» Судья находился поблизости и услышал, мимо ушей замечание не пропустил, а оскорбился за весь суд. Вызвал в кабинет патрона и такую закатил истерику, что не приведи господь. Чуть под политическую статью меня не подвел и все возмущался, как можно таких незрелых юнцов допускать к судебной трибуне. Патрон немного успокоил судью, заверив его, что раньше чем через полгода мне не доверят самостоятельную защиту.
Казалось, на этом можно было бы и закончить. Ан нет, сыграла свою роль извечная вражда между судейскими работниками и адвокатурой. И те и другие используют малейшую возможность, чтобы при случае напакостить друг другу. Откуда мне было знать после университетской скамьи о всех тонкостях закулисной судебной жизни? Напичканный знаниями, я искренне верил, что суд и адвокатура служат одной цели, одному богу — справедливости. И нужно было целых десять лет потаскаться по судам, чтобы прозреть немного и уразуметь, что к чему. Тогда же я страшно удивился поведению, судьи и даже не успел как следует испугаться, когда судья, не придумав ничего умнее, пустил гулять по инстанциям сказанные мной слова о приговоре суда. Судья взял и написал самый настоящий донос в городской суд, на имя председателя, так, мол, и так, стажер при всем честном народе оскорбил суд. В городском суде посмеялись над писулькой, но на всякий случай, как бы чего не вышло, прислали грозную бумагу в адвокатуру, в которой обвинили адвокатскую корпорацию в самом смертном грехе: «Плохо поставлена воспитательная работа с молодежью, и, в частности, не прививается никакого уважения к советскому суду». Адвокаты народ битый, их на испуг не возьмешь, быстро нашлись, что ответить, и фактически отписались, сославшись на чисто формальное основание: не наша, мол, вина, такой-то и такой-то работает в коллегии адвокатов без году неделя, а посему нести ответственность за его моральный и политический уровень мы не можем. На этом, как говорится, официальная часть и закончилась. Ну, конечно, не обошлось и без наставлений. Мне сделали соответствующее внушение, дабы впредь называл судей дураками не публично, а про себя.
Но моя беда в том и заключается, что молчать не умею, да и не хочу, если признаться честно. У меня, как у пьяного, что на уме, то и на языке вертится. Вот из-за этой-то слабинки едва не закончилась моя адвокатская карьера, так и не начавшись, на первом же самостоятельном деле. Сбылось бы вещее прорицание патрона, мудро изрекшего после случая с дурацким приговором:
— Не сносить вам головы, молодой человек! Бить вас будут все, кому не лень. Язычок держать за зубами не умеете…
И старичок был недалек от истины. Он-то, язычок проклятый, и меня подводит часто. Из-за него все мои беды и пошли.
С первым самостоятельным делом мне повезло. Я и сейчас, спустя столько лет, до мелочей помню все перипетии, и всякий раз, когда оно всплывает в памяти, вновь и вновь переживаю то состояние взволнованности и приподнятости, испытанное мной. И странная вещь, чем дальше события отступают по времени, тем трепетнее волнение.
Что греха таить, тогда я здорово огорчился, узнав от патрона, что мне придется первый раз выступать в суде по самому простецкому гражданскому делу. Не о таком первом деле мечтал я. Мое разгоряченное воображение рисовало запутанное убийство или на худой конец какое-нибудь разбойное нападение. Я произношу в суде речь, все в диком восторге, адвокаты поздравляют меня с успехом, а растроганные родственники подсудимого выносят меня на руках из зала суда. По городу прокатывается слух о молодом защитнике, и от клиентов нет отбоя. И вдруг, вместо громкого процесса, самое что ни на есть заурядное дельце: о признании права на жилую площадь. И вполне понятно, я воспринял новость без восторга и с кислой физиономией поплелся в суд знакомиться с делом. Я даже расценил это как личное оскорбление и в душе затаил обиду на патрона и на всех адвокатов. «Испугались доверить настоящее уголовное дело! Думают что я не справлюсь…» Эти или подобные этим мысли ворошились в моей голове по дороге в суд.
Но первое дело есть первое дело, а когда я прочитал его, то и совсем приободрился. Не такое уж оно и плохое! Есть о чем поговорить в суде. О человеческой подлости! С юридической же точки зрения дело было совершенно чистое или, как еще любят говорить адвокаты, выигрышное. Отец предъявил иск к родной несовершеннолетней дочери и просил суд лишить ее права на жилую площадь, а на юридическом языке это звучит так: исковое заявление о признании утратившей право на жилую площадь гражданки Левкиной Антонины Васильевны, а этой гражданке всего-навсего двенадцать лет. И далее, на двух страницах машинописного текста добросовестно излагались доводы, почему отец не хочет, чтобы его дочь проживала с ним.
Убедительно писал, стервец! Я едва не прослезился, а адвокату выказывать свои чувства никак нельзя. Ведь это мой будущий противник, и я должен выискивать в деле слабые места. Но кроме искового заявления да выписок из домовой книги с копиями лицевых счетов, в деле больше ничего и не оказалось. Тоненькое на вид, а по содержанию увесистое. В одном лишь заявлении дряни на целый пуд потянет. Все заявление сплошь состояло из одной брани. Ругал ответчик свою бывшую жену, бросившую все: квартиру, дочь и укатившую за границу с новым мужем. Но и ответчик не остался перед супругой в долгу и тоже женился, а о дочери, ясное дело, забыли оба, отправив ее жить к бабушке. Старушка воспитала девочку, и он бы, наверное, не вспомнил о дочери, да двухкомнатная квартира стала тесна, и он решил поменять ее на более просторную. Брать с собой в новую квартиру дочь не входило в его планы, вот он и предъявил к дочери иск в судебном порядке. Есть такая статья в гражданском кодексе: если человек не проживает на той или иной площади без уважительных причин более шести месяцев, то его можно через суд лишить права на эту жилую площадь.
Формально он прав. Девочка действительно последние три года жила у бабушки. И будь она взрослым человеком, он еще мог бы выиграть дело. Но по отношению к несовершеннолетним есть одно маленькое «но», небольшая юридическая тонкость, о которой он либо не знал, либо сделал вид, что не знает, но это «но» и решит дело не в его пользу. По нашему закону малолетние дети, прописанные у одного из родителей, могут проживать в любом месте, и ни один суд не лишит их права на жилую площадь. И то ли он не удосужился проконсультироваться у юриста, то ли понадеялся на свои силы, но только в суд он обратился немного рановато. Ему бы подождать хотя бы до совершеннолетия дочери, да, видно, подвернулся под руку приличный вариант обмена, и упускать его ему не хотелось.
Но старушку он перепугал своим заявлением до смерти, и она сразу же обратилась за помощью в юридическую консультацию. И хотя ей несколько раз растолковали закон и заверили, что никто внучку не выселит бабуся настояла на своем. Консультация выделила в суд защитника, и этим защитником, естественно, оказался я, так как уважающий себя адвокат выступать бесплатно в суде не будет.
И вот по такому бесспорному делу я умудрился схлопотать неприятность. Я горячился в суде, вместо того чтобы четко и ясно изложить юридическую позицию. Меня поразил сам факт подобного заявления, и я обрушился с гневной речью на родителей, бросивших на произвол судьбы родную дочь. Наверное, на меня повлияло поведение девочки, с которой во время допроса приключилась самая настоящая истерика. Она стучала ногами об пол, сильно рыдала и не по-детски умоляла суд не вселять ее жить к родному отцу, а оставить у бабушки, не совсем понимая смысл происходящего. Как бы там ни было, но только я в конце своей речи попросил суд вынести частное определение в адрес родителей и довести до сведения соответствующих организаций об их аморальном поведении по отношению к родной дочери.
И не на шутку перепугал отца. Не успел суд удалиться в совещательную комнату, как он сразу же подскочил ко мне и набросился с угрозами. Оказывается, в своей речи я публично оскорбил его и, по его словам, вторгся в святая святых — частную жизнь, а этого он не потерпит и будет жаловаться. И уж совсем не к лицу мне, молодому человеку, у него так и вертелось на языке, молокососу, судить других людей. Только моей молодостью и неопытностью, слово «неопытность» он повторил два раза, можно объяснить мою позицию по отношению к нему. Я в одну кучу свалил его, честного и порядочного человека, и бывшую его супругу, подлую и скверную бабу, от которой он натерпелся изрядно, и ему лишь за одно совместное проживание с ней положена если и не медаль, то во всяком случае и не общественное порицание. С него хватит и того, что он платит этой сучке алименты. Он так и сказал, не дочери, а именно бывшей жене, и притом прозрачно намекнул, что девочка вовсе не от него, и он с медицинскими выкладками в руках готов доказать неопровержимый факт.
Ну чем не ангел? Крыльев ему только не хватает. Великомученик! И мне бы пожалеть его или, на худой конец, смолчать, а я не сдержался, заспорил с ним. И действительно, меня подвела неопытность. Слово за слово, и, не успев еще отойти от речи, начал качать ему права. Наивный я все-таки человек, пытался ему что-то доказать. Да он меня и не слушал, а продолжал гнуть свою линию. И как я не понимаю, что из-за моей дурацкой просьбы, он имел в виду частное определение, у него может сорваться заграничная командировка, если суд, не дай бог, согласится со мной и пришлет ему на работу разносную бумагу. И уж совсем доверительно добавил: «Влепят выговор до партийной линии за аморалку, и будь здоровчик…. Вы же знаете, как у нас разбираются… Сами, наверное, член партии».
Вот тут-то меня словно кто за язык дернул, и я едва ему не сказал, что с таким человеком, как он, я в одном туалете не сяду по нужде, но поопасался острого выражения и вместо этого брякнул, с моей точки зрения, совершенно безобидное:
— Мне детей с вами не крестить и наплевать, что вы член партии… Я в одну партию с вами не пойду…
Уж лучше бы у меня с языка сорвалось про туалет, подумал я, стоило мне только взглянуть на него. Он от удивления заморгал глазами, но ответить ничего не успел, так и застыв на месте с раскрытым ртом. Из совещательной комнаты вышел суд и огласил решение. Мы выиграли дело. Суд, как и положено, отказал ему в иске, признав за девочкой право на жилую площадь. Но и ему потрафил в какой-то мере, и он вздохнул так, словно у него с плеч свалилась гора. Никакого частного определения в его адрес суд не вынес, а значит, он мог спокойно продолжать распространять зловоние как у нас в стране, так и за ее пределами.
И все, казалось бы, остались довольны решением суда. Но я ошибся. Он все же проявил свою суть, да и не мог, наверное, не проявить. Такую телегу на меня накатал, что она лишь чудом не раздавила меня. Нужно отдать ему должное: пакостник он отменный. Ловко обыграл мое высказывание, переиначил чуть-чуть слова, и получилось, что я идеологически незрелый товарищ и доверять мне судебную трибуну никак нельзя. Подлый человечек, ничего не скажешь, и грамотный, видно, шибко, знает, чем можно пронять наше руководство. Это тебе не «дурацкий приговор», так просто не отпишешься. И хотя созданная по жалобе комиссия полностью признала несостоятельность изложенных в бумаге фактов, свидетелей-то у него не было, все же своей жалобой он мне здорово напакостил. Та же комиссия, опасаясь, как бы чего не вышло, на всякий случай порекомендовала нашему руководству воздержаться от приема меня в адвокаты. И я еще целых три месяца дозревал в стажерах. Я, конечно, обиделся сначала, полез в бутылку, но мне намекнули умные люди, чтобы я сидел тихо и не рыпался. А патрон прямо, безо всяких обиняков, и резанул:
— Есть у тебя две дырочки, и посапывай в них. Приключись с тобой подобная петрушка раньше, тебя бы и никто слушать не стал, не то чтобы создавать комиссии и разбираться.
Я за словом в карман не полез и резонно возразил старику, что теперь иные времена и многое изменилось, зачем же уповать на то, как когда-то было. Но патрон мне ничего не ответил, а лишь как-то странно посмотрел, словно я свалился с луны и не вижу, что происходит. А когда спустя несколько дней я снова сунулся к нему со своей обидой, он, чтобы поставить все точки над «и» и не возвращаться больше к интересующему меня вопросу, так и сказал:
— Парень ты вроде неглупый, а ведешь себя, словно маленький. Скажи спасибо, что у него свидетелей нет и разговор происходил с глазу на глаз, а то бы тебе несдобровать. Одними комиссиями и проверками он бы нас замучил. Да и его дело уж больно неприглядное, нечем особенно похвастаться. Родную дочь хотел из дома выбросить. Вот он больше никуда и не пишет, боится, как бы своей писаниной ненароком себя не зацепить.
Я понял намек старика и молча проглотил обиду. А если разобраться, то мне ничего другого и не оставалось. И я успокоился, хотя и не совсем. Дело чем-то так задело меня, что я еще долго ходил как неприкаянный. И лишь много позднее я понял причину, разбередившую мне душу. Ну конечно же эти отрешенные глаза девочки, может быть, впервые в своей жизни так близко, лицом к лицу, столкнувшейся со злом. И ее раздирающий нутро не по-детски истерический крик: «Не хочу к отцу…» Он и до сих пор стоит у меня в ушах, как и застывший в ее глазах вопрос: «За что? За что вы так жестоко со мной обошлись? Я же не виновата, что у вас не сложилась жизнь? Ну разошлись, а зачем же поливать друг друга помоями? От меня же тоже будет пахнуть нехорошо…»
Такой же вопрошающий взгляд человечка, обделенного добром, я видел и в глазах сынишки моего знакомого, когда тот уходил из семьи. Андрей был поражен предательством отца, руки его тряслись, и он беспомощно озирался вокруг, пока его глазенки не остановились на мне. В них застыл немой вопрос: «Как! Разве так можно, дядь Сереж?» Я не выдержал детского взгляда и отвернулся, отказываясь понимать происходящее. Да и что я мог сказать ребенку, когда сам был поражен поступком знакомого ничуть не меньше, а может быть, даже и больше.
Эта семья мне казалась островком добра, где я находил успокоение от душевных потрясений. В их тесной комнатушке я делился своими неудачами на любовном фронте и громкими победами в суде, когда мне удавалось выиграть то или иное дело, им я доверял и свои первые литературные опыты. Но особенно теплая дружба у меня завязалась с Андрюшкой, их десятилетним сынишкой. Он всегда радостно встречал меня и непременно требовал, чтобы я показал ему настоящий пистолет. Володька по-мальчишески верил, что адвокату, как и следователю, положено оружие. И мне жалко было разочаровывать его, и я всякий раз искусно лгал, говоря, что забыл пистолет в сейфе. Жена приятеля, милая и обаятельная женщина, сердилась на меня беззлобно, ворчливо выговаривая, чтобы я не забивал ребенку голову всякой ерундой.
Но я-то знал, по-настоящему сердиться она не может. Даже в то время, когда ей было очень тяжко. Три года она работала на две ставки и фактически тащила на своих плечах все тяготы семейной жизни, пока ее супруг учился в аспирантуре и корпел над диссертацией. И вот, когда самое трудное осталось позади, он взял и отколол номер. Кандидату наук, видите ли, не к лицу жена-медсестра, она не смотрится. Десять лет смотрелась, а тут вдруг придумал глупейшую отговорку: с ней неловко появляться в изысканном обществе. Мне-то он туманит мозги напрасно. Я отлично все понял: просто он польстился на пятикомнатную квартиру, машину, двухэтажную дачу и спутался с генеральской дочкой. Я-то думал, что у него с ней всего-навсего легкий флирт, когда он похвалился мне, что в отделении лежит генеральская дочь и он будет ее оперировать. Ну, побаловался, с кем из мужчин не случается такой грех, и уймись, вернись в лоно семьи, а он после выписки пациентки из больницы зачастил к ней в огромную квартиру, а вскоре и совсем съехал из дома. А на мой вопрос, как же так можно, без любви, ради выгоды продавать себя, он ответил довольно откровенно:
— Больной ты человек, старик, и не лечишься. Это я тебе как врач говорю. Все правду да справедливость ищешь, а я пожить хочу как люди, свет посмотреть. Работу мне интересную предлагает ее отец, место научного консультанта в одной зарубежной фирме.
Я и заткнулся, обескураженный столь убийственными доводами, а когда, опомнившись, пролепетал про сына: «А Андрей, что будет с ним, он же тебя любит?», — приятель, не моргнув глазом, парировал и этот мой упрек:
— А что Андрей? Я же не отказываюсь от него… Буду платить алименты, как все…
И платит, причем исправно, но больше на эту тему мы с ним уже не заговаривали, да и вообще старались не встречаться друг с другом. Мне почему-то всегда при мысли о нем приходят на память глаза его сына, и тут же звучит в ушах крик девочки, и я живо представляю, как в огромном городе ходят два маленьких человечка, раздавленные злом. Смогут ли они когда-нибудь поверить в добро?
Вряд ли. Я-то не смог, а ведь столкнулся со злом в зрелом возрасте. Обида залегла так глубоко, что ее ничем не вытравишь. Но это я забежал немного вперед. И хотя в адвокаты меня тогда все же приняли, помурыжили-помурыжили, но приняли. Однако неприятный осадок от первого дела не только остался, но и наложил отпечаток на всю мою дальнейшую работу в адвокатуре, а может быть, даже и на всю жизнь. А свое отношение ко мне со стороны адвокатов очень точно выразил при голосовании председатель корпорации:
— Наплачемся мы с этим правдолюбцем. Он нам еще хлопот доставит…
И сглазил, окаянный, словно в воду смотрел. Так все кувырком у меня и пошло. Не ко двору пришелся в адвокатах, люди в коллегии деньги делают, а я у них в ногах мешаюсь со своей правдой-маткой, и получилось, что я сам по себе, а они сами по себе. Поставил, как теперь принято говорить, свою личность вне коллектива. По-другому у меня не получилось, да я бы, наверное, и не смог по-другому, вылези хоть вон из кожи. Напичканный в университете речами о справедливости, о благородном служении правосудию, о торжестве добра над злом, я очень скоро своим поведением восстановил против себя всех, и даже патрон открестился от меня. И теперь приходится только удивляться, как долго адвокаты терпели меня в своей среде. Целых десять лет я терзал их своими выходками и держал в постоянном напряжении огромную корпорацию. Намучились они со мной изрядно, что ни говори. Я был как бельмо на глазу, от которого можно избавиться лишь хирургическим путем. Выходит, мне и обижаться-то на адвокатов грех, что они обошлись со мной не совсем корректно.
Я бы, наверное, тихо-мирно работал защитником и по сей день, и они бы терпели мои выходки, не замахнись я на святая святых адвокатов, на их карман. Я нарушил табу и переступил грань дозволенного, нанеся им запрещенный удар. Пока же я чудил и не угрожал самому их существованию, они посмеивались над моими проделками и смотрели на них сквозь пальцы, рассуждая примерно так: «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало». Они простили мне и «дурацкий приговор», и «в такую партию не пойду», и мое каждодневное «мелкое хулиганство» в виде правдолюбия, но не смогли простить сущего пустяка, своего рода дискуссии о профсоюзах, которую я им навязал.
Однако для ясности следует сделать маленькое лирическое отступление. Мало кто знает, что адвокаты в основном живут не на зарплату, как большинство совслужащих, за исключением торговых работников и сферы обслуживания, а на так называемые «миксты». Но в народе не прижилось чисто профессиональное выражение, и клиенты по старинке говорят, идя в юридическую консультацию: нужно отблагодарить адвоката. Испокон веку у людей, сталкивающихся с судом, сложилось мнение: за здорово живешь защитник в суде хорошо выступать не будет. И они недалеки от истины. Вот народ и нес защитникам все, что мог: поросей, гусей, миткалю. Но давно канули в Лету те времена, когда адвокаты брали натурой, теперь дураки перевелись, им подавай только деньги. Разве что иногда, в придачу к деньгам, иной адвокатишка и не побрезгует, возьмет да и переспит с хорошенькой клиенткой. Это не правило, а исключение. На «микстах», или благодарностях, и держится адвокатская корпорация. И тут размер микста играет не последнюю роль. Есть адвокаты, промышляющие по мелочи, по десятке, или, на их языке, по красненькой — по красненькой, и за месяц дополнительно к зарплате набегает кругленькая сумма, но есть и такие защитнички, кто воротит рыло и от пятисот рублей. Им подавай тыщонку, а за меньшую сумму они в суде и пальцем не пошевелят. Это адвокатские киты, и ведут они в основном дела крупных расхитителей социалистической собственности, через чьи руки проходят миллионы.
Вот на этих воротил я и замахнулся. Взял и написал докладную начальству, так, мол, и так, страна семимильными шагами идет вперед в решающем году пятилетки, давно принят моральный кодекс строителей коммунизма, а адвокаты все еще не могут покончить с таким пережитком прошлого, как миксты. И предложил организовать дискуссию, даже с подключением печати. Несколько адвокатов выступят на страницах газеты и покаются в смертном грешке. Чистосердечное раскаяние облегчит их участь, и с работы никого не выгонят, а то уж больно уродливые формы приняло данное явление. На адвокатов во время беседы с клиентом противно смотреть. Они подобострастно выслушивают всякую чушь, которую несет клиент, буквально заглядывая ему в рот, и ждут не дождутся, когда тот произнесет столь милые адвокату слова:
— Вы уж постарайтесь, голубчик, я вас отблагодарю и в долгу не останусь…
Всем известно, что словам никто не верит, и пока купюры не перекочуют из кармана клиента в бумажник к адвокату, на них лучше не смотреть. Душа кровью обливается, глядя на страдания адвокатов. С получением долгожданной мзды муки адвокатов приобретают новую окраску, он прыгает на стуле, словно на иголках, с нетерпением ожидая конца беседы, когда спокойно может пойти в укромное местечко, чаще всего в туалет, и пересчитать деньги, полученные от клиента. Некоторые, чересчур нетерпеливые из адвокатов, не дожидаясь окончания беседы, и оставив клиента в полном недоумении, соскакивают с места, держась за живот, и опрометью несутся в туалет. Настроение по возвращении из мест общего пользования зависит от размера вознаграждения. Если купюры крупные и их много, то роли меняются. Адвокат начинает нести несусветную чушь, с точки зрения разумного человека, но приятную для слуха клиента. Говорят же в таких случаях одно и то же: дело выиграю, кровь из носа, а выиграю. Знаю всех судей и прокуроров в Москве, не говоря уже о председателе Верховного суда и Генеральном прокуроре, с которыми, если верить адвокату, он на дружеской ноге и не вылезает из их кабинета. Подобные речи клиент готов слушать до посинения, а вошедший в раж адвокат в уме подсчитывает, как за каждую новую глупую фразу клиент приплачивает еще по купюре наивысшего достоинства.
Дело доходит часто до курьезов. Но один адвокат всех переплюнул. Сидел за столиком, разговаривал с клиентом, и вдруг, после обмена верительными грамотами, его словно ветром сдуло с места. Терпеливый клиент ждал, ждал, а потом, перепугавшись не на шутку, поднял шум: адвокат пропал! Обыскали всю юридическую консультацию, пока кто-то не догадался заглянуть в туалет. Дернули дверь, не поддалась, подналегли посильнее, и глазам собравшихся предстала картина: маститый адвокат, убеленный сединами, согнувшись в три погибели, вылавливал из унитаза сотенные банковские билеты и, аккуратно разгладив их, раскладывал на толчке для просушки.
И вот после всего того, что я видел собственными глазами и слышал своими ушами, мне официально заявили: я порочу высокое звание советского адвоката, и нездоровых явлений, несовместимых с моральным кодексом строителей коммунизма, среди адвокатов нет и в помине. А когда я попытался воскресить в их памяти кое-какие детали, побойтесь бога, нельзя же отрицать очевидное, мне резонно заметили: вы же юрист, батенька, докажите. И я осекся. Действительно, фотографий того уникального случая у меня нет, но об этом же знает вся корпорация, и при случае его легко можно восстановить. Да и других примеров хоть отбавляй. Копни любого адвоката, вызови клиентов по отработанным делам — и они такое понарасскажут, что уши развесите от удивления.
Но я же обратился с предложением не в следственные органы, не в ненавистное адвокатам ОБХСС, а действовал, так сказать, не вынося сор из избы, в собственном же учреждении. Но руководство переполошилось не на шутку, ознакомившись с моей докладной. Да и не одно руководство. Адвокатов возмутила сама постановка вопроса. Тоже, выискался святой! Крутись, если тебе нравится, на одну зарплату, а мы уж как-нибудь по старинке проживем. И приводили в свою защиту убийственные доводы: «Мы же не у государства берем, а у преступников». Что верно, то верно, государство не платит адвокатам ни одной копейки, и они полностью находятся на содержании клиентов. Больше того, адвокаты, пожалуй, единственная категория людей в стране, заинтересованная в росте преступности. Чем больше уголовных дел, тем выше благосостояние корпорации защитников.
Нет, конечно, я не против материальной заинтересованности. Но нельзя же терять человеческое достоинство. И как они уразуметь не могут, что постепенно развращаются не только сами, но и судей развращают. Ведь для работников суда и прокуратуры не секрет, чем живут адвокаты, и, вполне понятно, их гложет черная зависть: «Как так? Адвокаты гребут бешеные деньги, помимо зарплаты вымогают у клиентов сотнями и не несут никакой уголовной ответственности. Отделываются в крайнем случае легким испугом, выговорешником, либо, на худой конец, выгоном с работы, когда тот или иной клиент, недовольный результатом по делу, требует обратно свою «благодарность». А нас, судей, возьми мы хотя бы копейку с подсудимого, судят как взяточников. Где же справедливость, спрашивается?»
И чтобы как-то уравновесить сложившуюся ситуацию, насолить адвокатам, судьи отыгрываются на них по мелочам: заставляют защитников часами ждать приема, а если, не дай бог, какой-нибудь адвокатишка, в отместку, опоздает на минутку, поднимают страшный хай, а уж о судебном заседании и совсем говорить не приходиться, здесь судьи резвятся, как кому бог на душу положит, совершенно игнорируют адвоката в зале суда, словно за столом защиты сидит не живой человек, а пустое место, а во время речи прерывают адвокатов безо всякого стеснения. Но все это безболезненные уколы, и действуют они лишь на слабонервных, старые же адвокаты к такому поведению судей привыкли и не обращают на хамство никакого внимания, расценивая это как блажь.
Гораздо хуже, когда судьи судят зло, и подобные шуточки болезненно отражаются на кармане адвокатов. Правда, справедливости ради стоит отметить, что случается это не так уж часто. Но нет ничего страшнее для адвокатов, если суд определит наказание подсудимому больше того, которое просит прокурор. Обычно судьи дают столько, сколько просит прокурор, но иногда, выказывая свою «независимость» и чтобы как-то унизить адвоката, судьи определяют подсудимому наказание по своему усмотрению, в пределах санкции статьи, конечно. И вполне понятно, что после такого приговора клиенты адвоката не благодарят и по возможности обегают неудачника за версту.
Адвокаты в долгу не остаются и, где можно, вредят судьям. Такой уж это народец. Адвокаты стараются подловить судей на ошибках, а давно известно: не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. У судей же много дел, да к тому же они простые смертные, да еще и малограмотные часто, и не без грешка. Вот адвокаты и греют руки на ошибках судей, а ошибаются те довольно много. Борьба идет с переменным успехом, а страдает от глупой вражды двух корпораций, суда и адвокатуры, невинное существо — правосудие.
И я тоже, грешный человек, поддался всеобщей горячке и на первых порах с жаром, присущим лишь молодости, окунулся в борьбу. Меня захватил сам процесс грандиозного сражения, ни на минуту не затихающего между враждующими сторонами. По неопытности, я сразу же наломал дров. Но, наверное, я все-таки уродился под несчастливой звездой, раз со мной приключаются столь нелепые истории. Я, как говорится, и охнуть не успел, как очутился неожиданно для самого себя между двух огней, и уже никакое чудо не могло спасти меня.
Желая как-то реабилитировать себя за дискуссию о микстах в глазах адвокатов, я, сам того не ведая, еще раз существенно навредил своим коллегам по корпорации. А ведь казалось, само небо сжалилось над моими мольбами и наконец-то ниспослало мне счастливый случай. Многие адвокаты могли лишь мечтать о подобной удаче, а здесь, словно в сказке, удача сама пришла в руки на тарелочке с голубой каемочкой. И выходит, я не смог ею распорядиться, умудрившись так бездарно упустить предоставленный мне небом шанс.
А произошло вот что: знакомился я в адвокатской комнате с одним уголовным дельцем, потихонечку перелистывал странички и не спеша составлял досье. И вдруг… Я даже сначала не поверил глазам. В середине дела, между листами протокола допроса обвиняемого, лежал уже заранее написанный приговор. Самый настоящий, от имени Российской федерации, и его можно было даже потрогать руками. До начала судебного заседания оставалась еще целая неделя, и неизвестно, как бы повернулось дело, какое мнение сложилось у народных заседателей, как бы себя повели свидетели и подсудимый, а судья уже один, за всех, заочно, решил участь подсудимого и даже определил ему наказание: три года лишения свободы, И подпись поставил. Осталось лишь скрепить бумагу гербовой печатью, и можно, не открывая судебного заседания, отправить дело в архив. Большего кощунства над правосудием нельзя и представить себе! Это своего рода судебный вандализм и самое настоящее измывание и глумление над законом.
Что греха таить, такой спектакль не каждому доводится увидеть, ибо поймать любителя поиздеваться над законом и ударить его по рукам, отбив охоту заниматься подобными штучками, очень трудно, даже почти невозможно. Они в прямом и в переносном смысле находятся за ширмой и редко когда оставляют следы, а пакостят аккуратненько, как кошечки в песочек. А тут, то ли по рассеянности, то ли еще по какой причине, судья, написав заранее приговор, забыл его спрятать в стол, а вместе с делом сдал в канцелярию. И вот эта важная улика попала в руки адвоката, то бишь мне. Я даже растерялся от неожиданности, засуетился и натворил кучу глупостей. Нужно было действовать по раз заведенному порядку: пригласить зав. юридической консультацией, он бы в свою очередь написал докладную председателю городской коллегии адвокатов, либо вызвал кого-нибудь из руководства по телефону в суд, тот снесся с судейским начальством, и они бы все вместе, не вынося сора из избы, приняли какое-нибудь мудрое решение.
Я же, ни с кем не посоветовавшись и больше всего испугавшись именно того, что они замнут дело, нарушил годами установленную субординацию и, схватив дело под мышку, выскочил с ним на улицу. Своим возбужденным видом я отпугивал от себя прохожих, и они шарахались от меня в сторону, не понимая, чего я от них хочу. А я хватал людей за рукава и тащил их силком в суд, невразумительно объясняя им по дороге, что нужно составить акт и подписать одну очень важную бумагу, уличающую судью в неприглядном поступке. При словах «суд, судья» люди подозрительно смотрели на меня, как на сумасшедшего, и опасливо удалялись семенящими шажками прочь. В конце концов мне удалось уговорить двух старушек и затащить их в суд, где они и подписали акт, составленный мной. И немного успокоившись, я объяснил им суть дела и даже зачитал приговор. Старушки попались понятливые и согласно кивали головой, возмущаясь вместе со мной, что так делать негоже и судить человека, не видя его в глаза, самое последнее дело.
В акте я написал, так, мол, и так, при ознакомлении с уголовным делом, за неделю до судебного заседания, обнаружил в деле заранее написанный приговор, и даже лист дела указал, о чем и составлен настоящий акт в присутствии посторонних граждан, Баукиной и Охалиной, в городе Москве, такого-то числа. Акт составлен в двух экземплярах, и подписи, как полагается, с адресами свидетелей. Один экземпляр акта я вложил в дело, копию оставил себе и, довольный проделанной работой, вернул дело в канцелярию, предвкушая, какую сенсацию произведет на адвокатов моя новость.
Но первый же адвокат, с которым я поделился своей радостью, ошарашил меня:
— А приговор оставил себе?
— Зачем он мне? Вложил обратно в дело. Может, он судье еще пригодится, — неудачно съязвил я.
— И не сфотографировал?
— Чем? Пальцем? Или авторучкой? Я же не шпион, где же я возьму фотоаппарат? Не домой же мне за ним ехать или бежать с делом в фотоателье…
— Ну и дурак. Можешь свой акт в туалет отнести, никому он не нужен. Судья же ото всего отопрется. А жаль, такому подлому человеку, как он, не мешало бы подложить свинью.
— Пусть попробует, у меня свидетели есть. Я и адреса их переписал, так что ему не отвертеться.
— Эх, ты, голова садовая. Кто будет возиться по такому щекотливому делу с твоими свидетелями. Да они сделают все возможное, чтобы замять. Уже не первый год работаешь адвокатом, а ничему не научился. Били тебя, били, и все мало. Такую пенку сглотнул. Ну хорошо, не сфотографировал, не взял приговор из дела, так хоть бы догадался все обделать тайком, не афишировать и не оставлять в деле акта. Неожиданность — великая вещь! Предъявил бы бумагу в день суда, судью и хватила бы кондрашка. А так он успеет подготовиться, и ты лишь схлопочешь себе большие неприятности.
— Выходит, я же еще и виноват. И должен таиться? Я никакую подлость не совершал и сыграю в открытую. Пусть судью начальство накажет, чтобы другим неповадно было заранее писать приговора. Я их отучу…
— Ну, ну, ты король, тебе и карты в руки. Мое дело предупредить, чтобы ты не влезал в эту историю, а там как знаешь. Ты ведь у нас парень отчаянный.
И обсудили! Но неизвестно кому больше досталось, судье или мне. Адвокатское руководство пробрало меня с перцем и осудило самым страшным судом, чтобы я впредь не занимался самодеятельностью и не порочил своими неразумными действиями честь и достоинство столичного адвоката. Я даже не успел и удивиться, так ловко наше руководство повернуло злополучное дело с приговором против меня. Это они не простили мне дискуссии о микстах и данным обсуждением как бы еще раз намекнули мне, чтобы я убирался из коллегии адвокатов подобру-поздорову, если не хочу вылететь с работы без выходного пособия.
Но я не внял их предупреждению. И зря! Просто меня злость обуяла несусветная. Я же не виноват, что у меня все так несуразно вышло с судьей. Я же хотел как лучше, а получилось как в присказке: одним концом по барину, другим по мужику. Незадачливого судью не выгнали с работы, а он лишь отделался выговором по партийной линии, и после этого от него в суде адвокатам житья не стало. Он и раньше не славился добротой, а теперь и вовсе озверел, лепит всем подсудимым под завязку и обязательно дает наказание больше, чем просит прокурор. Поддержали его карательную политику и остальные судьи в этом народном суде. Через месяц наши адвокаты буквально взвыли. Суровые приговоры судей здорово ударили по карману адвокатов. Клиенты не только перестали благодарить своих защитников, но старались не платить и положенную сумму. Я уже и сам был не рад, что заварил кашу с приговором.
Ну разве я мог предвидеть такие последствия? И самое главное, что судья вывернется? А дело обернулось, как и сказал старый адвокат. Судья ото всего отперся: никакого приговора заранее он не писал, а сделал всего-навсего заготовки по делу, что законом отнюдь не возбраняется. А когда его попросили показать «заготовки», он резонно заметил, что не обязан хранить все черновые записи и, естественно, разорвал их, как только отпала в них надобность. Со своими же свидетелями-старушками я, попросту говоря, опростоволосился. Когда начали пытать моих старушек, видели ли они в деле приговор своими глазами, то оказалось, что одна бабуся совсем неграмотная и с грехом пополам разбирает только свою фамилию, да и то по складам. И вполне понятно, кто же после этого серьезно возьмет во внимание ее показания, хотя старушка и клялась, что чуть ли не держала бумагу собственными руками и даже может по слуху, на память сказать, что в ней написано.
Другая же бабуля, грамотная, страшно перепугалась, когда ее вызвали в органы, и перепутала божий дар с яичницей. Ее спрашивали о приговоре, а она все время талдычила об акте, который она подписала. Такая бестолковая бабка попалась, что и комиссия-то с ней намучилась, пока установили что к чему. И хотя в конце концов она уразумела, чего от нее хотят, доверие к своим показаниям существенно подмочила. Да и вспомнили вдруг древнее римское правило: один свидетель — не свидетель, и спустили все дело на тормозах. Наказать как следует не наказали судью, но и оставить столь нашумевший скандал без последствий тоже не решились. Ограничились полумерой, и судья отделался, можно сказать, легким испугом. Однако страха он натерпелся изрядно, вот за пережитое и отыгрывается на адвокатах, а те, бумерангом, на мне. И получается, что я очутился между двух огней, и меня, словно на охоте, обложили со всех сторон флажками. И пусть я не метался, как затравленный волк с одного конца загона на другой, но все же рано или поздно сорвался, и они подловили меня.
Придрались к одной фразе во время защитительной речи и так умело обыграли ее, что обвинили меня в оскорблении советского правосудия. Конечно, не будь у меня прошлых грешков и главное — сложись нормальные отношения с адвокатами, наши бы не дали меня в обиду судейским и выгородили. Но за десять лет работы в адвокатуре я успел так насолить всем, что они перекрестились от радости, когда из народного суда на меня пришла телега. Бумагу сразу же подшили, пронумеровали и дали законный ход. Вот когда я только понял по-настоящему, как далеко зашел со своей дискуссией о «благодарностях». Адвокаты мне ее так и не смогли простить. Оказывается, они уже давно подбирались ко мне, желая освободиться от неугодного человека, но все никак не могли ума приложить, с какого бока меня взять. От благодарностей клиентов я отказывался, взяток тем более не брал, нарушений трудовой дисциплины у меня не было, и уж, конечно, ни разу не появлялся в суде в пьяном виде, что довольно часто случается с некоторыми защитниками. Выгонять же меня с работы только за правдоискательство и за мой острый язычок да строптивый норов нельзя. В трудовом законодательстве нет такого основания. И мучиться бы адвокатам со мной до скончания века, не подыграй им судейские. Чужими руками они и придушили меня, словно младенца, хотя я и посопротивлялся, аж до посинения. Но как говорилось в сводках военного командования в первые дни войны: «Силы были слишком неравными, и наши войска вынуждены с боем оставить занимаемые позиции».
Отступил и я. А что мне оставалось делать? Ждать, пока они меня раздавят как клопа? Этого удовольствия я им доставить не мог. Утешает только одно: я не бежал позорно с поля боя, а это было скорее почетное отступление. Они ведь так и не смогли разбить меня наголову и выгнать из адвокатуры с волчьим билетом, хотя, казалось, так приперли меня к стенке, что ни вздохнуть ни охнуть. Не успела бумага прийти из суда, как сразу же назначили обследователя. Обычно, когда кто-нибудь из адвокатов провинится, пострадав в схватке с судом, наше руководство не торопится делать какие-либо выводы и всячески стремится выгородить провинившегося адвоката, и обследователем назначают либо миролюбиво настроенного человека, либо даже приятеля. Мне же подсунули в обследователи злейшего врага, с которым мы не только последние пять лет не разговаривали, а доведись нам по нужде оказаться в одном общественном туалете, мы не сядем рядом. Назначением обследователя руководство как бы показало, что ждать мне никакой поблажки от адвокатов нечего.
Но как, однако, все переплетено в жизни! Вот уж действительно, если знать, где упасть, подстелил бы соломки, а не шмякнулся о землю со всего разбега. Задним числом мы все умники, а тогда я даже ни сном, ни духом не ведал, вступая в спор, что наживу себе врага. Слишком быстро все произошло, и я не успел даже очухаться, как мы уже с ней сцепились. У меня своего рода недержание, словесный понос. Надо бы промолчать, послушать старших и более опытных товарищей, а я опять погорячился и влез в драчку.
И дискуссия-то уже порядком всем надоела, но в адвокатской среде она нет-нет да и вспыхивала. И на сей раз началось с пустяка. Пришел из суда адвокат и пожаловался на судью, вынесшего, по его мнению, слишком суровый приговор его подзащитному. Слово за слово, и с судьи, вершившего неправое правосудие, фактически единолично, перешли на роль личности в истории, а тут уж рукой подать и до культа личности. Вспомнили, как видится, про Ивана Грозного, собственноручно подкладывающего раскаленные угольки под ноги своих жертв, Великого Петра, спокойно взиравшего в окно со скрещенными руками на груди на казнь стрельцов. Царей осудили самым страшным судом, но когда дошли до дней не столь отдаленных, гневные голоса постепенно поумолкли, и сторонники сильной личности подняли голову. Особенно усердствовала одна адвокатесса, почти моя ровесница, отношения с которой у меня как-то сразу не сложились, хотя тайно мы симпатизировали друг другу, и я даже грешным делом пробовал ухаживать за ней, и не безуспешно, но до интимных отношений у нас дело не дошло. Она так рьяно защищала сильную личность, с такой страстностью доказывала, как им все дозволено, и даже творя зло, они, в конечном счете, делают добро, что многие адвокаты, глядя на ее пыл, скептически ухмылялись. И мне бы смолчать, но ее эффектная концовка: «История их оправдает» — помимо моей воли, сорвала с языка вопрос:
— А современники? Неужели и они могут оправдать?
На этом мне бы и остановиться, но я уже не смог удержаться, меня понесло:
— После того, что нам известно, оправдывать сильную личность могут лишь те, кто сам замарался в крови невинных людей, либо, на худой конец, кто как-то погрел на этом руки…
Договорить не успел, на меня зашикали и даже дернули за полу пиджака. Но уже было поздно. Она закатила глаза в потолок и не своим голосом завопила на всю комнату, истерично выкрикивая непонятные для меня слова. Женщины увели ее в другую комнату, а я растерянно стоял посреди приемной, не понимая, чем смог так пронять ее. Ну откуда я мог знать, что ее отец в бытность свою верховодил в карательных органах и был чуть ли не одним из заплечных дел мастеров. За заслуги получил не только генеральское звание, но и огромную квартиру, а точнее, самый настоящий дворец из семи комнат в высотном доме на Котельнической набережной, общей площадью сто пятьдесят квадратных метров на троих. А когда все вскрылось, любимый папочка не выдержал встреч со своими жертвами по ночам и стрельнулся, оставив дочке в наследство квартиру и восхищение перед сильной личностью. Но об этом мне, неразумному человеку, рассказали много позже, а тогда я и не догадывался, что своими словами задел за живое и разбередил больное место, оскорбив ее лучшие дочерние чувства, вольно или невольно кинув тень на «светлую» память ее родителя. Впрочем, как не знал я до последнего момента, что она давненько уже сожительствует с одним старикашкой-адвокатом, для которого одно мое существование нетерпимо, ибо он видел во мне потенциального соперника.
Но удивляйся я, не удивляйся, а именно ревнивому старичку и нужно писать объяснение, как все у меня вышло в суде. Его назначили обследователем по моему дисциплинарному делу. Срок подачи объяснения три дня. Дальше все предельно просто: он даст заключение, есть ли в моих действиях состав дисциплинарного проступка, и если ответ однозначный, то наше руководство решает вопрос о наказании, как со мной поступить — ограничиться ли выговором, или же выгнать меня с работы без выходного пособия. Выбором обследователя мне недвусмысленно намекнули, что ничего хорошего меня не ожидает, а я все еще хорохорился и легкомысленно отмахнулся рукой от нависшей над моей головой опасностью. Уж больно незначительным и даже смехотворным был мой проступок, да и бумага, присланная из суда, не выглядела столь угрожающе: «Во время защитительной речи адвокат заявил, что судей будет мучить совесть, если они осудят подзащитного к трем годам лишения свободы. Своим выступлением адвокат публично оскорбил суд и тем самым проявил идеологическую незрелость…» Мало того, что судья извратил суть моей речи, он еще обвинил меня и в оскорблении суда. Но я напрасно все свое внимание сосредоточил на этой части, совершенно выпустив из виду одну фразу, не придав ей особого значения: «Проявил идеологическую незрелость», а именно эта фраза и сыграла свою роковую роль.
В своем объяснении я также обошел молчанием этот момент, а главное внимание обратил на фактическую сторону дела, написав в объяснении все, как было в действительности. А было обычное уголовное дело. Прокурор просил суд определить моему подзащитному три года лишения свободы, я полагал, что парня не стоит сажать, и соответствующим образом построил защиту. В моей речи была фраза о совести, но не с таким смыслом, как ее выхватил из контекста судья. Испокон веку адвокаты в своих защитительных речах призывают к судейской совести и делают это по-разному, в силу своих знаний и таланта. Одни, не мудрствуя лукаво, каждодневно талдычат набившие оскомину слова: «Мой подзащитный не судим раньше, к уголовной ответственности не привлекался», другие выражаются более витиевато, но смысл всегда остается один и тот же: посмотрите, какой хороший человек сидит на скамье подсудимых, и ему не хватает только крыльев, чтобы превратиться в ангела и улететь на небо, и посадить его в тюрьму — значит взять грех на душу.
Я такой же адвокат, как и все, и при защите своих «крестников» использую богатый опыт, накопленный адвокатами за время существования института защиты. У меня даже есть свои маленькие находки, которые я переношу из речи в речь, и от многократного повторения выучил некоторые из них наизусть. Толкни меня ночью кто-нибудь, и я без запинки произнесу вступительную часть защитительной речи по любому уголовному делу. Звучит это примерно так: «Товарищи судьи! Вы сейчас удалитесь в совещательную комнату и вынесете обвинительный приговор, о котором вас просил прокурор, определив моему подзащитному три года лишения свободы (мера наказания всегда варьируется, в зависимости от просьбы прокурора, но в данном случае он именно три года и попросил), и вам покажется, что вы сделаете большое и нужное дело, освободите общество от опасного преступника»… В этом месте речи я всегда делаю маленькую паузу и как можно проникновеннее, даже с придыханием в голосе, произношу: «Но вы ошибаетесь, товарищи судьи! Пройдет совсем немного времени, день, два, может быть, даже всего несколько часов, как вы вдруг почувствуете, что что-то мешает вам спокойно работать, отвлекает ваши мысли от других дел. Это в вас заговорит совесть, и вы вспомните моего подзащитного и поймете, что обошлись с ним слишком несправедливо, определив столь суровое наказание…» И дальше, без остановки, я пичкаю суд биографическими данными своего подзащитного, начиная чуть ли не с пеленок и вплоть до последних дней, добросовестно перечисляя все его достоинства и награды, если таковые имеются, не забывая даже публикации в стенной газете.
И никакой крамолы! Высокопарно? Наивно? Может быть, с этим и можно согласиться. Если бы судьи действительно переживали за всех подсудимых, им не было бы никакого житья и открывалась одна прямая дорога в сумасшедший дом. Однако судьи действуют согласно мудрым словам из басни: кот Васька слушает, да ест, не обращая никакого внимания на речи адвокатов, и посему им совершенно не грозит участь умереть от переживаний за судьбы подсудимых и тем паче сойти с ума. Они особенно голову не ломают. И на сей раз мой подзащитный получил бы свой трояк, но судьи никак не могут простить мне историю с заранее написанным приговором и поэтому влепили моему подзащитному аж целых четыре года. Это мне в отместку, да еще в придачу вынесли в мой адрес частное определение, придравшись к совершенно безобидным словам.
Я написал объяснение и успокоился, уповая на собственные силы и на мое умение отбиваться от адвокатов. От обследователя мне ничего хорошего не светило, и очень скоро я убедился в своей правоте. Он такое написал заключение, что я отказывался верить своим глазам. Заключение скорее смахивало на донос. Впрочем, обследователь и не скрывал особенно своих намерений и начинал заключение словами: «Доношу…» И фразу, которой я, по своей наивности, не придал никакого значения, он чуть ли не вынес в эпиграф. «Доношу, адвокат Смирнов в своей защитительной речи в судебном заседании по делу Семочкина проявил идеологическую незрелость, оскорбил суд», и, добросовестно пересказав частное определение суда, загнул эффектную концовку. «Такое поведение Смирнова несовместимо со званием советского адвоката, и ему нельзя в дальнейшем доверять судебную трибуну».
Лихо загнул! Забыл лишь перед выражением «судебная трибуна» поставить слово «высокая». Мне нельзя доверять именно высокую трибуну. Смех — смехом, а дело-то обернулось плачевно, и надеяться мне на легкую жизнь нечего. Раз обследователь написал заключение на выгон, значит, он уже согласовал свою позицию с руководством и отсебятину пороть не станет, несмотря на личную неприязнь ко мне. Он даже снизошел до того, что в личной беседе намекнул:
— Не будьте ребенком, не ждите, пока вас выгонят. Уходите по собственному желанию.
Я, конечно, оскорбился и вгорячах бросил ему в лицо:
— Рано меня похоронили. Это мы еще посмотрим, как вы меня выгоните. Кишка у вас тонка.
Он только как-то странно ухмыльнулся, глядя на меня, и, ничего не ответив, отошел в сторону. Но уже на другой день после нашего разговора я понял смысл его ухмылки. Он действительно не шутил, предлагая мне удалиться из адвокатуры без шума. Меня официально уведомили, что до разбора моего дисциплинарного проступка по существу я отстранен от работы, а это уже не столько дурная примета, как верный признак на выгон.
Вот тут-то я и засуетился и выдал себя с головой. Они сразу поняли, что все мое безразличие к их угрозам напускное, и я очень испугался вылететь из адвокатуры с волчьим билетом, ибо хорошо отдавал себе отчет: с клеймом «идеологическая незрелость» мне вряд ли устроиться на приличную работу. Я судорожно начал подсчитывать свои шансы, прикидывая в уме, на кого можно рассчитывать при разборе моего дела. Однако, как я ни тасовал состав руководства, все выходило не в мою пользу. И тогда я бросился в другую крайность.
Нет, к адвокатам я, слава богу, не упал в ножки, но это слабое утешение. Я обратился за помощью к своему бывшему сокурснику. Одно его слово, даже простой телефонный звонок нашему руководству — и я был бы не только спасен, но они бы надолго оставили меня в покое, зная о такой могучей поддержке. Но сокурсник не только не позвонил, а воспринял мой приход как личное оскорбление и даже как угрозу своему благополучию. Его испугала бумага, а точнее — все те же слова, написанные в ней. Все шло как по маслу, и он даже посмеялся, когда я ему рассказал, чем оскорбился суд, но стоило ему взять из моих рук частное определение суда и дойти до слов: «Проявил идеологическую незрелость», как смех с его лица сняло, словно рукой, и он с опаской отодвинулся от меня, как от врага народа.
— Ты же ведь меня знаешь, пять лет учились в одной группе…
Но он не дал договорить, поднявшись из-за стола:
— Попроси о чем-нибудь полегче, старик, а в это дело меня не впутывай. Я одного только не пойму, как ты, старик, мог докатиться до жизни такой. Проявил идеологическую незрелость… Весь коллектив восстановил против себя…..
Что мне оставалось делать после таких речей? Рассказывать ему о дискуссии с микстами или о «дурацком приговоре» и в «такую партию не пойду», а может быть, поделиться с ним, как адвокаты направо и налево обирают клиентов, разлагая своим поведением судебно-прокурорских работников? Или напомнить ему, как мы пять студенческих лет были неразлучными приятелями и до хрипоты спорили в тесной комнатушке общежития о добре и зле, справедливости и верили, что Гомер, Данте, Шекспир, Пушкин, Достоевский, Толстой, Бетховен, Чайковский не канули в вечность бесследно, а оставили после себя добро, которое рассеяно по космосу и рано или поздно соберется и одолеет зло. И, глядя на него, я вдруг понял нелепость своего положения, и все же не сдержался, и уже в дверях его огромного кабинета, словно кто меня потянул за язык, спросил:
— Неужели же ты так быстро все забыл — и нашу клятву не щадя живота бороться со злом, и… даже жареную картошку?
На мгновение что-то осмысленное появилось в его взгляде, но он тут же прогнал непрошеное видение и, справившись со своим чувством, прикинулся Иваном непомнящим:
— Какую еще картошку? Вечно ты что-нибудь придумаешь, старик…
Я так укоризненно посмотрел на него, что он не выдержал моего взгляда и поспешно отвернулся к окну. Но я больше не стал призывать его к совести и, повернувшись, вышел из кабинета. Раз уж ему неприятно вспоминать о жареной картошке, то и разговаривать нам с ним действительно не о чем.
Жареная картошка! Когда-то простая жареная картошка домашнего приготовления, с соленым огурцом и черным хлебом, была для него не только лакомством, но и пределом всех мечтаний. Изголодавшись в студенческой столовой, он раз в месяц вырывался ко мне в гости и еще с порога кричал, обращаясь к моей матери:
— Тетя Катя! А жареная картошка будет…
И моя мать, беззлобно ворча и зная заранее о его приходе, ставила на стол огромный таган с его излюбленной едой, и он с завидным аппетитом уминал содержимое посудины за один присест. И, глядя, как он ест, казалось, что на свете нет счастливее человека, чем он. Большим, к сожалению, мы ничем не могли его угостить, ибо сами едва сводили концы с концами.
Мы тогда были молоды, искренни, безрассудны и, не задумываясь, грудью вставали друг за друга. Неужели он на самом деле забыл, как я, на четвертом курсе во время практики в народном суде, целый час торчал в коридоре в обеденный перерыв и сторожил, чтобы никто не заглянул в зал судебного заседания и не застукал моего дружка, который на столе правосудия занимался любовными утехами с секретаршей. Или, может быть, он все еще никак не простит мне нашу размолвку на пятом курсе, когда я отшатнулся от него, как и вся наша группа, узнав, что он, для того чтобы остаться в столице, перед самым распределением женился на москвичке, жестоко оскорбив девушку с соседнего потока, которую он любил, по его словам, и с которой у него была уже договоренность о распределении в один город? Но я же не таился, а открыто бросил ему в лицо горькие слова упрека за бесчестный поступок, и отказался быть свидетелем с его стороны в загсе, и даже не пришел к нему на свадьбу. И вот, спустя столько лет, он как бы своим нежеланием помочь мне напомнил наш давнишний спор, воскресив в памяти события давно минувших дней.
Оказывается, я как человек уже для него ничего не значу. Важно, что написано в бумаге. Ей вера, ее сила и власть безраздельны! Бумага из народного суда получила надлежащий индекс, ее пронумеровали, подшили, и, скрепленная печатью и подписью, она приняла угрожающий вид и творит прямо-таки чудеса. И ведь в чем ее прелесть? Она все стерпит, и на бумаге можно написать все что заблагорассудится, и она не покраснеет, а останется все такой же белой и чистой. Бумага знает, составленная из слов, она своего рода лабиринт, в котором люди давно уже запутались, и, чтобы выбраться из него, из этого словесного потока, нужна специальная сноровка и невероятная ловкость.
Потягаться с бумагой может разве что слух. Выпущенный на волю, он распространяется с поразительной быстротой по невидимым каналам, и нельзя заранее предугадать, какую шутку он сыграет с тем или иным человеком. Слух о моей идеологической неблагонадежности каким-то образом просочился и уже не только дошел до адвокатов, но и разросся как снежный ком. Поговаривают чуть ли не о том, будто я с судебной трибуны клеветал на все советское правосудие. Уж говорили бы сразу, что я призывал в своей речи к восстанию, и дело с концом. Тогда бы мне не оставалось ничего другого, как поднять лапки кверху и сдаться на милость победителя. Но слух есть слух, и его никаким приказом не остановишь. Одним словом, страшная это вещь, слух. Он обезоруживает любого, и против него фактически нет средств защиты. Это как стихийное бедствие, как ураган, сметающий на своем пути все преграды. Слух разъедает людей, как ржа, и из семян, посеянных им, вырастает лишь один злак — недоверие. И тот, кого он почтит своим вниманием, надолго лишается сна и покоя.
Прошло всего несколько дней, а на меня все смотрят, как на покойника, и даже мои недруги сочувственно качают головами. Это меня бесит больше всего. Уж лучше бы злорадствовали! Но они слишком рано похоронили меня. Я еще посопротивляюсь, и голыми руками они меня не возьмут. Я знаю, чем можно пронять адвокатов: комиссиями и проверками. А больше всего на свете они боятся пенсионеров из народного контроля. Вот старичков со старушками я и напущу на адвокатов. До чего пенсионеры дотошный народ! Проверяют почти все дела и не ленятся даже вызывать клиентов из других городов. После проверки адвокатуры народным контролем корпорация выглядит потрепанной и пришибленной, и на защитничков жалко смотреть. Они ходят, как тяжело больные, и с опаской отдергивают руки от клиентов, благодарящих их за услуги, видя в каждом из клиентов агента народного контроля.
Мысленно я уже сотни раз рисовал картину разбирательства моего дела и произносил в уме разгромные речи, клеймя позором нездоровые явления, бытующие среди адвокатов. Но что-то странное все время творилось со мной, и это «что-то» удерживало меня перейти от слов к делу. Я не только не напустил на адвокатов пенсионеров из народного контроля, но даже не заявил отвода обследователю, хотя у меня к тому были все основания. Он явно питает ко мне личную неприязнь. И что самое главное — это «что-то» не пустая маниловщина, а гораздо страшнее. Но я не заметил, когда в меня вошла эта зараза и, всосавшись в кровь, разлилась по всему телу и даже проникла в мозг. Исподволь она вытеснила все другие мысли и сверлит, как буравчиком: выжить, выжить…
Только теперь я понял, какая это страшная философия, философия выживания! Ради этого человек готов пойти на любую подлость, только бы его не раздавили, а он продолжал смердеть. В свое время, когда речь шла о физическом уничтожении, эта философия, может быть, и была единственно верной. Но сейчас, сейчас, когда что-то изменилось и человека уже нельзя так просто, без следствия и суда кинуть за решетку, философия выжить — довольно вредная вещь. Но видит бог, я сопротивлялся до последнего, но это, конечно, слабое утешение. Я не смог победить заразу. Вирус захватил и меня, и в последний момент я не выдержал и подыграл им, отказавшись от дальнейшей борьбы, а попросту говоря, струсил и подал заявление об уходе с работы по собственному желанию.
И даже нашел, стервец, оправдание, обставив свой уход самым пышным образом. Я, видите ли, не захотел принимать участие в комедии, которую руководство собралось разыграть, выгоняя меня из адвокатов. Я подсчитал с математической точностью, что шансов остаться в адвокатуре у меня ровно ноль-ноль целых и одна тысячная. Из четырнадцати членов президиума московской городской коллегии адвокатов за меня не проголосует и четверть человека. Именно четверть, ибо на целый голос было бы надеяться с моей стороны самым настоящим свинством. Вряд ли у кого-нибудь из адвокатов шевельнется ко мне хотя бы чувство жалости, не говоря уже о справедливости. Они все проголосуют за мой выгон с чистой совестью и легким сердцем. Да еще наживут на мне политический капиталец в глазах партийных и советских органов. Как же! Столичная адвокатура не терпит в своей среде идеологически незрелых личностей и смело очищает свои ряды от нездоровых элементов.
Но я бы плюнул и на это и не подыграл им, не предай меня в последнюю минуту еще один человечек. Внутренне я уже смирился и с их формулировочкой, и с волчьим билетом, и с участием в заглавной роли в комедии, лишь бы еще раз пощекотать себе нервишки и получить истинное наслаждение, бросив им в глаза все, что я о них думаю. И я уже предвкушал удовольствие от своей гневной обвинительной речи, мысленно повторяя тирады о народе-страдальце, самым бессовестным образом обираемом адвокатами, жиреющими на горе клиентов, о великомученице-правосудии, терпеливо сносящей глумление над собой, патетически призывая день, когда на их головы падет справедливый гнев великих старцев из народного контроля.
Однако я ничего так и не сказал. Философия выжить взяла во мне верх, и за день до разбора моего «дела» я подал заявление об уходе из адвокатуры по собственному желанию. Оказывается, я прокоптился заразой страха, как рыба, и все мои прежние «шалости» — вроде «дурацкого приговора», «в такую партию не пойду» — ничего не значат. Стоило им прижать меня, как серьезного испытания я не выдержал и отработал обратный ход. И нечего мне искать виновных на стороне. Конечно, поведи она при встрече со мной по-иному, скажи хотя бы одно словечко участия — и я, наверное, не подал бы позорного заявления, а сломя голову кинулся в драчку.
Мы с ней не виделись целую вечность, а тут столкнулись лицом к лицу. Я словно чувствовал, что она придет на работу в мой последний день. Ведь она точно знала, что я не усижу дома, а обязательно загляну вечером в консультацию попрощаться со своим старым столом, за которым просидел почти десять лет, и что меня потянет еще раз окунуться в привычную атмосферу, послушать гомон клиентов, увидеть алчные лица адвокатов. В глубине души я желал этой встречи и, может быть, даже ради нее и пришел в консультацию, но она не посмотрела в мою сторону, продолжая весело обсуждать с адвокатами какую-то сногсшибательную судейскую новость. До моего угла доносился ее смех, и я едва не сорвался с места и не крикнул: «Замолчи! Ты не должна так смеяться, тебе же со мной было хорошо и ты так же смеялась у меня на руках… Неужели ты все уже забыла и как крыса бежишь с тонущего корабля, бросая мужчину в трудную минуту…»
Но она действительно смеялась заразительно и ни капельки не переживала за меня. А я-то навообразил черт-те что и тайно возлагал на нее определенные надежды, зная, что она вхожа к нашему руководству без стука. Ее отец приятель председателя адвокатской корпорации, и они даже дружат домами. Я как-то на объединенном семейном ужине читал свои литературные опыты, и ее отец очень лестно отозвался об одном из моих рассказов. Просто, наверное, он уже тогда примеривался ко мне, как к будущему зятю. Но мы с его дочерью крупно поссорились и последний год играли в молчанку, стараясь не попадаться друг другу на глаза. И вот своим приходом в консультацию перед самым разбором моего дела и смехом она недвусмысленно намекала мне, что со мной все кончено и никаких шансов на спасение у меня нет, и выходит, она правильно поставила на мне жирный крест. Это-то и поразило меня больше всего. «Ну ладно, — думал я, — не хочешь помочь, не надо, как-нибудь сам выкручусь, Но зачем же издеваться над человеком в открытую и наносить удар, когда ему и так тяжко. Дождалась хоть бы, пока меня выгонят официально, а уж затем и глумилась, сколько душеньке угодно».
И тогда я взорвался! Ах так, думаешь, меня раздавили, приклеили ярлык: идеологическая незрелость и посчитали, что дело сделано? Плохо же, однако, ты меня знаешь и слишком рано списала со счетов. Я еще вывернусь… И вывернулся! Вот ведь какой подлый человек! Якобы назло ей сделал, взял и написал заявление об уходе с работы по собственному желанию. Адвокатское начальство перекрестилось обеими руками и отпустило меня с богом на все четыре стороны. У них ведь тоже рыльце в пушку, и им не особенно хочется раздувать историю со мной. Наверху шума не любят, и потом, цель достигнута, они освободились от меня, а как, это уже дело техники, и не так важно. Они даже проявили своего рода благородство, отпустив меня из адвокатуры по собственному желанию. И выходит, кругом виноват я один.
И теперь я только то и делаю, что хожу по городу и плююсь на самого себя и все никак не могу отплеваться. Я обосновался в одной маленькой проектной организации, где никто и не подозревает, что под личиной юриста скрывается идеологически незрелый тип. Я выжил, а радости бытия совершенно не ощущаю. Хожу, что-то делаю, визирую, не читая приказы, даю людям советы по юридической части, хотя сам нуждаюсь в их поддержке ничуть не меньше, а может быть, и больше. Со мной случилось самое страшное, что только может произойти с человеком: я потерял уважение к самому себе. Мне бы кому-нибудь открыться, рассказать все как на духу, что со мной приключилось, и сразу стало бы легче. Но разве я могу кому-нибудь признаться в собственной трусости? Да и не поймет никто, коль скоро от меня отшатнулись даже бывшие «друзья». Но и носить в себе невысказанное невыносимо, ибо я чувствую, как это дерьмо перегорает во мне, просачивается в кровь, отравляя все мое существо.
И тоска, страшная тоска по адвокатской работе! Только теперь до меня дошло, что я ничего другого делать не умею, кроме как выступать в суде, защищая хулиганов, насильников, убийц, а точнее, человека от преступника. И я бы, наверное, продал душу дьяволу, только бы выступить в суде по самому паршивому дельцу, от которого отказались все адвокаты, и снова испытать ни с чем не сравнимое волнение, охватывающее при словах: «Встать! Суд идет!», и еще разок сразиться с прокурором, с судом. Но в моем новом учреждении ни о каких судебных делах и мечтать не приходится. Это тихая заводь, типичная шарашкина контора, где совслужащие с почтением и даже с благоговением относятся к закону, и делать мне здесь, как юристу, фактически нечего. Да я особенно и не утруждаю себя по службе. Приду, быстренько завизирую приказы, обегу все свое нехитрое хозяйство, перекинусь несколькими словечками с секретаршей директора и сматываю удочки, отметившись в регистрационном журнале, что в случае надобности меня следует искать либо в арбитраже, либо в райсобесе, где я якобы оформляю документы на пенсию кому-нибудь из сослуживцев. А в каком райсобесе, я, конечно, никогда не указываю. И выходит, одному господу богу известно, где я нахожусь во время службы, ибо в столице десятки райсобесов и столько же ведомственных арбитражей, и уж, во всяком случае, никому и в голову не придет искать меня на улицах города.
А я болтаюсь на улице, бесцельно вышагивая по городу десятки и даже сотни километров, и все стараюсь разобраться, откуда во мне завелась эта гадость? Поселилась и незаметно заполнила собой все нутро. Неужели это началось еще в детстве, когда я впервые узнал, что такое страх, и спасовал перед ним, сделав едва уловимый шаг в сторону, а затем, медленно отступая пядь за пядью, сдал свои человеческие позиции, докатившись до теперешнего состояния, а фактически до трусости. А еще точнее — до безверия! А это пострашнее и мучительнее всякой слепой веры. Все словно сбесились, мужчины только тем и заняты, как бы подороже и повыгоднее продать свою подлость, а женщины — тело. И те, кто быстренько сумел перестроиться, взошли как на дрожжах и поднялись наверх, вгрызлись в кресла, словно кроты в землю, и стремятся удержаться на захваченных позициях любой ценой, потуже набить свой карман и желудок, да еще как рачительные хозяева сделать про запас, отхватив от общественного пирога кус пожирней.
И награды! На орденах и медалях все помешались и раздают их направо и налево и кому только не лень. Парадокс, но для порядочного человека чуть ли не унижением стало получить от общества признательность, и, пожалуй, наиболее верный признак отличить порядочного человека от сволочи — это узнать, унижен он наградами или нет. Награды так разлагающе действуют на людей, что мало кому удается уберечься от порчи. Не устояли даже самые стойкие, высохшие от сомнений. Порча захватила все поколения! Да, да, я именно не из потерянного, а из испорченного, потребительского поколения! Скорее даже из забитого, слякотно-тошнотворного, и на меня, наверное, жалко смотреть со стороны. Я развалина веры, самый что ни на есть ходячий труп. И хотя от меня не смердит, но трупная болезнь распространяется, медленно вползая во все поры общества, заражая неверием все новых и новых людей. И от этой заразы не спасет никакая прививка, да ее никто и не собирается делать. Болезнь загнали внутрь и умыли руки, а вирус, приняв самые уродливые формы, обрушивается на молодое поколение, нещадно калеча его. И если в ближайшее время не примут меры, то болезнь с еще большей силой скажется через поколение…
От неожиданности я даже остановился. Вот ведь в чем главная причина моей неудачной любви. Она из другого поколения и никогда не поймет мои заскоки. И здесь никакого значения не имеет, с кем она празднует Седьмое ноября или встречает Новый год. Смутно я это чувствовал, только боялся признаться даже самому себе в маленькой лжи и вел себя как страус, трусливо пряча голову в песок. Но от этого осознания мне не легче, а много-много трудней. Оказывается, все это время я носил ее в себе, пытался освободиться от нее и не смог.
Но неужели прошел целый год! А мне все кажется, что мы расстались только вчера, настолько она завладела моим сознанием. Я лгал себе, убеждая, что ее не существует, а она незримо сопровождала меня и как тень ходила рядом. Это она мешала мне работать, а по вечерам выгоняла из дома, и я бесцельно бродил по улицам, она же отводила от меня других девушек, милых и симпатичных, и это она будоражила мое воображение по ночам и не давала заснуть. Я, как вор-рецидивист, украл ее у всех и носил с собой, не признаваясь никому в краже и даже самому себе.
Но я слишком дорогой ценой заплатил за преступление, которого не совершал. Своим чувством. Я столько его ждал и когда уже совсем отчаялся и думал, что любовь обошла меня стороной, встретил ее, обрызганную закатом, на перекрестке. Она стояла и смотрела на светофор, а я на нее, и так засмотрелся, что чуть не угодил под машину. Хорошо, шофер тормознул, но я даже не слышал, как он меня обругал, так стремительно бросился за ней, опасаясь потерять ее в толпе.
Я знал, что обязательно увижу свою девушку на улице, и готовился к этой встрече. Мне только всегда казалось, что выхожу из дома на секунду раньше или позже, и она, моя девушка, проскользнула где-то совсем рядом. Я это чувствовал и, как локатор, все время искал ее глазами. Иногда я бил ложную тревогу, но неудачи не отрезвили меня. Я снова и снова искал ее глазами, стоило мне только выйти в город. И предчувствие не обмануло меня. Я даже не удивился, когда увидел ее. Девушка была так похожа на ту, выдуманную моим воображением, что я не поверил глазам. Уж не снится ли мне все это? Но девушка была живая, и она лукаво смотрела на меня и никак не могла понять, что привело меня в замешательство. «Чудак какой-то», — прочитал я на ее лице, и за год не сумел ее разубедить в этом, да так чудаком и остался.
Я вспомнил первую встречу с ней и ускорил шаг. И случилось маленькое чудо. Пошел снег, как и тогда, крупный, пушистый и беспомощный, словно только что вылупившиеся из яиц цыплята. Снежинки доверчиво жались к людям и, обманутые, капельками влаги скатывались по их лицам. Некоторые прохожие останавливались и блаженно улыбались снегу, другие же равнодушно проходили мимо, словно ничего и не произошло. Я закрываю глаза и открытым ртом ловлю снежинки. Глупые, они беззлобно колют язык, губы и умирают, так и не успев понять, почему превращаются в воду. И я, тридцатилетний мужчина, не могу объяснить вечную загадку природы, смерть. Но сейчас мне не хочется думать о высоких материях. Падающий снег удивительно верно выразил мое состояние…
Мне казалось тогда, что мое чувство недолговечно, как снег, и вот-вот растает. Но оно не таяло, а с каждым днем росло, ширилось и заполняло собой все мое существо, истосковавшееся без любви. Нет, нельзя сказать, чтобы у меня до этой встречи не было женщин, напротив, их было слишком много, и все они милые и обаятельные существа, но ни с одной из них мне не было по-настоящему хорошо. Я обманывал их, да и они, наверное, платили мне той же монетой.
Я открываю глаза. Снежинки больше не колют губы. Такой снег, снег без значения всегда быстро проходит, а мне почему-то хочется, чтобы он шел и шел и засыпал дома, улицы, прохожих. У меня совсем нет желания двигаться вперед, словно там меня подстерегает какая-то беда. Больше того, у меня мелькает вздорная мысль: «Хорошо бы остановить время!» Но я отлично понимаю, что может только застыть человек, а время — время будет лететь и лететь, делая кого-то счастливым, а кому-то причиняя боль. Но я напрасно расхныкался и накликаю на себя беду. Ничего же не случилось, просто пошел и перестал падать снег. Ах, да, и тогда шел тот же снег, и я вновь погружаюсь в бездну.
Для нее все было чудно: и то, что я пошел за ней, но так и не подошел, не заговорил, а как добросовестный детектив поджидал ее изо дня в день у института целый месяц и молча сопровождал, словно почетный эскорт, до дома. Она так привыкла ко мне, что огорчалась, если почему-либо я не приходил. Но не пожалей она меня, не заговори первой, я, может быть, так и не подошел к ней. Она, конечно, не помнит об этом, впрочем, как не помнит и о самом счастливом для меня дне. Я же не забуду его никогда, наверное, потому, что других таких дней у меня не было.
Я перебираю все встречи с ней. Она меня не очень-то баловала, но тем сильнее каждое свидание с ней запало мне в душу. Даже другие женщины, с которыми мне было легко, потому что я знал, что им нужно от меня, не заслонили ее, а напротив, после каждой такой встречи меня еще больше тянуло к ней. И хотел я того или нет, но я невольно обманывал других женщин, и поделать с собой ничего не мог. Просто я был, как выразилась одна моя ночная знакомая, «здоровый мужик». За «здоровье» женщины и принимали меня.
С ней же все пошло не так, и я даже ни разу не подумал, что она обыкновенная женщина, такая же, как все, и с ней можно поступать так же, как я поступал с другими женщинами. Но стоило мне только посмотреть на нее, как я стыдился своих мыслей. Она казалась мне такой чистой, сотворенной из воздуха, что одно прикосновение к ней могло осквернить ее. И я ни разу не прикоснулся к ней. Нет, однажды, пожалуй, она крепко сжала мою руку. Это и был тот самый счастливый мой день, но моей заслуги в том не было.
Это случилось на концерте Клиберна, в консерватории, и потом, когда я ее провожал домой, она еще раз нечаянно дотронулась до меня. Вот уж никогда не думал, что простое прикосновение женской руки может доставить неизъяснимое удовольствие. Я смаковал его, как гурман, и целый месяц все смотрел на руку и на работе и дома. Больше она меня не баловала, хотя и до Клиберна я не раз доставал ей билеты и в Большой театр, и на Таганку, и на цыган. Но она говорила «спасибо», и все. Просто, наверное, в тот вечер ее разбередила музыка Чайковского. Ее состояние тогда передалось и мне. Я слушал Чайковского, а мне казалось, что это не музыка, а она входит в меня и рассасывается по клеточкам моего тела. Так близко, пожалуй, я ее никогда не ощущал.
После концерта мы бродили по сонному городу, и она не отнимала своей руки, не говорила свою обычную фразу: «Не надо». И я едва не поцеловал ее, но побоялся спугнуть. И за трусость поплатился тут же. Пошел дождь, частый, как из ведра, и она отрезвела. Мы заскочили в подъезд одного из домов, и когда я попытался взять ее за руки и привлечь к себе, она уже была не со мной, а где-то далеко-далеко. А в такси, которое я поймал, выскочив под дождь, она забилась в угол и так до самого дома не сказала ни слова. Мы даже не попрощались.
И все же тот вечер запал мне в душу. Запомнился он мне, наверное, и по-другому. Это была наша последняя встреча, если не считать той, неудачной, новогодней, и смутное беспокойство, которое и до этого не отпускало меня, вдруг приобрело реальную форму. Почему она не подпускает меня к себе? В ту ночь, шагая под дождем по пустынным улицам, я особенно остро ощущал этот вопрос. Почему? И это «почему» не давало мне покоя все время, будоражило ум, чувства. Ответ, который напрашивался сам собой, я, как всякий влюбленный, не принимал, я просто не мог его принять. И как я ни гнал неприятные мысли, они снова и снова одолевали меня.
Тогда я дал себе слово, что ни за что не позвоню ей первым, хотя и не раз ловил себя на желании набрать ее номер, услышать ее голос, и даже набирал, но едва раздавался первый гудок, как я опускал трубку на рычаг. Я больше всего боялся, что не выдержу и заговорю с ней, или того хуже — словно побитый пес приползу к ее дому и терпеливо буду ждать, пока она выйдет. Но слава богу! Этого не случилось, и в нужную минуту меня выручила злость, которая поднималась изнутри, и тогда мне уже хотелось взорвать ее дом и даже убежать из города, в котором она живет. Постепенно зло улеглось, и на поверхность снова выплыло злосчастное почему. Почему у меня так сосет под ложечкой при одной мысли о ней? Почему? Но, наверное, было бы неинтересно все разложить по полочкам. В незнании есть своя прелесть.
А теперь я знаю, но толку от этого знания никакого. Я так стремился быть непохожим на других, так боялся окунуться в грязь и вываляться во лжи, что не заметил, как преуспел в своем стремлении и очутился в безвоздушном пространстве, болтаюсь за час до Нового года в гордом одиночестве на пустынных улицах огромного города. И податься вроде некуда, да и не к кому, и не за чем. Черный, наверное, сейчас уже проводил старый год и суетливо готовится к встрече с новым даже не подозревая, как мне неуютно. А может быть, он устыдился своего счастья и, опомнившись, в последнюю минуту взял такси и прикатил за мной, а меня все еще нет дома, и он, успокоившись, снова вернулся к себе. Я машинально прибавил шаг, но затем снова перешел на иноходь.
Можно, конечно, плюнуть на все и завалиться в генеральскую квартиру, приятель все еще питает ко мне слабость и страшно обрадуется моему появлению. Но поступить так — значит сдать свои позиции, а принципы, как известно, не примиряются, они борются и побеждают. А ведь в свое время у меня не было ближе человека, чем он и его супруга, но после последнего крупного разговора я больше не звонил ему, не беспокоил меня и он.
Недавно я встретил нашего общего знакомого, который часто бывает в новом доме у моего приятеля. С его слов, он раздобрел и больше походит на современного Ионыча, чем на врача, пристрастился к коньячку и поддает больше положенного. Из разговора я понял, что это не случайно. Вот уже третий год генеральская чета ждет ребенка, но, видно, так и не дождется, дал понять мне знакомый.
Но время сделало свое недоброе дело, и у меня даже нет против него никакой злости. В конце концов какое я имею право судить его? Каждый поступает так, как велит ему его совесть, но у меня еще долго будет звучать в ушах его реплика, которую он бросил перед самым моим уходом. Я заблудился в его огромной квартире и ткнулся не в ту дверь:
— Сюда нельзя, старик, это туалет для домашней работницы…
Меня больше всего и покоробило это его замечание: отдельный туалет для домашней работницы! Перед таким соблазном и святой не устоит. После этого о чем, спрашивается, можно с ним говорить? Вот и выходит, что расстались мы с ним по вполне понятной причине, и значит, встречать мне с ним Новый год никак не светит.
Остается еще Валенок, но ему в его теперешнем положении явно не до Нового года, и тем более не до меня. Перед самым праздником кто-то здорово подсуропил ему, преподнес подарочек, ничего не скажешь, взял и накатал на него анонимку. И не куда-нибудь, а прямиком в городской комитет партии, а копию направили в народный контроль. Так что испортили ему Новый год начисто. Конечно, анонимка — не обвинительное заключение, но перепугался он не на шутку и сейчас, наверное, вздрагивает от каждого телефонного звонка и стука в дверь, опасаясь непрошеных гостей из органов. В этом отношении у адвокатов жизнь не сладкая, живут в вечном страхе, как бы тот или иной клиент не потребовал обратно микст, а тут еще и анонимка. Но Валенок не придумал ничего умнее, как взял и вывез всю мебель из квартиры, оставшись чуть ли не с одной раскладушкой. А куда он, интересно, денет двухэтажную дачу и две машины? Я уж не говорю о сберегательных книжках с кругленькими суммами. Наверное, срочно закрыл все счета и прячет, деньги где-нибудь в укромном местечке.
Анонимка есть анонимка, ее регистрировать не нужно, и что еще более важно — не обязательно на нее и отвечать, да и некому. Но для профилактики Валенка вызвали в соответствующую инстанцию и предупредили, что если поступит еще один сигнал, то разговор состоится в другом месте и в другом тоне. Вот это другое место его и напугало больше всего. Кто-кто, а адвокаты знают, как их ненавидят в следственных органах, и когда кто-нибудь из адвокатов попадает на крючок, его не отпустят, пока не вытрясут всю душу. А трясти они умеют при желании, это им нужно отдать должное. Вызовут всех клиентов по отработанным делам, и каждый второй подтвердит, что помимо кассы энную сумму положил прямо в карман адвокату. Но это еще ничего, вывернуться можно, хуже, когда кто-нибудь из клиентов брякнет, а такой всегда найдется, что деньги, мол, давал адвокату, чтобы он поделился с судьей или следователем, вот тогда пиши все пропало. Тут уж не до Нового года, а суши быстрее и побольше сухарей. У Валенка, слава богу, до этой стадии не дошло, хотя анонимщик и попался дотошный. Он добросовестно перечислил его трудовые доходы, указал на несоответствие образу жизни и, как водится, сделал вывод: берет взятки. А заодно подцепил на крючок и председателя городской коллегии адвокатов, дядю Костю. Это, как мне кажется, и смягчило удар и спасло Валенка от более серьезных последствий. В юридической консультации не было секретом, что до поступления в адвокатуру Валенок работал вместе с женой шефа. Такую деталь мог знать только свой человек, а отсюда и вывод напрашивается, что анонимку написал кто-то из адвокатов. Время от времени адвокаты балуются подобными пакостями, вот анонимщик и указал партийным органам, мало того, что Валенок нечист на руку, он еще и в адвокатуру поступил за мзду, и называлась точная сумма, которую он вручил по назначению.
Все эти события разыгрались в консультации в мое отсутствие, я уже около года не работал адвокатом и немного удивился, когда ко мне домой приехал Валенок. Что греха таить, я порядком истосковался по адвокатской работе, и когда Валенок поведал мне свою горестную историю, я искренне посочувствовал его горю. Мне даже от его рассказа стало как-то не по себе. Я знаю, что всегда нравился ему чем-то, и в трудную минуту он, пожалуй, единственный, кто не отвернулся от меня и помог через своих знакомых устроиться на новую работу. Я ведь никакой не Иван непомнящий, и по-человечески мне его было жаль.
Стоило подумать о Валенке, как тут же прицепился и Живчик. Они не только работают вместе и живут в одном доме, но и любовные дела ведут на паях, безвозмездно уступая друг другу своих пассий. Но если сейчас еще кому-нибудь так же пакостно, как мне, так это Живчику. Правда, чтобы не кривить душой, стоит признать: беда у нас с Живчиком разная, я изнываю от одиночества, он совершенно по другой причине. Для него каждый праздник — сущее наказание. Не может же он разорваться на части. В будни он как-то умудряется выходить сухим из воды, а вот по праздникам ему приходится тяжко. Всегда кто-то остается обиженным, да и трудно, просто невозможно обслужить всех, даже при широте его натуры и недюжинном темпераменте.
Посудите сами. С первой женой развелся, но остался в приятельских отношениях. Купил ей с дочерью двухкомнатную кооперативную квартиру и каждый месяц добровольно платит дочери по двести рублей, не считая подарков. Официально женился второй раз и живет с супругой и сыном в трехкомнатной квартире. Кроме того, снимает «коробочку», комнату для любовных утех и каждый месяц меняет девиц, а на это хобби, как он выражается, тоже уходит немалая сумма. К тому же есть еще и неофициальная жена. Одна из девиц из «коробочки» так в него вцепилась, что он с величайшим трудом избавился от неприятностей. Девица родила ему ребеночка и грозилась устроить грандиозный скандал, но он все-таки сумел в конце концов поладить с ней, задобрив ее однокомнатной квартирой и обещанием содержать ребенка, и надо отдать ему должное, свято соблюдает взятые на себя обязательства. Что-что, а в денежных вопросах он не скупится, за это, возможно, его и любят женщины. Живчик за разовое общение с женщиной дарит случайной подруге японский зонтик, не говоря уже о выпивке и закуске. В багажнике его машины всегда в избыточном количестве можно обнаружить такую мелочь женского туалета, как импортные колготки всех размеров, пояса, чулки и прочие тряпки, вплоть до бюстгальтеров. Все расходы оплачивают расхитители социалистической собственности, а других дел он не ведет. Ни много ни мало, а тысчонку в месяц он выколачивает из расхитителей и торгашей, во всяком случае, ни одна из жен в обиде на него не остается, а что касается праздников, то они не часто бывают. А потом, он как-то умудряется даже и в праздники обслужить почти всех желающих, и потери у него самые минимальные.
Я так увлекся воспоминаниями, что не заметил, как свернул на свой обычный маршрут: Большая Серпуховка, Полянка, Каменный мост, Калининский проспект, Садовое кольцо.
Неделю назад, в читальном зале, я нос к носу столкнулся с бывшим однокурсником, и он, узнав, что я пописываю, пригласил меня к себе на Новый год. Я пообещал ему позвонить, но так и не позвонил, да и вряд ли когда-нибудь позвоню. Мне о нем даже думать-то и то неприятно, а уж сидеть за одним праздничным столом и подавно, и я бы о нем даже не вспомнил, если бы не библиотека. Но раз мысль зацепилась за него, то будет буравить голову, пока не найдет своего четкого завершения.
Я его не видел до этой встречи целую вечность. После окончания юридического факультета его не прельстила романтика уголовного розыска — и он подался на комсомольскую работу, а через два года его уже перебросили на литературный фронт, и в газетах замелькала знакомая фамилия. Лихо писал и о «пробках», и о «проводке», но на горло собственной песне, судя по всему, не наступал. Некоторые его бойкие выражения крепко засели в голове, такие, к примеру, как: «Механизация — она крепко вошла в быт завода «Красный пролетарий» или «Четыреста двадцать минут производству — таков девиз рабочей бригады Петра Борунова с Чугунолитейного завода имени Войкова», а затем, круто, с рабочей тематики переключился на поэзию, но здесь у него уже подобных перлов не было, и он бы затерялся среди остальных критиков-борзописцев, если бы его не выручила все та же комсомольская хватка. Вовремя бросил жену с двумя детьми и удачно женился на дочке ответственного работника в секретариате писателей, который тем и знаменит, что написал про какой-то камень, и вот уже заведующий отделом молодежного журнала, а через месяц, не больше, как он доверительно мне поведал при последней встрече в библиотеке, его ожидает очередное повышение, тесть метит его в главные редакторы одного из издательств. Вопрос этот настолько решенный, что он на радостях предложил даже обмыть новое назначение и смилостивился прочитать несколько моих рассказов. Соблазн был настолько велик, что я не удержался и дал ему свои произведения, и теперь ума не приложу, как их забрать обратно, да и он, наверное, не рад, что связался со мной и не знает, как отделаться от злополучных рукописей начинающего автора, да к тому же однокашника.
Правда, справедливости ради стоит отметить: мой сокурсник как нельзя лучше олицетворяет собой новый тип мужчины — человека, всегда знающего, что нужно делать в тот или иной момент, и самое главное, как делать, чтобы ублажить сильных мира сего. Я хорошо изучил этот тип человека, изучил их повадки, манеру держаться, наблюдая за ними на людях и в быту, ибо многие мои знакомые — типичные представители этой породы людей. И все они на одно лицо: и Черный, и «Жареная картошка», и Валенок, и Живчик, и литературный критик, но пробиться в их клан честному человеку не так-то просто. У них есть своеобразный ритуал, своего рода таинство, и первейшей и чуть ли не святейшей заповедью для приобщения к этой породе людей является посвящение в кандидатское звание, или, как я называю, в грязевываливание. Любыми средствами замараться в дерьме, и уж только потом открывается доступ к всероссийской кормушке. Но по дороге к жирному куску многие из них по-настоящему теряют зубы и волосы, но только не иллюзии. Полысел и мой однокашник, но иллюзий не утратил. Конечно, речь идет не о тех иллюзиях, при расставании с которыми всегда немного грустно, как при прощании с детством, а совершенно о другом. Они искренне думают, по крайней мере многие из них, что от них не пахнет.
Милая наивность! Да за версту несет! У меня, да и не только у меня, а у всякого приличного человека после общения с этими людьми возникает такое ощущение, словно окунули руку в ведро с помоями.
Но я же счастливейший человек! Я устоял, и мне нужно только радоваться, а не хныкать. Выстоять, сказать: нет несправедливости, лжи, их хваленому благополучию — это же великое дело! И пока есть хотя бы один человек, не принявший их правил игры, их образа жизни и мышления, они не могут ощущать себя в полной безопасности, даже если сейчас им очень хорошо и весело за праздничным столом. Ведь нельзя же всех посадить в клетку и указывать, что можно делать, а чего нельзя. Всегда найдется кто-то, кто сперва усомнится в правильности «от и до», а затем пожелает взбунтоваться и вырваться на волю. И как бы ни охраняли клетку псы-церберы, как бы их ни подкармливали, они уже ничего поделать не смогут. Раз вырвавшись на свободу, мысль уже никогда не захочет обратно вернуться в неволю, и на своем пути будет захватывать все новых и новых членов общества, и получится как в цепной реакции.
Конечно, с моей стороны было бы наивно полагать, что цепная реакция так скоро произойдет. Сначала она захватит в свою орбиту блуждающие элементы, выбитые из обычной колеи, и, объединив их в одно целое, начнет бомбардировать основное ядро, откалывая от него все большую и большую часть общества. Одним словом, произойдет процесс, схожий с тем, что уже не раз имел место в истории при утверждении той или иной религии. Сейчас он на стадии зарождения, единоверцы еще разрозненны, их преследуют, и у них нет своего Христа, и как ни странно, лучше, если бы его вообще не было, ибо там, где он есть, обязательно вслед за ним появится свой Гитлер, Сталин, Мао. И хотя за освобождение платится слишком дорогой ценой, одиночеством и полным непониманием, что ж, оно того стоит!
И никакая это не игра, а самая что ни на есть суровая действительность. Но гораздо хуже было бы обманывать себя и дальше, теша несбыточной надеждой. Оказывается, истинная причина отчуждения во мне, и она здесь совершенно ни при чем. Разница в возрасте десять лет сыграла какую-то роль, но незначительную. Раньше такая разница считалась почти нормальным явлением, но теперь время так быстро все меняет, что люди одного возраста перестали понимать друг друга, не говоря уже о разных поколениях. Да она не только не приняла бы никогда меня таким, какой я есть, но даже и не поняла бы, расскажи я ей обо всем приключившемся со мной. Ведь она же из их клана и чуть ли не с молоком матери всосала их нравы, их законы, их обычаи и, естественно, ждет от своего будущего избранника материального благополучия, а я ей ничего этого дать не могу. Интуитивно она, видимо, почувствовала это, почувствовала чисто женским чутьем.
Это, выходит, нас и оставило по разные стороны барьера. А новогодний телефонный звонок, что ж, его следует расценивать как очередной заскок, как каприз. Не выдержал, сорвался, случается, но в Новом году, я думаю, со мной ничего подобного не произойдет. Главный итог уходящего года — это то, что я честно признал свое поражение и на личном и на общественном поприще. И пусть я сделал признание всего за несколько часов до Нового года, суть не в том. В Новом году у меня есть все основания смотреть людям в лицо открытыми глазами, не отворачиваться, а это уже не так и мало. Что же касается несостоявшейся любви, то это моя плата за освобождение. Не исключено, что мне еще может повезти, и мы, взявшись за руки, свободные и счастливые пойдем бродить по пустынным улицам и обязательно остановимся на Каменном мосту, и я ей покажу и панораму Москвы-реки, и белую лебедь-библиотеку, и Кремль, и, прижавшись друг к другу, мы будем молча слушать бой кремлевских курантов.
От нахлынувших на меня мыслей я едва не пропустил Новый год. Часы на Спасской башне мелодично отбивали двенадцать раз. Я остановился на самой середине Малокаменного моста, как раз в том месте, откуда открывается величавая панорама, но посмотрел не на Кремль и даже не в сторону библиотеки, а на Замоскворечье. Небо впереди меня неожиданно полыхнуло зарницей, и еще долго светилась маленькая полоска, а я, как зачарованный, смотрел на неожиданное чудо природы. Но я, наверное, опять ошибся. Скорее всего, это была не зарница, а по небу прошла загадочная комета Когуоутека.
1972
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК