I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Слух о сносе дома пронесся по квартирам, и всех обитателей словно ветром вымело во двор. На словах дом ломали вот уже лет двадцать, и всякий раз, когда кто-нибудь из жильцов приносил радостную весть, ее обсуждали на все лады. Но обычно слух так и оставался пустой болтовней, и люди, разбередив разговором душу, расходились по квартирам. Поэтому мало кто всерьез воспринял рассказ старой Марьи со второго этажа, прозванной во дворе за умение поговорить Бибикой, которая собственными глазами видела, как возле дома стоял мужчина в шляпе и с бумагами в руках и что-то прикидывал в уме. Марья, конечно, не удержалась, подошла к нему полюбопытствовать, но не успела она и рта раскрыть, как представительный мужчина ошарашил ее:

— Собирайся, бабка, на новую квартиру. Через месяц-другой снесем вашу рухлядь. Вот уже и списки готовы, сверить только осталось, нет ли мертвых душ, и начнем выселять потихонечку.

И мужчина не обманул Марью. Уже со следующей недели после разговора с ней он начал обходить квартиры со списками в руках. Видно, пришла пора и старому дому уйти на покой, да и застоялся он на белом свете. Сказывала восьмидесятилетняя бабка Паша, что смотрит дом на мир своими окнами чуть ли не с екатерининских времен. Может быть, старушка маленько и прихвастнула, за кем не водится грешок, только одному господу богу известно, как умудрился дом ютиться среди двенадцатиэтажных башен, когда и более добротные его собратья давно уже пошли на снос. Чем-то патриархальным и древним веяло от двухэтажного деревянного дома со множеством подпорок и столбов. Дивились люди, как всего в тридцати минутах хода до центра сохранилось этакое…

И можно понять радость жильцов дома, когда в ту или иную квартиру со списком в руках заходил представитель жилищных органов. Его усаживали как самого желанного гостя в передний угол и расспрашивали до изнеможения о новой квартире, интересуясь буквально каждой мелочью: в каком районе находится дом, есть ли магазин рядом, сколько в квартире комнат и на каком этаже, что лучше — балкон или лоджия, и правда ли, будто горячая вода течет из крана целый день и в любую минуту можно помыть посуду, не разогревая воду на плите. Кое-кто, памятуя народную мудрость: сухая ложка — рот дерет, пробовал угощать представителя, но мужчина, а его звали Михаил Петрович, не разменивался на мелочи и от угощения отказывался, а чтобы не обидеть хлебосольных жильцов, обещал наведаться еще разок, и выходил из квартиры, покачивая от удивления головой.

А изумиться постороннему человеку у нас в доме есть чему. Взять, к примеру, сестер из пятой квартиры, соседей Марьи-Бибики. Одно слово, что живут люди, но разве можно назвать жизнью их существование? На двенадцати метрах ютятся три старые женщины, младшей из которых шестьдесят пять лет, средней — семьдесят, а возраст старшей никто в доме точно и определить не может, она вот уже в течение многих лет не выходит во двор. Втроем живут они на одну пенсию, которую получает младшая из сестер, Анфиса Власьевна. Средняя же и старшая из сестер не получают от государства ни копейки и пробавлялись до последнего времени подсобным промыслом, клеили цветы в артели инвалидов, но совершенно неожиданно остались без приработка, не поладив с кем-то из посредников, не отчислили нужную долю, вот их и лишили заказа, и теперь у них остался лишь один не учтенный вид подсобного промысла: ходят по утрам по помойкам и собирают всякую рухлядь, а собрав, несут домой, где тщательно сортируют товар и лишь только затем, раз в неделю, сдают в утильсырье. За месяц у них на этой «работе» набегает еще рублей тридцать — сорок, итого вместе с пенсией получается рублей девяносто, в зависимости от ценности собранного сырья. Зато в комнате у них черт ногу сломит от всевозможного хлама, а уж о воздухе и говорить не приходится, просто не продохнуть, и посторонний человек больше получаса выдержать не сможет, а они ничего, привыкли. Если к этому еще прибавить, что сестры, все трое, большие любительницы всякой божьей твари и у них в комнате всегда находят приют приблудные кошки со всего переулка, то легко можно представить обстановку в их жилище.

И нет в доме более занятых людей, чем они. Точнее, даже не все сестры, а одна, младшая, Анфиса Власьевна. Посмотреть на нее, в чем душа только держится, а день-деньской на ногах. Встает затемно, и зима ли, лето, чуть свет ее можно уже видеть на мостовой, облепленную голубями. Покормив сизарей, начинает возиться в подъезде, моет лестницу, убирает мусор, так что дворнику на нашем участке фактически делать нечего. Сколько раз ей соседи выговаривали: оформись как положено, деньги будешь получать за свою работу, все лучше, чем по помойкам копаться. Но она и слушать никого не желает, махнет лишь рукой и продолжает убирать на общественных началах. И ее оставили в покое: что, мол, с больной взять, но Анфиса Власьевна во всем остальном вполне здравомыслящая женщина и во дворе явно поторопились зачислить ее в разряд ненормальных. Скорее, жизнь такая чудная, а не Анфиса Власьевна. Хозяйство она ведет аккуратно и умудряется на мизерную пенсию прокормить трех человек, хотя с первого взгляда странности и здесь есть. Всему дому известно, что питаются старушки одними котлетами и никогда не готовят первое. Каждый день Анфиса Власьевна покупает по двадцать штук котлет на всю семью, включая сюда и домашнюю живность. Был период, когда в нашем магазине с котлетами наступил перебой, так старушки чуть с ума не сошли от расстройства, и Анфисе Власьевне приходилось колесить по Москве, чтобы найти семейное кушанье. Но затем с котлетами все наладилось, и жизнь потекла своим чередом, а если разобраться по существу, то и с котлетами ничего странного нет. Достаточно только произвести простой расчет, чтобы убедиться в этом: рубль двадцать уходит на основную еду да копеек восемьдесят на хлеб и картошку, вот и получается два рубля на день, а больше им тратить никак нельзя, бюджет не позволяет. И не случайно, по дворовой классификации, сестры — самые бедные люди в доме, у них в комнате нет ни одной новой вещи, ходят они из года в год в одной и той же одежде, и главное, нет У них никаких шансов на улучшение своего бедственного положения. Одним словом, как метко выразилась Лизка из третьей квартиры, доморощенный дворовый социолог: сестры — самая что ни на есть бесперспективная семья.

Сама Лизка — тоже очень колоритная фигура, но если следовать ее классификации, то за сестрами, по бедности, идет целая группа пенсионеров-одиночек, живущих исключительно на одну пенсию. Размер государственного пособия колеблется от тридцати рублей до шестидесяти, большую пенсию у нас в доме никто не получает. На, третьем месте идем мы с матерью, и дальше Лизка расставила в своем табеле о рангах всех жильцов дома в зависимости от получаемого дохода на одну живую душу. Себя Лизка причислила к разряду имущих, но это явная неправда, хотя место на верху социальной лестницы и льстит ее самолюбию. Во дворе все знают, в люди Лизка выбилась совсем недавно, и в свое время больше ее никто не ходил по соседям и не обивал пороги с просьбой одолжить до пенсии пятерочку. И хотя в доме почтительно стали величать ее Лизаветой Петровной, а не Лизкой, за глаза соседи не завидуют ее благополучию, справедливо полагая, что оно очень зыбко, и, выходит, забурела Лизка рановато.

Перемена к лучшему в ее жизни произошла по чистой случайности. И вот уж где верна пословица: не было бы счастья, да несчастье помогло. Страдала Лизка до недавнего времени неизлечимым недугом, любила выпить, и частенько в дни пенсии, да и по праздникам и выходным, ее видели у магазина, где она, как заправский алкоголик, сбрасывалась на троих с мужиками, но не пила из горла тут же у прилавка, а, отмерив свою долю в посудину, которую всегда носила с собой, уходила домой, где и предавалась в гордом одиночестве тлетворному воздействию алкоголя, а доведя себя до нужной кондиции, выходила во двор и начинала выступать перед собравшимися на лавочке бабами, резала им в глаза правду-матку. Перечить ей в такие моменты никто не решался, уж больно остра Лизка на язычок, в пьяном состоянии любого переговорит, да не просто переговорит, а еще и перелопатит как следует, так что легче попасть под трамвай, чем под Лизкин язычок. Но зазря Лизавета Петровна никого не обижала, такого греха за ней не водится, хотя и надоела она всем своими разговорами, а уж о том, как она свое счастье собственными руками выковала, об этом Лизка во дворе проела всем печенки. Как ей самой только не надоест повторять одно и то же.

С общежитейской точки зрения ничего особенного-то не произошло, а она увидела в этом чуть ли не божественное предзнаменование. Насчет божественности Лизка, конечно, загнула. Со стороны все выглядит более чем обыденно. Лизка в очередной раз гадала на троих, и то ли ей надоело ошиваться у магазина, то ли хотелось поскорее выпить, а может, и вправду, приглянулся мужчина, но только она не стала ждать третьего и пригласила случайного знакомого к себе домой, где и покорила его окончательно жареной картошкой и капусткой собственного соления. Не последнюю роль, наверное, сыграла и разговорчивость хозяйки. Пить молча Лизка не умеет, а каждую стопку пересыпает ажурной речью.

Петя, так звали нового знакомого, зачастил после этого случая к Лизке, а вскоре и совсем поселился у вдовы, и зажила Лизавета Петровна безбедно на удивление всего дома. Занимать деньги перестала совсем, а в трудную минуту могла даже и выручить кое-кого лишней пятеркой. Теперь к ее пенсии прибавилась пенсия Петра Васильевича, да плюс еще его зарплата, вот у них и набегало в месяц около двухсот рублей. Троить у магазина Лизка перестала, но пить не бросила, перешла лишь на домашний способ, покупала сразу по бутылке белой (красное вино Лизка не признавала, организм травить им, да и только) и дома, в спокойной обстановке, распивали вместе с Петюнчиком, как ласково она стала называть своего сожителя. В доме все терялись в догадках, как столь видный мужик присох к Лизке, мог бы найти бабу и помоложе. Все оказалось проще пареной репы. Лизка же, по пьянке, и проговорилась:

— Я ему, что ль, нужна, комната моя… Выгнали его из дома собственные дети, вот ему и некуда податься, а слоняться по знакомым да родственникам надоело… Не мальчик, чай… Сами знаете, как хочется на старости иметь собственный угол… А мне что, не жалко, пусть живет… Мужик он добрый…

Правду ли говорила Лизка, врала ли честному народу, только Петр Васильевич выказывал ей на людях верность, хотя и были, наверное, у него всякие соблазны. Оно ведь и Лизка не дура, не давала ему особенно разгуляться, чуть что, за рукав да домой тащит, а первое время почти каждый день ездила встречать его с работы, потом он и сам привык к порядку и стал возвращаться домой один, и разговоры о том, что он уйдет от Лизки, постепенно заглохли в доме. Последние же события и совсем сняли с повестки дня Лизкин вопрос. Петр Васильевич настолько освоился и стал своим человеком в доме, что по пьянке как-то приревновал Лизку и бегал за ней по квартире с ножом. Справедливости ради стоит отметить, эпизода этого никто из соседей не видел, Лизка ведь и соврет, недорого возьмет, но она на лавочке так искренне клялась бабам: «Истинный бог, бегал с ножом», — и даже показывала якобы порезанную руку, что на лавочке в конце концов поверили ей.

Заговорили же о Лизке снова во дворе в связи со сносом дома. Возьмет она с собой в новую квартиру Петра Васильевича или нет? Ведь живет-то она с ним без расписки, и выходит, что он самый что ни на есть бесправный человек. Будь ее воля, Лизка, может быть, давно уже и прописала Петю к себе в комнату, да только не от одной нее это зависит. «Кровный» возражает, вот в чем загвоздка! Мучилась она с ним всю жизнь, видно, и на старости лет не даст он ей пожить в свое удовольствие. Но дети есть дети, хороший ли он, плохой, а для матери все одно, какой ни есть, а сын. Так и у Лизки. Как бы вольготно и покойно ей ни было с Петей, а кровного из сердца не выбросишь и из квартиры не выпишешь. И хотя кровному уже под сорок и у него своих трое детей, для матери он все еще остается Шуриком. В свое время Лизка одних только передач в тюрьму перетаскала Шурику несметное количество, а уж сколько нервов и трудов ей стоило добиться прописать его в Москве после отбытия наказания, словами передать невозможно. Не один день обивала пороги в паспортном столе, надоела всем начальникам, прописала все же, но жить с матерью Шурик не стал, а устроился в строительно-дорожный отряд и мотается по Подмосковью вот уже сколько лет. На работе сошелся с женщиной, лет на пять старше его и с ребенком, свои двое мальчишек появились затем, но брак с ней не оформил и до сих пор. Живут по вагончикам, не хуже бродячих цыган, не имеют ни кола ни двора. Вот Лизавета Петровна и лелеет тайную мечту получить двухкомнатную квартиру и зажить наконец-то по-человечески вместе с сыном и внуками.

Ан нет! Как быть с Петром Васильевичем? Два медведя в одной берлоге не уживутся. И загорюнилась Лизка, а известно, чем русский человек заливает печаль. И получается, что кому в радость новая квартира, а кому и в горе. Есть, конечно, выход и у Лизки, и на лавочке обсудили эту возможность со всеми юридическими тонкостями. Зачем зря ломать голову, нужно взять да и получить комнату отдельно от сына, тогда и Петю можно прописать безо всяких помех. Однако Лизка и слушать не желает о таком варианте. Жить снова с соседями? Да лучше умереть, и ее можно понять. Всю жизнь она толклась на кухне бок о бок с жильцами в коммунальной квартире, и на старости лет ей страсть как хочется пожить отдельно, своей семьей, тем более что и во сне и наяву она уже видит себя владелицей изолированной двухкомнатной квартиры, пусть даже и малогабаритной. Во дворе резонно ей возражают: на двоих, мол, вам никто не даст отдельную квартиру, но у Лизки есть своя задумка: когда дело подойдет к выдаче ордера, она соберет всех детей кровного и вместе с ними завалится в кабинет начальника, а пока, до поры до времени, бережет свой секрет в тайне. Представителю жилищных органов придется изрядно повозиться с Лизкой, прежде чем она переедет на новую квартиру.

С другими жильцами дома ему будет легче поладить. Семейных у нас мало, в основном, одиночки, к тому же старые люди, и многие из них вряд ли согласятся поехать в районы новостроек, а с удовольствием возьмут комнаты за выездом, лишь бы остаться где-нибудь поближе от прежнего места жительства. В старости не так-то просто менять свои привычки и насиженные места. К разряду одиночек в доме относится добрая половина. Но одиночка одиночке тоже рознь. У нас есть одинокие мужчины и женщины, они в свою очередь подразделяются на молодых и старых, и по Лизкиной классификации вся эта социальная прослойка резко распадается на «богатых» и «бедных». Последних, к сожалению, большинство.

Взять все ту же Марью-Бибику. Вот уж кто на том свете будет в раю, если он только существует. Зато всю жизнь прожила в аду кромешном. Драчливый попался ей супруг, чуть что — по морде, и никакой на него управы не было. Трезвый, бывало, мухи не обидит, но стоит напиться — и не узнать человека, откуда только прыть берется. От побоев Марья не просыхала и лишь то и делала, что спасалась по соседям от его могучих кулаков. На людях Николай Иванович боялся выказывать свою дурь, зато дома давал волю пьяному угару. Через него, можно сказать, раньше времени Марья инвалидом сделалась, отшиб, паразит, все внутренности, и через него же едва не осталась без куска хлеба на старости лет. Смолоду не пускал ее на работу, ревновал без причины, доходило до того, что запирал по целым дням на замок, как заключенной оставлял лишь пищу да воду, а потом уже не смогла работать по болезни. Вот и получилось: подошел срок выйти на пенсию, а у нее не хватило стажа, но слава богу, сам вовремя преставился, государство и назначило ей часть его пенсии, как иждивенке. И хотя сумма не ахти какая большая, тридцать рублей, с голоду не помрешь, но при спокойной обстановке жить и на эти деньги можно. После смерти мужа Марья только и вздохнула свободно, а здесь еще привалила новость с квартирой, ну как тут не радоваться, вот она и разливается соловьем среди женщин на лавочке.

Под стать ей и Катерина из восьмой квартиры, с той лишь разницей, что никогда замуж не выходила, да так и осталась бобылкой. Пока была молодой и работала на производстве, как-то не ощущала одиночества, а вышла на пенсию — и чуть ли не изнывает от полученной свободы, прямо-таки не знает, куда себя девать. Ну сходит с утра с бабами на рынок, обегут несколько магазинов, купят где что подешевле, куриные ли потроха, либо еще на какой дефицит нападут, управится дома с хозяйством — и нечего делать. Единственное спасение — дворовая лавочка, где не так остро ощущается одиночество и за разговорами можно вдоволь отвести душу.

И одиноких женщин, как Марья-Бибика, Катерина, в доме добрая половина. Война сделала их вдовами. Не вернулся муж с фронта у Грани, у Шурки-парикмахерши, у Бауки, Васены, да разве всех перечислишь… И хотя разница в пенсиях у них плюс-минус пятерка, все же одиночка одиночке рознь. Если Баука, Клавка, Шурка-парикмахерша, не говоря уже о Васене, ведут вполне приличную и пристойную в их возрасте жизнь, растягивая свои несчастные сорок — пятьдесят рублей на целый месяц, и даже умудряются из столь мизерной суммы отложить что-то на похороны, то Граня уже через неделю после получения пенсии ходит по квартирам с протянутой рукой, выпрашивая у соседей в долг трешницу, всякий раз придумывая очередную историю, связанную с исчезновением пенсии. Чаще всего ее обкрадывают самым невероятным образом, и соседи по дому поражаются неистощимой выдумке, с какой она рассказывает о приключившейся с ней беде, но, выслушав, денег не дают, а молча выпроваживают Граню за дверь. Дураки сейчас перевелись, кто же даст в долг без отдачи, да у нас в доме зимой снега не выпросишь, не то что денег взаймы.

А ведь во дворе есть и люди состоятельные, со средствами, для которых трешник — не деньги, а так, бумажка простая. За примером далеко ходить не надо, стоит лишь подняться на второй этаж в девятую квартиру, к Васене. До недавних пор она жила, как большинство в доме, от получки до получки, а вернее, от пенсии и до пенсии. Но лет пять назад ее сыну крупно подфартило, послали на целый год за границу, да не куда-нибудь, а в Америку. Уехал нищим, а вернулся «миллионером». Из-за океана привез машину, сразу же с женой купили двухкомнатную кооперативную квартиру, и тряпок запас впрок, и на себя, и на жену, и даже бабке Васене отказали кое-что, и она теперь по двору шастает в заграничной шубейке. Но давно известно, чем богаче люди, тем они жаднее. На той же лестничной площадке живет восьмидесятилетняя Курганиха, самая что ни на есть настоящая миллионерша. Во дворе о ее капиталах слагают легенды, но толком до последнего времени так никто и не знал, сколько же у нее денег. Свои сбережения Курганиха государственным учреждениям не доверяла, а хранила деньги дома, то ли из опасения, что ее обвинят в нетрудовых доходах, то ли еще по какой причине, но только об истинном размере ее богатства во дворе узнали совсем недавно, когда она завела на свое имя сразу три сберегательные книжки. И до этого ходили слухи о ее баснословном состоянии, но слухи так бы и остались слухами, да помог случай.

Курганиха всю жизнь прожила одна, работала до самой пенсии в торговле и дружбы особой во дворе ни с кем не вела. Здравствуйте и до свидания, вот и все ее общение с народом. Даже перейдя на пенсию и имея уйму свободного времени, во дворе почти не показывалась, а как сурок с утра до ночи торчала в своей комнатушке. «Деньги стерегет, не иначе»… — съязвила однажды на лавочке Лизка, и она была недалека от истины.

К себе в комнату Курганиха никого без особой нужды не допускала, даже соседей по квартире. Во дворе считали, что родственников у нее нет, ибо за долгие годы проживания в доме ни разу не видели, чтобы к ней кто-либо приходил в гости, и все та же Лизка, под хмельком, сокрушенно качала головой: «Деньги с собой в могилу не унесешь… Пропадают ни за грош…» И вдруг в прошлом году объявился какой-то двоюродный племянничек и зачастил к Курганихе. Во дворе с любопытством наблюдали за его посещениями, и соседи по квартире даже слышали через стенку, как он просил у старухи деньги, а Курганиха клятвенно божилась, что денег у нее нет. Вот тогда-то и произошел тот случай, о котором и по сей день вспоминают на лавочке.

В одно из посещений племянничек вновь завел разговор о деньгах, и когда тетка, даже не дослушав его, показала рукой на дверь, то он пустил в ход силу и едва не задушил Курганиху. На крик прибежали соседи и оттащили от старушки обезумевшего молодого человека, и в тот же день Курганиха обнародовала свой капитал, собрав все наличные деньги, отнесла их в сберегательную кассу, но опять же, из предосторожности, положила деньги не на одну книжку, а открыла три по десять тысяч рублей в новом исчислении. И сразу как-то успокоилась и даже стала появляться на лавочке среди женщин. Однако отношения к деньгам не изменила и все так же тряслась над каждой копейкой. И Граню скорее накормит или даст в долг Марья-Бибика от своей тридцатки, чем Курганиха оторвет трешницу от своих тысяч.

Вот Граня и ходит по двору, причем ходит не одна, а вместе с Барсюткой. Трудно даже специально подобрать еще одну такую пару: Граня, маленькая, худенькая, в чем только душа держится, вечно в одной и той же одежде, и зимой и летом на ней можно видеть куртку, слинявшую от времени, болтающееся из-под куртки платье, на голове латаный-перелатаный платок, и Барсютка, старый кот, прибившийся к ней с давних пор, без хвоста, на трех лапах, четвертую, как и хвост, он потерял в драках с дворовыми псами, со слипшейся на спине шерстью и со слезящимися глазами. Барсютка неизменно сопровождает хозяйку во время похода по квартирам и даже в магазин. Многие во дворе, глядя на Граню, качают головой: «Самой жрать нечего, а она кошку мучает, сдала бы на живодерню, и дело с концом…» И даже попробовали помочь, взяли и без ее ведома занесли кота в другой район, так Граня буквально не находила себе места дома и ходила по двору и по переулку целую неделю, выкликая имя своего верного друга: «Барсютка, Барсютка, Барсютка…» И от ее голоса, особенно в ночное время, становилось так тоскливо и жутко, что впору хоть вешайся, и люди не выдержали, принесли Барсютку обратно во двор. Сколько радости было, когда они встретились, и не передать: Граня прослезилась, взяла кота на руки и, прижавшись лицом к его морде, долго не могла оторваться от него. Барсютка же разволновался еще больше и, не совладав с собой, на радостях обделал хозяйку. И теперь, когда говорят, чтобы она избавилась от Барсютки, Граня и слушать не хочет, как она не слушала и увещевание баб, корящих ее за водку. Если же ее очень уж допекут, то она не выдержит и ответит:

— Э… милые, я же на свои пью, а не на чужие… — И, помолчав немного, прослезится и добавит: — Верните моего Степана — и не токмо пить брошу, а и есть перестану…

И отвернутся присмиревшие бабы, словно кто виноват в том, что ее Степан не пришел с войны, как не вернулись и их мужья. Они, конечно, могли бы возразить Гране: «Мы-то вот не пьем, а смирились с горем и живем себе потихонечку без мужиков», но только эти их слова для нее слабое утешение. Любила, говорят, она своего Степана сильно, вот и не справилась с горем, как другие. Одни нашли утешение в религии и зачастили в церковь, других нужда так придавила, что и не вздохнуть, Граня же решила залить горе вином, а раз пристрастилась к рюмке, то, считай, пропал человек, более сильные натуры не могут справиться с этим недугом, а уж о женщине и говорить не приходится. Вот Граня и мается, терпеливо и безропотно неся свой тяжелый крест.

Из других обитателей пожилого возраста, из женщин, в доме интерес представляет, пожалуй, лишь Мэри Моисеевна — общественница, или, как еще называют во дворе за глаза, «каждой бочке затычка». Мэри Моисеевне — за семьдесят, но она еще очень живая, подвижная старушенция, да и пенсию получает вполне приличную — шестьдесят семь рублей. Живет вроде одна, но во дворе уже сбились со счета, сколько у нее перебывало племянниц. Что ни год, то новая, и только совсем недавно открылась правда: оказывается, никакие это были не племянницы, а Мэри Моисеевна пускала к себе на квартиру студенток и от жилищного промысла имела небольшой, но постоянный приработок. Во дворе ее никто не осуждал за это, каждый живет как может, да и побаивались с ней связываться, как-никак, а общественница. Последние десять лет Мэри Моисеевна неизменный член домового комитета, хотя никто не видел, как проходили выборы, пять лет подряд она избиралась в товарищеский суд, а однажды она попала по ошибке даже в народные заседатели. С тех пор ее авторитет во дворе, да что там во дворе, во всем переулке, резко скакнул вверх. И до этого без нее не обходился ни один скандал, ни одна семейная размолвка, не говоря уже о судебных делах, а тут, чуть что, обиженные сразу же бегут к Мэри Моисеевне, особенно женщины, и она, ночь ли, полночь, встает и идет вместе с человеком, обратившимся к ней за помощью, разбирать семейный конфликт ли, а то и утихомиривать хулиганов и драчунов.

И странное дело, казалось бы, ну что там, пришла какая-то старуха, толкни ее пальцем — и она упадет, ан нет, у нас во дворе самые что ни на есть заядлые драчуны и пьяницы при появлении Мэри Моисеевны стараются привести себя в надлежащий вид, а с некоторых мужичков при ней дурь сметает, словно ветром. Одним словом, Мэри Моисеевна незаменимый человек на общественном поприще и служит людям не за страх, а за совесть.

А вот мужчин пожилого возраста у нас в доме совсем нет. Многие не вернулись с войны, а из тех, кто пришел с фронта домой, ни один не дожил до новой квартиры, причем трое померли не своей смертью.

Дядя Мотя Кулик из пятой квартиры удавился с перепоя на чердаке.

Посудачили-посудачили женщины, истово перекрестились и промеж себя решили так: хотя и нехорошею смертью помер человек, но уж лучше смерть, чем так мучиться, как мучился Матвей Иванович.

С фронта вернулся весь искалеченный, три ранения и контузия давали себя знать, от головной боли не было никакого спасения, совсем измучился. Только и забывался немного в пьяном виде, но водка ведь плохой лекарь, она одно лечит, а другое разрушает.

Заливал Матвей Иванович свою боль, а близким причинял гораздо большее горе. Последнее время совсем сбесился мужик, никакой управы на него не было, даже Мэри Моисеевну перестал бояться. Начисто извелась с ним жена, перетаскал из дома все вещи, остались в комнате одни голые стены. Но это бы еще ничего, вещи дело наживное, дурной пример сыну показал, и тот с ранних лет пристрастился к стакану. Наталья Петровна с ног сбилась, не зная что делать и за кем смотреть: то ли за сыном, то ли за мужем. Хорошо, умные люди посоветовали, обратилась она к военкому, Володьку и забрали в армию. Думала, служба образумит его немного и парень встанет на ноги, а он вернулся и принялся за старое.

Недолго пережил Кулика и дядя Ваня из десятой. В свое время пил не меньше Кулика, вместе лечились от алкоголизма, жену и детей измучил до чертиков. Но ни увещевания родных, ни лечение — ничто не помогало, и так бы, наверное, Иван Петрович и закончил жизнь алкоголиком, да помог случай. Сам «завязал» и последние пять лет в рот не брал, даже по праздникам.

На первый взгляд, ничего особенного вроде не произошло, занялся человек голубями, да так увлекся, что все свободное время посвящал любимым птицам. Но голуби сделали Ивана Петровича человеком, из-за них же, можно сказать, и смерть принял.

Видно, правда, от судьбы никуда не денешься.

И уж совсем нехорошо кончил муж Марьи-Бибики. Дядя Коля при жизни удивлял весь двор, удивил еще раз жильцов дома и своей смертью. Николай Иванович, или по-уличному «золотарь», не верил ни в бога, ни в черта и чудил при жизни напропалую. Золотарем его прозвали в молодости, за работу на специальной машине, и хотя золота он не накопил и стяжателем никогда не был, а вся его карьера на этом поприще закончилась плачевно, кличка так и осталась за ним до последних дней. Многие в переулке не знали даже его настоящего имени, и когда им рассказывали забавно-трагическую историю, приключившуюся с дядей Колей в молодости, то мало кто оставался равнодушным к рассказу и не хватался за живот, от смеха.

А произошло с ним вот что: полюбил он в молодости девушку, и она вроде бы отвечала ему взаимностью. Ходила с ним в кино, целовалась в подъезде, а через месяц он ей чин по чину сделал предложение, и они решили сыграть свадьбу на удивление всему переулку. И удивили! Перед распиской невеста узнала от кого-то из его дружков, что жених работает «золотарем», и из загса убежала. С этим коварством он еще бы смирился, но глупая девка при всем честном народе оскорбила его:

— Не хочу, — говорит, — жить с человеком, от которого всю жизнь вонять будет…

Бросился Николай на обидчицу с кулаками, но его удержали. Однако злобу он на суженую затаил великую, а вскоре ему представился удобный случай отомстить обидчице. Донесли ему дружки, что его бывшая невеста выходит замуж, и указали точный адрес, где она собирается играть свадьбу. Не долго думая, подогнал он к этому дому в назначенный день и час свою машину, наполненную до краев общественным «золотом», вставил в окно трубу и все содержимое из машины добросовестно перекачал на праздничный стол. Перед этой операцией не забыл припереть дверь с обратной стороны увесистым колом, так что ни один из гостей не вышел на улицу. Очевидцы рассказывали, что в комнате творилось что-то невообразимое. Люди прыгали на стулья, лезли на шкаф, но и там их настигала мощная струя мутной жидкости. До поздней ночи потом у колонки с водой толпились гости, отмываясь от непредвиденного свадебного подарка.

Даром Николаю его шалость не прошла, и судили его за хулиганство. От адвоката он отказался, но защищался на суде умно. Цитировал классиков, особенно те места, где у них сказано, что всякий труд почетен. Искренность Николая размягчила суровые судейские сердца, и ему определили только два года лишения свободы, что по тем временам было вполне сносным наказанием. Но из зала суда он уходил под конвоем в хорошем настроении, и на то у него были все основания. Нарушенная справедливость восторжествовала, от его бывшей суженой в тот же вечер сбежал законный супруг, не перенесший такого позора. На Севере, куда попал Николай, начальство лагеря долго смеялось, читая его приговор, а присмотревшись к новому заключенному, поняло, что никакой он не преступник, а свалял дурака, и на первом же году расконвоировали его. Но освободиться от насмешливого к себе отношения он так и не смог.

Умирать Николай Иванович совсем не собирался, крепкий был старик, и почудил бы еще на своем веку, не приключись с ним оказия с тормозной жидкостью. Чего он только не пил: и политуру, и «огонек», и одеколоны разных сортов, все переваривал его могучий организм, а вот тормозную жидкость не выдержал. Причем, как рассказывали очевидцы, на них страшно было смотреть, уж очень они корчились от боли. Не приведи господь принять такие муки. Только и успели довезти до больницы, промыть желудок, а спасти от смерти уже не привелось. Так и умерли в больнице. Дядя Коля не один пил, подбил его на эту затею с тормозной жидкостью молодой парень из соседнего дома, законченный алкаш в свои двадцать три года. Где Леха раздобыл эту гадость, неизвестно, но раз жидкость есть, значит, нужно выпить, так уж испокон ведется у русского человека. И выпили! Вместе развлеклись, вместе и померли.

Марья-Бибика сначала вроде обрадовалась: «Слава тебе богу, отмучилась, прибрал господь кровопивца к себе», а потом вдруг ни с того ни с сего затосковала по мужу, во сне часто стала его видеть, и все его чудачества предстали теперь совсем в ином свете.

— Не к добру это, Машенька, — сразу же определила бабка Анюта из седьмой квартиры, — зовет тебя Иваныч к себе, видно, тяжко ему приходится на том свете.

— Типун тебе на язык, старая, я еще в новой квартире поживу в свое удовольствие, а уж потом и помереть не грех…

Можно понять Марью-Бибику, всю жизнь прожившую в гнилушке, безо всяких удобств, когда она замахала рукой на Анюту, заговорившую о смерти. Но в нашем доме двое умерли прямо со смотровой в руках, так и не переступив порог новой квартиры, и эти двое, Малай и Вадим, представители среднего поколения. Уж как они враждовали при жизни, до драки дело доходило не раз, а смерть успокоила их обоих. Кажется, что им было делить, жили бы себе тихо-мирно, в дружбе и согласии, как полагается жить добрым соседям, ан нет, смотреть друг на друга не могли и чуть что — пускали в ход кулаки.

Вадим помоложе, поздоровее, к тому же боксом занимался когда-то, так что синяки да шишки доставались в основном Малаю. Но и татарин в долгу не оставался, терпеливый мужик, дожидался своего часа и отыгрывался на Вадиме сполна за все полученные побои, а момент такой наступал всякий раз, как Вадим напивался и еле держался на ногах, вот тут-то Малай и брал свое, сам он спиртного не употреблял, и это, пожалуй, единственное его достоинство, во всем остальном — Малай слова доброго не стоит. Его даже во дворе не особенно любили, темный он какой-то был человек, да и делишками всякими неблаговидными промышлял, путался со спекулянтами разными и свою комнатушку превратил в склад дефицитных вещей, а квартиру — в проходной двор, вечно к нему кто-нибудь приходит или уходит от него, и когда он работал на производстве, никто в доме толком не знал. Участковый проверял его, но придраться ни к чему не смог, а вскоре не только оставил его в покое, но и стал закадычным дружком Малая. Но нелегальная деятельность татарина лишь штрих в его биографии. Будь только это, в доме бы поговорили, поговорили и перестали, в конце концов каждый живет, как может, но Малай восстановил против себя всех обитателей дома, особенно женщин, другим своим неблаговидным поступком: бросил жену с двумя детьми и спутался с Веркой-горбатой из соседнего дома, такою же спекулянткой, как и он сам. И хотя о покойниках плохо не говорят, без Малая в повествовании обойтись никак нельзя, картина получится не полная.

Жил Малай со своей женой без росписи целых двенадцать лет, у татар это, говорят, принято, прижила Галина от него двоих детей, девочку и мальчика, дети были вылитый отец, признавал их Малай за своих, а потом взял да и распустил слух, что дети не от него, и сразу же, не долго думая, прогнал жену и детей из своей комнаты. Другая бы на месте Галины подняла хай, привлекла общественность на свою сторону, а за нее бы весь дом подписался, и Малая бы, как миленького, заставили оставить жену с детьми в покое, а уж об алиментах и говорить не приходится, содрали бы как с липки определенную сумму из зарплаты, на содержание двоих детей. Галина же решила выказать гордость, тихо-мирно собрала вещички и вместе с детьми ушла жить к матери. Удивить, конечно, никого не удивила, а себе жизнь осложнила, не так-то просто одной на зарплату уборщицы прокормить двоих детей, даже если и работаешь по совместительству еще в одном месте. Но Малая за жену и детей бог наказал. В холостяках походил недолго, всего с год, не больше, и недуг скрутил его буквально в бараний рог. Высох весь Малай, пожелтел, рак легких определили врачи, и ходил он последнее время по двору сам не свой, и никакая новая квартира ему не в радость.

Зато Вадим, сосед Малая по старой квартире, ждал сноса дома, как великого праздника, хотя, если разобраться, то уж кому-кому, а ему-то все равно где пить, в новом ли доме, в старом ли, все едино. Из-за этого у Вадима и не заладилась семейная жизнь. Собой он мужик видный, даже красивый, можно сказать, а вот жена с ним жить не стала, разошлась. Но разойтись-то разошлась, а податься с детьми некуда, она и осталась жить в той же комнате, где и жила раньше. Вадим денег на еду не дает, а с работы приходит, жрать лезет из той же кастрюли, что и до развода. Когда трезвый, его еще можно урезонить, а пьяному лучше и не говори ничего, у него один ответ — кулак в морду, и весь сказ. Жена уж его учила уму-разуму, и на пятнадцать суток сажала не раз, все нипочем, а на большее не решается, сама третья, о детях думать приходится. Хоть и не ахти какую огромную сумму получает от него на двоих детей, а все же алименты приходят регулярно, а в тюрьму посадят за хулиганство — и этих денег лишиться можно, вот она и терпела от него издевательства.

Вадим, видя такое попустительство с ее стороны, совсем обнаглел, приревновал бывшую жену к Малаю. Он и раньше, будучи в законном браке, по пьяной лавочке не раз и не два разукрашивал Ленку ни за что ни про что, а тут снова воспылал любовью к бывшей жене. Кто знает, было у нее с Малаем что-нибудь или нет, во дворе болтали, будто слаба Ленка на передок, но за ноги их, во всяком случае, никто не держал, только Вадим все одно пригрозил убить их обоих. И неизвестно еще, как бы развернулись события в дальнейшем, не случись во дворе две смерти, одна за другой.

Сначала богу душу отдал Малай, а за ним следом ушел из жизни и Вадим. Собрался Малай к Верке-горбатой, не успел выйти из дома и сделать несколько шагов, как споткнулся и упал прямо на мостовой. Его подобрали незнакомые люди, вызвали «скорую помощь» и увезли в больницу. Верка сразу поленилась пойти в больницу, а когда через неделю наведалась, то было уже поздно, оказалось, что Малая уже похоронили на казенный счет, так как из родственников за ним никто не явился. Верка накричала на врачей, ибо узнала от сторожа морга, что кто-то выбил у Малая все зубы, а зубы у него были не простые, а золотые. Золотую челюсть Малай вставил себе за несколько месяцев до смерти и ходил по двору, поблескивая желтыми зубами, и многие во дворе не одобряли эту его прихоть, справедливо полагая, что было бы больше пользы, если бы он деньги, потраченные на вставные золотые зубы, отдал своим детям. Но верно говорится в пословице: нажито махом — и ушло прахом. Погоревала, погоревала Верка, что золото досталось не ей, а чужим людям, и уехала из больницы с пустыми руками.

А буквально через неделю плохо кончил и Вадим. То ли он справлял поминки по усопшему недругу, то ли у него просто был очередной загул, только, по-видимому, ввязался он в драку, его избили до полусмерти и скинули в Москву-реку. Проходивший мимо постовой милиционер заметил торчавшего из воды человека, вытащил Вадима, но до больницы довезти его не успели. Так в дороге и умер Вадим от полученных побоев.

Из других мужчин среднего возраста в нашем доме стоит упомянуть о Хохле, Володе-баянисте и конечно же о Волокуше. Всем им под сорок, но объединяет их не только возраст, но схожесть судеб. И у одного, и у другого, и у третьего личная жизнь сложилась неудачно, все они не живут с семьями, а перебиваются в одиночку, каждый по себе, а хорошо известны все прелести холостяцкого быта, полуголодного, полухолодного, и вечная нехватка денег, да и как их будет хватать, если из ста двадцати рублей еще и алименты платить надо, вот они и перебиваются с грехом пополам от получки и до получки. И не только они, у нас в доме живут одни разведенные, и в этом отношении наш дом самый настоящий клоповник. Хохол, Волокуша и Володя-баянист — типичные представители данной социальной среды.

Правда, наряду с общим они и разнятся чем-то между собой. Волокуша — законченный алкаш и тунеядец, хохол же и Володя-баянист — трудяги и спиртным не балуются, разве что по советским праздникам. И если с Волокушей относительно все ясно, жена ушла от него по причине частых выпивок, да к тому же он лодырь великий, не работает по целым месяцам, хоть мужик и здоровый и его дешевле похоронить, чем прокормить, то случай с Хохлом и Володей-баянистом сложней и в привычную схему не укладывается.

Многие женщины во дворе полагают, что Хохлу не повезло просто-напросто. Взял он в жены Нинку-хохлушку, отсюда и его прозвище, красивую и ладную бабу, но взял не одну и не девкой, а, как говорят в народе, с хвостом, со взрослой дочерью. Хвост-то, по общему мнению всего двора, и помешал Анатолию жить нормальной семейной жизнью. Не сложились у него отношения с тринадцатилетней девочкой, дочерью Нинки-хохлушки от первого брака, и как он ни старался найти с Ленкой общий язык, у него так ничего и не получилось. А сначала вроде бы все шло нормально: молодожены обзавелись новой мебелью, мать Анатолия подарила им спальный гарнитур, и во дворе нашлись даже злопыхатели, что позавидовали Нинке: «Такого парня отхватила!» Не пьет, не курит и как крот все в дом да в дом несет. Но семейное благополучие Анатолия длилось недолго, всего каких-то два года. Пока Лена была еще девочкой, с горем пополам ладила с приемным отцом, но стоило ей приблизиться к совершеннолетию — и пошло и поехало, скандал за скандалом. Слишком рано девчонка женихаться стала, мальчики в голове появились, а об учебе и слышать не желает. Анатолий ее уму-разуму наставляет, а она его чуть ли не матом посылает куда подальше. Здесь бы и вмешаться матери, поддержать мужа и призвать к порядку распоясавшуюся недоросль, а Нинка-хохлушка не придумала ничего лучше, как взяла сторону дочери, и Анатолию в конце концов не осталось ничего другого, как уйти из семьи. Все та же Лизка очень точно выразила общее мнение дома:

— Обобрали парня, как липку, и выгнали… Пожалеет еще Нинка, да поздно будет…

Пожалела, в шестнадцать лет принесла ей Ленка в подоле ребеночка, вот они теперь и маются на одну зарплату. Пробовала Нинка призвать обратно Анатолия, так он и слушать ее не захотел, и смотровую взял отдельно от них.

Отдельно поехал в новую квартиру и Володя-баянист. Его случай особенно трудный, и во дворе так и не поняли, что же у них произошло с Танькой-мормышкой. Когда он незаметно появился в нашем доме, то все порадовались за Таньку. Еще бы! И собой хоть куда, мужиков-пьяниц сторонится, по двору пройдет — мухи не обидит, и за все время проживания никто от него слова дурного не слышал, а в выходные дни рюкзак за плечи — и до понедельника закатывается на рыбалку. В будни же, придя с работы и отдохнув немного, брал в руки баян — и по двору плыла задушевно-грустная мелодия, и так, стервец, играл, что женщины на лавочке переставали даже разговаривать и молча слушали, как он выводит ту или иную песню. И нет ничего удивительного, что своим поведением Владимир как-то сразу завоевал сердца всех обитателей дома. Люди радовались вместе с ним, когда у них с Танькой наконец-то появился ребенок, первые два года Танька никак не могла разрешиться, и у нее были выкидыши. Володя сначала возил дочь по двору в коляске, а потом стал гулять с ней за ручку. И вдруг семейное счастье рухнуло, Володя-баянист разошелся с Танькой и перестал появляться во дворе вместе с дочерью. Не играл он больше и на баяне…

Во дворе ломали голову, доискиваясь до истинной причины развода, но так и не смогли прийти к единому мнению. Большинство женщин во всем обвинили Таньку и, осудив ее самым страшным судом, больше уже к вопросу о Володе-баянисте в своих разговорах не возвращались. Так разве иногда, когда речь заходила о современной молодежи, нет-нет, а кто-нибудь и помянет недобрым словом Таньку: вот, мол, все они такие, жить не хотят по-людски, да и не умеют.

Молодежь в нашем доме действительно неблагополучная какая-то. На пять браков — пять разводов. Особенно творится что-то неладное с женским полом. Работать не хотят, детей воспитывать тоже, нарожали и бросили на произвол судьбы. И никакой ответственности, знай пьют себе да котуют с мужиками. Причем не особенно привередливы, переспят со всяким, кто к ним придет с бутылкой и закуской. Отсюда и результат: у Соньки из девятой квартиры трое детей и все от разных мужиков. Спроси ее, кто отец того или иного ребенка, и она не скажет, затруднится. Да что там отца не знает, она детей-то своих не узнает, покажи их ей сейчас. Двоих сразу же сдала в детский дом, а третьего, Мишку, не видит по целой неделе. Шестилетний мальчишка с утра до вечера гоняет во дворе, и если мать Соньки, тетя Нюша, гнет спину на двух работах, чтобы прокормить лодыря-дочь и внука, не придет и не возьмет Мишку к себе, то мальчишка так и будет болтаться во дворе беспризорником до самой ночи. Сонька Золотая Ручка даже и не пошевелится, чтобы присмотреть за сыном, и будет гудеть до тех пор, пока не просохнет, благо ей повезло с соседями. Бабка Васена глухая совершенно, с вечера спать завалится и хоть из пушки пали, до утра не проснется. А Соньке это только на руку, она и гужуется со своей компанией. Пробовала заняться ею общественность, да Сонька обвела старушек вокруг пальца. Всплакнула на заседании домового комитета, пообещала устроиться на работу и заплатить за год за квартиру, ее и пожалели, как же, ведь она мать-одиночка, а того понять не могут, что она прикрывается детьми, как ширмой, и стоило ей только выйти на улицу после заседания общественности, она о них и думать-то забыла.

Зато на ее подружке, Лидке из десятой квартиры, отыгрались. Тут уж как кому повезет. Лишили ее материнства, и за хулиганство на шесть месяцев посадили в тюрьму, и во дворе все гадают теперь, успеет Лидка отбыть срок до сноса дома и вместе со всеми уехать в новый дом, или ей не повезет и она лишится жилья в Москве. С Лидкой возились, пожалуй, не меньше, а больше, чем с Сонькой. И воспитывали ее, и жалели, и наказывали для острастки штрафом, ничего не помогало, девка словно сбесилась, распустила вожжи и продолжала медленно скользить вниз.

А ведь поначалу жизнь у нее складывалась вполне нормально: вышла замуж, родила девочку, муж не ахти чтобы и пил, по праздникам да с получки, одним словом, был не хуже других. Ан нет, захотелось девке испытать острых ощущений, задурила и начала потихонечку погуливать от мужа. Дом старый, маленький, и во дворе все друг про друга знают, скрыть что-либо практически невозможно, тем более такие вещи. Дошел слух про ее шалости и до мужа. Проучил он ее как следует, целую неделю ходила на работу с синяками. Синяки сошли с лица, но Лидка не остепенилась, вошла во вкус разгульной жизни. Муж посмотрел-посмотрел на ее фокусы, кому грязь охота собирать, вещички в охапку — и уехал к матери. Вот с этого момента Лидка и махнула на себя рукой, загуляла уже без оглядки. Ребенка сдала на пятидневку в детский сад, работать стала от случая к случаю и чуть ли не каждый день устраивала в комнате пьянки.

Часто можно было видеть такую картину: дом отошел ко сну, слышно, как за окнами неодобрительно и глухо шуршит голыми ветками тополь. И вдруг ночную тишину разрывает истошный крик: а-а-а… мать-перемать, детский плач, пьяное несвязное бормотанье, и снова все затихает. Хлопают двери квартир, любопытные выглядывают в окна, но делается это больше по привычке, ибо всему дому, да что там дому, всему переулку известно имя нарушителя спокойствия. Это развлекается Лидия Николаевна. Часто после ее выступлений жильцы дома шли утром на работу с больной головой, невыспавшиеся и злые, а о непосредственных соседях Лидки и вовсе говорить не приходится, им от нее нет никакого житья. Лидка же, проспавшись, шла к продовольственному магазину, где, словно заправский алкаш, гадала на троих, и прямо тут же, у прилавка, из горла, лакала свою долю. А выпив и доведя себя до нужной кондиции, любила Лидия Николаевна всплакнуть и рассказать первому встречному о своей разнесчастной судьбе, кляня при этом на чем свет стоит своего бывшего супруга и особенно его мужские достоинства, что он и не мужчина вовсе, а импотент самый настоящий и что не гулять от такого мужа грешно, это нужно быть холоднокровной рыбиной, которая спокойно может обойтись и без мужика. И всю вину за свое падение взвалила на плечи супруга.

Пробовали с Лидкой решить по-хорошему, беседовали с ней кому только не лень, но она ухмылялась пьяными глазами и продолжала гнуть свою линию. Участковый на неделе разговаривал с ней по нескольку раз, и все впустую. Вот тогда-то за Лидку взялась всерьез Мэри Моисеевна и обратилась в отдел народного образования. Инспектор роно обследовала на месте, как Лидка исполняет свои материнские обязанности, опросила воспитателей детского сада, и после их убийственных показаний поставила вопрос перед народным судом о лишении ее родительских прав и о передаче сына на воспитание отцу.

На суд пришел весь дом, благо судили Лидку тут же, в красном уголке. Все заседание суда Лидка проплакала, растирая лицо грязной рукой, била на жалость, и соседи пожалели ее, смягчили гнев на милость, изменили свои показания в ее сторону. Но воспитатели детского сада резали ей в глаза всю правду-матку:

— Миша в моей группе два года. Дома с ним не занимаются. Чувствуется, что ребенок испорчен семейной обстановкой: он проявляет нездоровый интерес к девочкам, занимается онанизмом, мать часто приходит за мальчиком в нетрезвом виде, а то и вообще не приходит, и воспитатели вынуждены брать ребенка к себе.

Не лучше показания и другой воспитательницы:

— Лидия Николаевна несколько раз приходила за сыном с сомнительной компанией мужчин. Брала Мишу, и все вместе шли в винный отдел, а потом в сквер распивать вино…

Но показания свидетелей еще бы ничего, не будь в деле акта участкового, начисто сразившего суд. В акте черным по белому значилось, что родная мать напоила своего шестилетнего сына, и его вынуждены были обследовать врачи-специалисты на предмет опьянения. А произошло это самым обычным образом: у Лидки собрались дружки-собутыльники и, напившись сами, забавы ради решили напоить и мальчишку и посмотреть, что он будет делать в пьяном состоянии. Так в деле о лишении материнства появился данный эпизод.

После таких показаний суд конечно же вынес решение о лишении Лидки материнства, и она, придя домой после заседания, с горя напилась, а заодно избила соседку, якобы за то, что та дала плохие показания в суде. А это уже дело уголовное, и Лидку в этот же вечер увезли сначала в вытрезвитель, а оттуда в тюрьму. Вот во дворе теперь и гадают: успеет Лидка выйти вовремя на свободу или не успеет.

Разговоры о сносе дома заслонили собой все дворовые новости. В нашей квартире тоже с утра до вечера только и слышно о новоселье. Мать с соседкой долго дулись друг на друга, а тут сразу помирились. Соседи наши, люди в доме известные, этакая «святая» семейка, и мы от них изрядно хлебнули горя. Но мать моя — удивительный все же человек! Сколько соседи причинили ей неприятностей, а она ни капельки не держит на них зла. И на жизнь не ропщет, а уж как она, эта самая жизнь, ее била! По Лизкиной классификации мы с матерью входим в группу нищих, хуже нас живут сестры да Марья-Бибика. Граня с Барсюткой — и те обошли нас. У нее в месяц на одну получается почти пятьдесят рублей, а у нас на двоих семьдесят пять, тридцать рублей — пенсия матери и сорок пять — моя стипендия. И хотя бедность вроде не порок, мать не любит причислять себя к низшей социальной категории и всегда спорит с Лизкой, когда та ставит нас в разряд неимущих. И как ни близка мне мать, все же приходится признавать правоту Лизки, против фактов особенно не попрешь, они ведь упрямая вещь, как любил говаривать один небезызвестный человек.

Может быть, кто-нибудь и испытал больше невзгод, чем моя мать, но я сомневаюсь в этом. До войны мать не видела света белого, а уж во время войны и в послевоенные годы хлебнула горюшка вдосталь. Одна осталась с четырьмя детьми на руках, один другого меньше. Как она нас вытянула и мы не померли с голоду, у меня и сейчас не укладывается в голове. На тридцать рублей, а по-тогдашнему на триста, умудрялась кормить, одевать такую ораву! Да еще ужасные жилищные условия. Наша семья ютилась в восьмиметровой комнатушке, в глубочайшем подвале, и из нашей комнаты мы видели лишь ноги прохожих. Зимой углы в комнате промерзали настолько, что образовывалась наледь — и хоть катайся на коньках. Даже крысы и те не выдерживали холода и на зиму перебирались в соседние дома. Но это все бы еще ничего, жить можно, если бы восьмиметровку занимала одна наша семья из пяти человек. Однако кроме нас в комнатушке проживало еще два человека, мужчина и женщина, причем не муж и жена, а совершенно чужие друг другу люди. Вот и получается, что на восьми метрах размещалось семь человек, три кровати, стол, скамейка и два стула. От стола до двери можно было пробраться только боком по узенькому проходцу между двумя кроватями. И не дай бог зацепить за подзор, тетя Маня-Синица так схватит за ухо, что чуть ли голова не отрывается от шеи. А уж о подзатыльниках дяди Гриши-Сыча и говорить не приходится, они воспринимались нами как само собой разумеющееся. Я и сейчас еще чувствую их на себе. Бил дядя Гриша за дело и просто для профилактики, приговаривая при этом: «Эх, вы, безотцовщина», и трудно было понять по его голосу, жалел ли он нас, или вкладывал в свои слова какой-то иной смысл, понятный только ему одному.

Такое положение сложилось еще в тридцатых годах. До войны в нашей комнатушке жили трое холостых мужчин: дядя Гриша, дядя Ваня и наш отец. Во дворе у нас размещался конный парк, и все трое они работали ломовыми извозчиками, почти в одно время все трое переженились и обзавелись семьями. Началась война, дядя Гриша успел своих детей и жену отправить в деревню, а мы и тетя Маруся застряли в Москве. Тетя Маруся устроилась в продовольственный магазин уборщицей и четыре года войны кое-как перебивалась, а у нашей матери на руках четверо осталось, мал мала меньше, от года до восьми лет, вот она и обмывала, и обстирывала весь переулок, чтобы прокормить нас. Здесь уж не до жилищных условий, спали на одной кровати четверо: мать с сестренкой и из ноги в ноги мы с младшим братишкой, а старший брат ютился на кухне под плитой, ему больше всех и доставалось. Квартира многонаселенная, соседи вставали на работу рано утром, часов в пять, он тоже просыпался и перебирался к нам на кровать на место матери.

Мать мы не видели по целой неделе: ложились спать — она еще не приходила с работы, просыпались утром — ее уже не было дома. О военных годах много говорить не стоит, всем трудно жилось. Несладко было и нам. Питались в основном «гречкой» — так мать называла картофельные очистки, которые собирала по дворам, и затем, промыв их в нескольких водах, жарила без масла и подавала на стол. Внешне они очень походили на пережаренную гречневую кашу, но, зачерпнув ложку такой каши и засунув ее в рот, очень трудно ее проглотить даже голодному человеку. Кусок хлеба в доме был самым настоящим лакомством. Я и сейчас помню до мельчайших подробностей ритуал деления хлеба на равные дольки. Вся семья собиралась вокруг стола и, разложив четвертушки, кто-нибудь один отворачивался к стене, а мать, указав пальцем на хлеб, спрашивала: «Чья?», — и отгадчик отвечал: «Витькина», — и младший братишка брал свою долю. Борьба шла за крошечную горбушку, обладание которой было большой удачей.

В весенние и летние месяцы наш рацион пополнялся растительной пищей: крапивой и изредка щавелем. Напротив нашего дома находилась детская Морозовская больница, и на отгороженной территории росла крапива. И хотя вход в больницу был запрещен посторонним лицам, вся детвора округи тайком проникала за ограду и рвала, обжигая руки, крапиву. Даже пустые щи из зелени после «гречки» казались такой вкуснятиной, что мы готовы были проглотить ложки. Карточки на масло, селедку мать меняла на картошку, но этот товарообмен мало помогал нам. Мы в буквальном смысле слова пухли от голода. Материнской зарплаты, тридцати рублей, едва хватало на полмесяца, а потом начинались хождения по мукам, о которых и вспоминать не хочется. Но война есть война, и здесь роптать особенно не на кого.

Из трех мужчин нашей комнаты вернулся только один дядя Гриша, наш отец погиб под Смоленском в сорок втором году, а дядя Ваня пропал без вести, так что с окончанием войны у нас мало что изменилось — военные голодные годы сменились послевоенными, столь же голодными и холодными. Я помню, как мы едва не теряли сознание от одного запаха варева дяди Гриши, когда он садился за стол есть. Его знаменитая кастрюля и по сей день стоит у меня перед глазами. Мы с сестренкой делаем уроки, а пьяный дядя Гриша прямо на наши тетради ставит свою кастрюлю, а мы как зачарованные смотрим ему в рот и вдыхаем в себя пахучий воздух. Сейчас бы любого человека от одного вида кастрюли дяди Гриши стошнило, а нам тогда казалось, что нет ничего вкуснее его варева, а другим словом то, что ел дядя Гриша, и не назовешь. Он в одной кастрюле готовил сразу и первое и второе, и поэтому закладывал в нее и мясо с душком, и селедку, и картошку с капустой, и все это сдабривал какой-нибудь крупой, ставил на огонь. Полученное месиво сосед извлекал ложкой прямо из кастрюли, поглощая все содержимое огромной посудины за один присест. И хотя дядя Гриша никогда не угощал нас своим обедом, мы всякий раз с надеждой взирали на него, когда он устраивался со своей кастрюлей за столом, и не теряли эту надежду до тех пор, пока не слышали скрежет железной ложки о дно кастрюли. Да что там про него говорить, он даже ни разу не предложил нам облизать свою посудину.

Повезло нам крупно лишь в пятидесятом году, причем повезло сразу дважды: мать устроилась работать уборщицей в детский сад, и мы наконец-то решили проблему голода. Нет, зарплата у матери не прибавилась, а осталась все та же тридцатка, зато появился побочный источник существования. Зная о нашем бедственном положении, матери разрешали собирать куски со столов после завтрака, обеда и ужина, и когда в первый раз мать принесла домой целую сумку хлебных объедков, то мы не поверили своим глазам и все ходили вокруг да около, боясь притрагиваться к хлебу. С этого времени с едой у нас в доме наладилось. Правда, за эти куски матери приходилось отрабатывать. Она мыла полы и обстирывала не только заведующую детским садом, повара, кладовщицу, но и воспитательниц групп. Все, кому не лень, кололи ей глаза кусками, и чтобы избавиться от попреков, мать после работы брала с собой кого-нибудь из нас, чаще всего меня или младшего братишку, и шла на поденщину. Я хорошо запомнил это «хождение по людям», запомнил усталые материнские глаза, сгорбленную фигуру с тряпкой в руках в чужой квартире, и то чувство несправедливости, которое заполнило всю детскую душу да так и осталось по сей день.

Вторая радость была не меньше первой: нам, как семье погибшего, дали «новую» комнату. Мы уже к тому времени выросли и не умещались на одной кровати: мне было тринадцать, сестре пятнадцать, младшему братишке десять, а старший брат вообще был уже совсем взрослый человек, ему исполнилось семнадцать лет, и он работал на заводе токарем. Летом мы еще как-то выходили из положения: мать с сестрой спали на кровати, а мы, трое мальчишек, ночевали в сарае вместе с голубями, зимой же нам приходилось туго, но мы все-таки умудрялись как-то размещаться на одной кровати. И вот радость так радость! Нам дали ордер на комнату, да еще какую, целых двадцать метров, самый что ни на есть настоящий дворец по тем временам. И когда мы в первый раз вошли в комнату, то смотрели так же, как на сумку с кусками хлеба, принесенную матерью из детского сада. О такой комнате можно было только мечтать, и поэтому никто не обратил внимания на то, что дом старый, деревянный, безо всяких удобств, с печным отоплением. Главное — комната, и не в подвале, а на втором этаже, комната, полная света и солнца, и в ней можно кататься по полу, а не лежать, скрючившись, на одной кровати.

Так мы попали в дом, где прожили затем целых четверть века, и вот теперь дом сносят, и нам наконец-то дают уже по-настоящему новую квартиру, не комнату, а отдельную двухкомнатную квартиру. Тогда мы быстро прижились в доме, даже не почувствовали переезд на новое место, да и дома находились в одном районе. К тому же мы переехали из одного старого дома в другой, такой же старый и дряхлый, почти с такими же обитателями, и не случайно Лизка, увидев, как мы въезжали во двор на лошади, запряженной в телегу, с одной железной кроватью и двумя табуретками да облезлой скамейкой, коротко прокомментировала это событие:

— В доме-то думали, богатеи какие приедут, а прибыла голь перекатная, как и мы…

И зачислили нас в разряд неимущих, откуда мы так и не выбились в люди… Выбиться в люди! Эта заветная мечта моей матери так и остается мечтой. Сбывается самое невероятное, человек проник в космос, а здесь сущая ерунда, скромнее и не придумаешь, а вот поди же — никак не осуществляется. Я бы даже ее желание и мечтой-то не назвал, но мать действительно грезит о том дне, когда она наконец не будет считать копейки от получки и до получки, не будет ломать себе голову, сколько нужно потратить в день, рубль или два, и конечно же ей хочется, чтобы у нас, как у многих людей, была новая тахта, а не развалюха диван, чтобы в комнате стоял гардероб, настоящий, полированный, а не сколоченный из фанеры десять лет назад дворовым плотником «гроб», занимающий добрую половину комнаты, сервант, пусть даже без посуды и без хрусталя, но с зеркалом и стеклянными полочками. И холодильник! Вот уж действительно, холодильник, единственная вещь, которую мать видит даже во сне. Самый, самый захудалый, но только бы с морозилкой! Особенно разговорами о холодильнике она донимает меня летом, когда у нее портятся все продукты. Зимой она еще как-то обходится без него, используя окно как холодильник, а вот летом, летом от одного ее взгляда мне становится не по себе.

В пятидесятом году мы совсем было встали на ноги, старший брат работал на заводе токарем, в стахановцы вышел, начал приносить в дом приличную зарплату, но судьба если бьет кого, то одних и тех же, и без роздыха, пока не сломит окончательно. Новое горе свалилось на материнские плечи: в пятьдесят второму году утонул старший брат. Пришлось в пятнадцать лет пойти работать на завод мне, а на мальчишескую зарплату не очень-то разбежишься. Нам было не до жиру, мать все время болела, сестра получала крохотную стипендию, и мы еле-еле сводили концы с концами. Только вроде вздохнули немного, сестра кончила институт, а она возьми да выйди сразу замуж и укатила с благоверным в другой город, а там пошли дети, своя семья, свои заботы, и матери, если и пришлет на праздник десятку, и то спасибо. Младший брат тоже рано обзавелся семьей, и не то чтобы нам помогать, а с матери норовит тянуть копейку. А тут еще я отчубучил номер похлеще сестры и брата — вздумал учиться на дневном отделении института, вот мать все и не может купить холодильник и мало-мальски обзавестись приличной обстановкой. Ее пенсии и моей скромной стипендии с трудом хватает только на харчи да на одежонку.

Но сейчас все забыто. Сносят наш старый дом, и мы вот-вот тронемся на новую квартиру. Я хорошо понимаю радость матери. Она с утра до вечера рассказывает мне дворовые новости: кто какую квартиру получил, кто с кем поедет подселенцем, какую мебель повезут в новую квартиру сестры и что купила Лизка.

Однако скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. От составления списков до смотровых и тем более до ордера — дистанция немалая. Впервые Марья-Бибика увидела представителя жилищных органов еще весной, но прошло лето, а в новую квартиру пока никто не переехал, хотя люди давно уже сидят на чемоданах, как перед дальней дорогой. Дошло до курьезов даже. Некоторые слишком поторопились и упаковали все вещи, и за кастрюлей, чтобы сварить обед, ходят к соседям. В жизни всегда так: смешное и трагическое уживается рядышком. Одни торопятся с переездом, а вот Граня с Барсюткой уезжать не только не спешит, но и громогласно заявила на весь двор, что из своей комнаты никуда не поедет, а останется умирать вместе со старым домом. Малай и Вадим вообще опередили Граню, умерли, так и не дожив до новой квартиры, хотя расставаться с жизнью вроде и не собирались. Но судьба по-своему распорядилась, точно так же, как по-своему обошлась с Лидкой и Волокушей. Оба они еще раз удивили двор.

Лидка образумилась в колонии и, хорошо потрудившись, вышла на свободу раньше срока, как раз, когда начали распределять смотровые. Ее в свое время не выписали с жилой площади, так что она вместе со всеми поедет в новую квартиру. Но удивила она народ не своим возвращением, а другим: пить перестала и сразу же вышла замуж. Нашла где-то вдовца, лет на тридцать старше себя, быстренько расписалась с ним и теперь рассчитывает получить отдельную квартиру на двоих. Старик попался богатый, одел Лидку с ног до головы, как королеву, и Лидка выхвалялась перед бабами на лавочке, показывая нижнее шелковое белье заграничной выделки, чем окончательно сразила слушателей. Даже Лизка и та прикусила язычок и сразу не нашлась что ответить. За нее высказалась Марья-Бибика:

— Повезло девке! Надо было ей хлебнуть тюремной баланды, чтобы остепениться…

Повезло и Волокуше. Нашел себе такую дуру, которая и кормит, и поит, и одевает его. Сам Волокуша все еще не работает, живет в свое удовольствие, а в новой квартире и подавно разлюли-малина будет. Жена, а он расписался с ней чин по чину, по целой неделе не бывает дома, работа у нее такая, разъезжает проводником на поездах дальнего следования. Он без нее тоже «работает» — пьет без просыпу и проедает деньги, оставленные ему на харчи. Зато через неделю жена приезжает домой, образует его, обстирает, и семь дней он ходит на человека похожий. А потом все начинается сначала, как в сказке про белого бычка.

И все же великий день переезда на новую квартиру настал, к ноябрьским праздникам люди тронулись с насиженного места. Запевалами стали одиночки. Почти все наши старушки далеко от дома не уехали, а остались в своем же районе. Представитель уважил их просьбу, как-никак, а пожилым людям трудно расставаться с местом, где прожита почти вся жизнь, вот он им и предоставил комнаты за выездом. Есть такая формулировка при переселении, и как говорится, и им хорошо, и государству выгода, сэкономлена новая жилая площадь.

Из семейных первыми снялись сестры. Как только получили ордер, буквально же на другой день погрузили на машину весь свой хлам и уехали в Новый дом. Техник-смотритель не хотел даже их вселять, когда они прикатили с ордером в руках на новое место. В доме, оказывается, еще не было ни света, ни газа, ни теплой воды. Сдать-то дом строители сдали, а вот к приему жильцов он был еще не готов. Но старушки все же уговорили техника-смотрителя, и женщина выдала им ключи от двухкомнатной квартиры. А через день уже весь старый дом был у них в гостях и рассматривал, как они устроились на новом месте. Дело в том, что весь наш старый дом, со всеми потрохами, уместился в одном подъезде девятиэтажного гиганта-красавца в Орехово-Борисове. Почти все жители нашего дома получили ордера именно в этом доме, только на разных этажах.

И поехали люди! Лиха беда начало. Вслед за сестрами укатили наши буржуи. Эти побоялись, как бы у них не отобрали обратно ордер. Уж больно неравноценно распределялась жилая площадь. Одни получили двухкомнатные квартиры на троих, другие — трехкомнатные на двоих, вот и пойми, где дали законно, а где положили на лапу и обошли закон за деньги. А некоторые наши одиночки уж как просили представителя, ну просто христом-богом молили его, чтобы он предоставил им отдельные однокомнатные квартиры, пусть даже малогабаритные, только бы отдельно, надоело же людям колупаться с соседями. Ан нет, всех одиночек поселили с подселенцами, и получилась трагикомическая картина: извечные враги, Клавка и Баука, которые во дворе не разговаривали по году, а если и заговаривали вдруг, то послушать их беседу сбегался весь дом, так вот, эти два человека поехали в новый дом в одну квартиру.

Мы с матерью не спешим расставаться со старым домом. Ждем, когда в новом доме включат и газ, и горячую воду, и свет. Со стороны наш двор выглядит пустынным и осиротелым. Лишь изредка прозвучит голос Грани: «Барсютка, Барсютка» — и снова все затихает. Граня с котом — единственные обитатели дома, кроме нас. Формально Гране уже дали комнату за выездом, и она даже перевезла туда все свои вещички, живет же она, по существу, все еще в старом доме. Спит прямо на полу, под себя подстилает газеты и другой разный хлам, который натаскала из свободных квартир, накрывается половичком. За последнее время она здорово сдала и все реже и реже поднимается с пола. Мать несколько раз заходила к ней, хотела вызвать ей врача, но Граня замахала на мать рукой и лишь попросила присмотреть за Барсюткой, если с ней что-либо стрясется. Наведался к Гране и участковый, пригрозил сдать ее в инвалидный дом, но Граня, обычно трепетавшая перед представителями власти, даже никак не отреагировала на его угрозы. И, потоптавшись, потоптавшись у порога, участковый так и ушел ни с чем.

Мы уезжали на новую квартиру в дождливый день. Старый дом одиноко и тоскливо провожал нас с матерью. По двору бродили исхудалые кошки, брошенные хозяевами на произвол судьбы, и жалобно мяукали, то ли от голода, то ли от тоски по своим хозяевам. Мать хотела попрощаться с Граней, но дверь ее квартиры оказалась запертой изнутри, и на стук никто не отозвался. Мать истово перекрестилась, поклонилась дому, как живому человеку, по доброму христианскому обычаю, в пояс, и машина медленно выехала со двора.

И случилось маленькое чудо: мне показалось, что дом тоже кивнул нам на прощание своей крышей. Я даже посмотрел на мать, чтобы на ней проверить свое ощущение, но она молча сидела на старом диване и мысли ее витали где-то далеко-далеко. А когда я еще раз оглянулся, чтобы в последний раз увидеть наш старый дом, другие дома со своими Марьями, Лизками, Волокушами и Лидками скрыли его от моих глаз, и стоит он среди них унылый и печальный, ожидая, когда его снесут. И таких домов в нашем городе еще много, а по матушке-России и не счесть.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК