***
О двух своих встречах с Цветаевой Анна Андреевна рассказала мне в январе 1963 года... Обе встречи произошли в начале июня 1941 года. До тех пор Ахматова и Цветаева друг друга не видели никогда. Пастернак передал Анне Андреевне, что Цветаева хотела бы встретиться с нею, и сообщил телефон Цветаевой.
"Звоню. Прошу позвать ее. Слышу: "Да?" - "Говорит Ахматова"."Слушаю". Я удивилась. Ведь она же хотела меня видеть? Но говорю: "Как мы сделаем? Мне к вам прийти или вы ко мне, придете?" - "Лучше я к вам приду".- "Тогда я позову сейчас нормального человека, чтобы он объяснил, как до, нас добраться".- "А нормальный человек сможет объяснить ненормальному?"
Пришла на другой день в двенадцать дня. А ушла в час ночи. Сидели вот в этой маленькой комнате. Сердобольные Ардовы нам еду какую-то посылали...
О чем говорили? Не верю, что можно многие годы точно помнить, о чем люди говорили, не верю, когда по памяти восстанавливают. Помню, что она спросила меня: "Как вы могли написать: "Отними и ребенка, и друга, и таинственный песенный дар..."? Разве вы не знаете, что в стихах все сбывается?" Я: "А как вы могли написать поэму "Молодец"? Она: "Но ведь это я не о себе!" Я хотела было сказать: "А разве вы не знаете, что в стихах все о себе?" Но не сказала.
На другой день в семь утра (она вставала по парижской привычке очень рано) позвонила по телефону - это кухарка мне передала,- что снова хочет меня видеть. Позже созвонились. Я в тот вечер была занята, ехала к Николаю Ивановичу Харджиеву в Марьину рощу. Марина Ивановна сказала: "Я приду туда". Пришла. Подарила "Поэму воздуха", которую за ночь переписала своей рукой. Вещь сложная, кризисная. Вышли от Харджиева вместе, пешком. Она предупредила меня, что не может ездить ни в автобусах, ни в троллейбусах. Только в трамвае. Или уж пешком... Я шла в Театр Красной Армии, где в тот вечер играла Нина Ольшевская... Вечер был удивительно светлый. У театра мы расстались. Вот и вся была у меня Марина".
...Итак, Ахматова говорила, что лирические стихи - лучшая броня, лучшее прикрытие, там себя не выдашь. А с другой стороны говорила и так: в стихах все о себе.
Мне казалось, что одно противоречит другому, и я не знала, как это противоречие примирить, пока не наткнулась однажды на слова Гоголя о Пушкине: "Даже в те поры, когда метался он сам в чаду страстей, поэзия была для него святыня - точно какой-то храм. Не входил он туда неопрятный и неприбранный; ничего не вносил он туда необдуманного, опрометчивого из собственной жизни своей; не вошла туда нагишом растрепанная действительность. А между тем всё там - история его самого. Но это ни для кого не зримо. Читатель слышал одно только благоухание, но какие вещества перегорели в груди поэта затем, чтобы издать это благоухание, того никто не может услышать"[ 20 ].
Как-то в другой раз, когда я расспрашивала о Цветаевой Анну Андреевну, она сказала, что у ранней Цветаевой было много безвкусицы... "Любила Ростана. А эта шкура из "Нездешнего вечера", на которой она сидела! Безвкусица во многом. А сумела стать большим поэтом!"
Помолчав, добавила: "Недостойная поэта тема - богатые и бедные!"
Говоря о характере Цветаевой, Анна Андреевна вспомнила такой диалог между ними.
Цветаева сказала: "Я многих спрашивала: "Какая вы?"
Я, поддавшись на эту удочку, заинтересованно: "И что ж вам отвечали?" - "Отвечали: "Просто дама!"
(Черновые наброски этих записок я дала прочитать дочери Цветаевой Ариадне Сергеевне Эфрон. Прочитав, она написала мне письмо, постскриптум которого мне кажется нужным здесь привести. Подчеркнутые слова подчеркнуты автором письма:
"О "безвкусице" ранней Цветаевой: "безвкусицы не было, было всегда (у М. Ц.!) - "с этой безмерностью в мире мер..." М. Ц. была безмерна, А. А. гармонична; отсюда разница их (творческого) отношения друг к другу. Безмерность одной принимала (и любила) гармоничность другой, ну, а гармоничность не способна воспринимать безмерность: это ведь немножко не comme il faut с точки зрения гармонии".)
Как-то в присутствии Анны Андреевны я спросила Марию Сергеевну Петровых об одной молодой поэтессе. "Она способная!" - ответила Мария Сергеевна. И тут Ахматова гневно: "Способных поэтов не бывает! Или поэт, или нет! Это не та работа, когда, вставши рано поутру, умывшись, садишься за стол: дай, дескать, потружусь. Стихи - это катастрофа. Только так они и пишутся. Если не так - читатель сразу поймет и почувствует!"
Гневалась она и вступала в споры, лишь когда речь касалась предметов, близко принимаемых ею к сердцу. По другим поводам до споров и опровержений не снисходила... Помню, как, представляя меня двум пожилым дамам, двум сестрам, приятельницам своим, Ахматова сказала обо мне: "Она родилась в Петербурге, на Песках". Я моментально возразила, что улица, где я родилась, находится близ Суворовского проспекта и при чем, дескать, тут Пески. Ахматова промолчала. Это лишь потом я узнала (из собственной метрики), что родилась я и в самом деле на Песках: так это место называлось... Совестно вспомнить, сколько вообще глупостей и по куда более серьезным поводам я наболтала в присутствии Ахматовой! А она не одергивала, она не останавливала меня. Позже, устыдившись, я говорила: "Мэм! Ну почему вы меня сразу не поправили?" Она, с усмешкой: "А я все ждала, Наташенька, когда вы дойдете своим умом".
Летом 1964 года у меня гостила моя сестра Ольга, жена француза, со своей младшей дочерью Катей. Последние числа августа мы втроем провели в Ленинграде, жили в "Европейской" гостинице. Анна Андреевна всегда была в курсе моих дел, знала, что летом приедет моя сестра, и было условлено, что я привезу ее в Комарово. О дне и часе мы условиться не могли, телефона в Комарове не было, и я всегда являлась к Ахматовой более или менее неожиданно, никогда не зная, что я там застану.
Сестре моей очень хотелось увидеть Ахматову. Одиннадцатилетней Кате этого не хотелось совсем. В электричке Катя мрачно осведомилась: "Там есть дети?" Я сказала, что детей там нет. "Ни один? Зачем я буду туда ехать?" "Когда-нибудь ты будешь гордиться тем, что видела старую даму, к которой мы едем! - торжественно произнесла моя сестра.- Это великий русский поэт!" Ни слова, ни торжественность интонации не произвели впечатления на Катю, твердившую: "А я что буду делать у эта старая дама?" Мы вышли на станции Комарово, и Катя заявила, что умирает с голоду. Потом сообщила, что ей нужно и еще что-то. Мы сводили ее, куда ей требовалось, затем зашли в булочную, купили пирожков. Мы с сестрой не рассчитывали на то, что у Ахматовой нас накормят. Я - потому, что представления не имела, что в данное время делается на комаровской даче, кто ходит за Анной Андреевной, как налажен там быт. Сестра же, всю жизнь живущая за рубежом, знала, что люди едят в определенное время, и если человек не позавтракал в час дня, то в три ему есть не дадут, хоть он умри. Можно ожидать лишь чашки чая в четыре-пять пополудни. Ну, а в семь нормальные люди обедают. До семи оставаться в Комарове мы, разумеется, не собирались...
Все оказалось иначе. Зеленая "будка" была полна народу. На кухне хлопотала старушка, заведовавшая в то лето бытом Ахматовой. На столе веранды Нина Антоновна чистила собранные ею грибы. Были тут еще какие-то молодые люди. Один из них сообщил, что сейчас отправится на велосипеде в станционный магазин за водкой.
Катя, уверенная, что ее ждет монашеская тишина одинокого жилья старой дамы, и все говорят вполголоса, и никаких детей, и дикая скука, воспрянула духом. Тут же осведомилась, нет ли второго велосипеда. Он был. "Я могу тоже ехать?" На лице сестры отразилось колебание, но я быстро сказала: "Пусть, пусть ее едет!"
Тем временем хозяйку дома, находившуюся в своей комнате, рисовал карандашом ленинградский художник, молодой и мне неизвестный. В лиловом просторном платье, очень ей шедшем, откинув крупную седую голову, Анна Андреевна сидела у стола и выглядела очень величественно. Указала мне пальцем в щеку (целовать сюда!), любезно улыбнулась моей сестре: "Здравствуйте!" Потом осведомилась: где же девочка? Что должна быть девочка, Ахматова помнила. Она всегда все помнила. Я ответила, что девочка уехала за водкой. "Прекрасно?" - сказала Анна Андреевна. Держа на коленях деревянную доску с прикрепленным к ней листом ватмана, художник делал свое дело. По-моему, делал его плохо. На рисунке Ахматова была похожа не на живого человека, а на статую Свободы.
А с веранды раздавались голоса, а из кухни - шипение жарившихся грибов, и вот их прямо на сковороде поставили на стол. Сеанс окончился, художник исчез, на веранду вышла Ахматова, и веселая, беспорядочная трапеза получила официальное название "обеда". После грибов ели суп, тарелок не хватало, их тут же бегали мыть. Из Ленинграда нагрянули новые гости - Боря Ардов с молодыми поэтами и актерами обоего пола. Анна Андреевна удалилась к себе отдохнуть, а мы пили чай, слушали музыку: пришли Женя Чуковский с женой Галей Шостакович и принесли магнитофон с пленкой - новое произведение Дмитрия Дмитриевича... Перед ужином вспомнили, что в доме ВТО живет Раневская, кто-то вызвался сбегать за ней...
Не помню, сколько народу сидело за ужином, что-то много... Раневская была в ударе, много и смешно рассказывала, стоял хохот. Ахматова смеялась до слез, сестра моя, изумленно на нее поглядывая, шептала мне: "Но она совсем не такая, как я думала! Она - веселая!" И еще: "Нет, это может быть только у русских!" Под словом "это" разумелось видимо, то, что мы много часов не вылезали из-за стола, сами мыли тарелки и всех новопришедших независимо от времени их появления тут же кормили...
На станцию мы поспели к поезду, уходившему в первом часу ночи. Ехали большой компанией - Боря Ардов, поэты, актеры. В вагоне Катя азартно играла с ними в карты, мешая русские слова с французскими, и была чрезвычайно возбуждена, видимо, потому, что ей давно было пора спать. Вероятно, это был первый случай в Катиной жизни, что ее не уложили вовремя. Но часы, проведенные у Ахматовой, совершенно выбили из колеи Катину мать. Она не могла еще переварить слышанное, виденное. Она и сама, конечно, не знала, чего ждала, но уж во всяком случае не этого веселого бедлама.