Человек как объяснение света в любви

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Даггер оживил голову Медузы. Посмотревший в объектив навсегда оставался окаменелым.

Бодлер был оскорблен изобретением фотографии, которую – из-за ее реализма – публика сразу же сочла

наивысшим искусством. Фотография изгоняла воображение. Между реальностью и результатом исчезал тот, кто искажает реальность собой, – художник. Оставался бездушный медузий глаз – линза.

Новая ересь от искусства прельщала именно своим обещанием оставить смотрящего в объектив навсегда. Выкрасть у времени принадлежащее только ему. Увековечить живое, задержать на его пути к исчезновению. Казалось, что это уже не химия, но магическая алхимия – серебряная пыль собирается в складки живого лица, сохраняя неповторимую сиюминутность.

И здесь надули. То, что призвано было схватывать жизнь, хватало обратное.

Однажды в детстве я приклеивал вместе с дедом, любителем порядка, новые фотографии в семейный альбом. Дед, уже зная о своей болезни, подбирал фотографию себе на памятник. Отобрал одну и дал моей маме, чтобы она отложила до того времени, когда понадобится. Помню то впервые испытанное странное чувство – жалости и страха, что уйдут любимые мной люди. Вот мой дед, живой, в нагрудном кармане у него трофейный перочинный ножик, которым он очень дорожил, и мне иногда разрешал чинить карандаши, и вот дед еще здесь, но одновременно его уже нет. Та фотография стала посланцем, полномочным представителем его смерти. Будущее перестало быть будущим – время вывернулось наизнанку, как носок. Но еще страшнее было то, что к его смерти примешалась моя собственная, непредставимая, далекая и потому несуществующая, до которой, как мне думалось, еще пять-шесть вечностей, или, что то же самое, целая жизнь. Но с точки зрения моих собственных детских фотографий в том альбоме моя смерть уже как бы свершилась.

Опыт заранее прожитой жизни. С таких минут по-настоящему начинается ощущение времени.

Когда я увидел памятник на кладбище в Малаховке, я впервые остро испытал ложь фотографии. Дед смотрел на меня еще живой, в кармане на груди у него был тот самый перочинный ножик, но на самом деле дед имел только поверхность, керамически монолитный внутри, он принадлежал другому миру, где нет разницы между сердцем и ножичком.

Сохраняя, фотография умерщвляет. Следы стирают событие. Пересматривать фотографии ушедших – не обретение, а повторная утрата. Фотография схватывает и сохраняет лишь кожу вещей.

Задуманная как справка о наличии реальности, сертификат настоящего, мол, так и было на самом деле – она одновременно стала подтверждением, что этого уже никогда не будет, что никакого “на самом деле” не существует. Свидетельство о жизни является одновременно заверенной справкой о том, что живому предстоит умереть. Последний билет, ваучер в смерть.

Фотография – то зеркало, в котором мы видим собственное отсутствие. Это я, только не я, неживой, моя оболочка без меня. Посмертная маска, приготовленная заранее. Фаюмский портрет эпохи серебряных фотопластинок и мегапикселей.

Блаженный Августин назвал Бога как творца времени термином, звучащим для наших ушей “фотографически”, – оператор. Запуск времени есть одновременно запуск смерти, как запуск механизма таймера влечет за собой отсроченное срабатывание затвора.

Первое восстание людей против Бога было восстанием против смерти: Вавилонская башня как реакция на полученный опыт массового уничтожения. Забравшись на башню до неба, люди могли бы спастись от следующего потопа. Победить смерть – попытка столь наивная, что даже камни, братья людей по Отцу, отказались участвовать в этой авантюре – пришлось изобретать кирпич.

Второе восстание – искусство – учло ошибки первого. Теперь человечество поднялось против первопричины смерти – против времени. Остановка времени – это остановка смерти, устранение ее причины, отключение ее спускового устройства.

Каждый день делатель времени творит жизнь, сиюминутность, тут же превращая настоящий миг в ничто, будто крутит ручку настольной гильотинки, отрезая голову каждой секунде. Все просто: нужно положить свою руку на руку того, кто крутит ручку. Остановить делателя и палача времени. Собрать и сохранить то особенное спасенное время – настоящее, превращенное во всегда – упаковать во что-то прочное и отправить в никуда до востребования.

Фотография не убила фигуративную живопись, но ускорила понимание, что пространство искусства – в той самой искажающей силе, что искать надо в несоответствии изображения оригиналу, в том самом зазоре, дыре, которую надо заполнить собой.

Для “искажения” у фотографии коварный исходный материал – видимая реальность неподатливей, чем слово или камень. И еще коварнее легкость воплощения: нажал на кнопочку – и уже готов образ. Мать с ребенком, смертный на улице, старик, война, дерево, женщина. Установил software – и играй не хочу. Игра идет всего лишь со светом, но ставки царские. Можно выиграть весь мир, а можно проиграть себя.

По-гречески photos – “свет”, grapho – “пишу”. Фотография – это письмо светом. Фиксируется неравномерно испускаемый объектом свет. Каждая тварь испускает свет. Когда-то его можно было запечатлевать на серебряной фотопластине, а теперь пиксели растаскивают, спасают эти крупинки света, как муравьи – яйца.

Письмо светом. Но что писать? И зачем? И чьим светом?

Художник, как герой сказки “Пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что”, единственный знает, куда идти и что искать. Он способен увидеть то, что есть, но без него неразличимо, невидимо – как те две беньяминовские звезды, которые узнают себя как принадлежащие одному созвездию благодаря наблюдателю, который и есть неотъемлемая и важнейшая часть созвездия. Созвездия – это объективная реальность, их собственная правда. Надо увидеть. Quid vides?

То, что снимает фотограф, видит и мыслит его самого.

Фотография – это не то, что фотограф думает и говорит о дереве, о позирующих за деньги и без, о снеге, небоскребах, волосах на лобке, скелетах, матрацах, навозной куче, ночном трамвае, квадратах, вспоротых лошадях или просто пятнах цвета, палитра которого ограничена предложением soft- и hardware. Это ведь дерево, позирующие и непозирующие, снег, ночной трамвай и все, ему видимое, думает и говорит о нем. Ему кажется, что он приглядывается в объектив, а это мир разглядывает через линзу его самого. И фотография будет не о мире, а о нем. Фотограф всегда фотографирует себя. И здесь не поможет никакая ретушь, никакой фотошоп. Мы видим в конечном счете больше того, что видит в окуляр нажимающий на кнопочку. Видим его самого не закрытого кожей. Видим, как и что он ищет – в одиночку. Один на один со своим временем. Со своей смертью.

Не может быть швейцарской фотографии, потому что не может быть швейцарского художника, как не может быть художника русского или американского или антарктического. Потому что не может быть границы внутри человека. Попробуй проведи пограничную полосу по облаку! Один писатель сказал: как человек на морозе окутан паром своего дыхания, так человечество окутано человечностью. Потребностью в любви. И это дыхание у нас у всех одно.

Страшный Суд будет для тех, кто в него верит, и для тех, кто в него не верит, но считает себя художником. Верующие будут отвечать за свои грехи, художник-фотограф – за свои фотографии. И все паспорта уже будут просрочены и недействительны, даже красные книжицы с белыми крестами. И там не будут говорить ни на швицер-тютче, ни на русском, ни на английском или каком-то другом экзотическом языке. Потому что все языки, в конце концов, экзотические.

Жил-был сон, в котором спящему снилось, будто он фотограф-шпион, посланный сфотографировать что-то важное, но забывший – что. Он пытается мучительно вспомнить, кто завербовал его и зачем, – и ничего – пустота. Пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что. Тогда он начинает шпионить за пустотой.

Скучно попадать наяву в сон такого фотографа, шпионящего за собственной пустотой. В жизни можно скрыться за одежду, слова, молчание – на фотографии автор как на ладони. Ему не спрятаться ни за объекты, ни за пятна, ни за квадраты, ни даже за самого себя, как за тотальную иронию.

Можно, конечно, попенять, что нам не повезло, что нас засунули в уже кем-то жеваную действительность. Апокалипсис отменен, но все уже и без того закончилось. Мы живем после “конца истории”, после всех других “концов” – искусства, книги, фотографии, философии, гуманизма и так далее, вплоть до конца смысла и человека. Важное, сокровенное, превращенное в слова и образы, давно стало банальным. Век информационных сверхскоростей разогнал банальное до баналиссимо. Красота, не являясь больше переживанием сакрального, предстает в обличье китча, ставшего прибежищем выродившейся красоты – последнее, что осталось от искусства после конца истории.

И всему этому совершенно нечего возразить по существу.

Кроме одного. Все кончилось, но самое важное осталось: еще жив читающий эти буквы. И значит, ничего кончиться не может. Искусство закончится только тогда, когда химики из какой-нибудь фармацевтической лаборатории запатентуют пилюлю от смерти.

Сон с погоней за пустотой будет продолжаться до тех пор, пока вдруг не откроется, что за свет исходит от снимаемых объектов, пятен и квадратов. Чьим светом написано письмо от снега. От вспоротой лошади. От женщины.

Первопричина времени – в операторе, в творце мира. Первопричина творца – в потребности любви. Бог появился не как большой охотник и воин, призванный убить как можно больше зверей и соседей. Бог начался с той женщины, у которой заболел ребенок, и никто ей больше не мог помочь. И ей ничего больше не оставалось, как поднять руки к небу и молиться.

Бог появился из-за необходимости любви. В мире, состоящим из забот, болезней, войн, локтя ближнего, бьющего под дых, вежливых улыбок, убивающих не хуже “калашникова”, невозможно выжить, если не любить и не чувствовать себя любимым. Без этого – только задохнуться. Нечем будет дышать.

Единственная объективная реальность – это потребность в любви. И свет, идущий от этой тоски по любви, теплый на коже.

Только этим светом может быть написана женщина, которой хочется быть любимой: я сплю, а сердце мое бодрствует; вот голос моего возлюбленного, который стучится: “отвори мне, сестра моя, возлюбленная моя, голубица моя, чистая моя! Потому что голова моя вся покрыта росою, кудри мои – ночною влагою”.

Письмо светом. В каждом письме свет объясняется в любви ко всему, что он собой создает.

Человек как объяснение света в любви.

Без этого света письмо останется непроявленной тьмой, тем, чем мы были до языка, на котором женщина смогла произнести первую молитву о своем заболевшем ребенке, и чем мы остаемся и сейчас, если не умеем любить.

У оператора можно вырвать, спасти искомое время – настоящее всегда – только если запаковать его в этот свет, как в оберточную бумагу. И тогда то, что смотрит друг на друга по обе стороны линзы, останется живым и не умрет никогда.

И каждое такое световое письмо будет приближаться к той главной фотографии, обыкновенному селфи на мобильнике. Наш групповой портрет. Фотография всех времен, всех ветров и снегов, объятий и молитв, обид и подлостей, завтраков и подвигов, утрат и рождений. Мы дружно выдохнем: “Cheese!” Вспышка озарит лица всех, кто жил на этой крошечной, не больше спичечной головки, планете. И каждый получит эту карточку – на память о бессмертии.

2004