ГЛАВА XI Октябрьское нашествие большевиков на Киев8

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Уличный бой гражданской войны с психологической точки зрения вполне своеобразен. И картина его, и внутренние переживания бойцов представляют много странного, оригинального. Этот бой самый жестокий и беспощадный, не знающий ни милости, ни сожаления.

На поле сражения неожиданно появляются люди, которые по программе там вовсе не должны быть. Гимназисты-мальчики вдруг появляются около батареи и под сильнейшим огнем подносят к орудиям снаряды. Сестры милосердия появляются в наступающих цепях и перевязывают раненых. Раненые, остающиеся на поле битвы, беспощадно добиваются, а иногда изуверски замучиваются. Особенно поражают партизаны и временные участники, присоединяющиеся к сражающимся группам. Эти люди погибают без имени, никому неизвестные, и их потом никто не вспомнит. Беглецы из города мешаются с бойцами, и встречающиеся группы бойцов с недоверием всматриваются друг в друга, стараясь угадать: свой или неприятель?

Озлобление против врага сильное, и радость победы охватывает бойца, убившего врага или видящего, как атакуемая батарея снимается с позиции. Опасность грозит непрерывно и отовсюду. Она держит бойца в постоянном напряжении. Страх - это доминирующее чувство - то охватит человека жуткой вспышкой, то на время совершенно исчезнет.

Самые неожиданные встречи с мирными обывателями врезаются в память, но она искажает прошлое, дополняя картины фантазией. Ни один человек не бывает героем длительно: и у него наступают минуты малодушия и появляются подленькие мысли, в которых он никогда не признается другим.

В домах и на окраинах поля боя царит тревога и напряженное стремление угадать, кто победит: от этого ведь зависит судьба людей, которым часто предстоит резня. Много мирных, невинных жертв гибнет в этих боях. Отовсюду чудятся выстрелы, и часто жестокая расправа ожидает жителей домов, из которых, быть может, никто и не стрелял. Паника, по большей части неосновательная, охватывает войсковые части, находящиеся на окраине боя, и здесь же жмутся дезертиры всех видов, ушедшие из боя под разными предлогами. Сквозь строй бойцов теперь уходят либеральные общественные деятели и «земгусары», зажигавшие революцию, а городской голова, возведенный на высоту революцией, сидит на скамеечке у заградительной заставы рядом с членами военно-полевого суда и угодливыми кивками головы поддакивает смертным приговорам, выносимым судом.

Резкие перескоки в душевных переживаниях: проколотое штыком тело человека, а затем полное наслаждение, которое дает рюмка водки и кусок сочной колбасы на столе, покрытом белоснежною скатертью, в мещанском домике окраины города.

Полное удовольствие насыщения усталого в бою тела с еще пылающей впечатлениями пережитого душою! Никакого сожаления к убитым врагам и торжественное равнодушие к своим, судьба которых лишь случайно пощадила вас.

И когда вы окинете взглядом трупы убитых, увидите на стороне красных только лишь деревенских безусых парней. Ни одного «сознательного» рабочего, ни одного интеллигента и, конечно, ни одного еврея. Те, кто своей пропагандой и пафосом загоняли скот на бойню, сами ловко ускользали. Здесь не было ни латышей, ни китайцев, ни «красы и гордости русской революции» - накрашенных матросов: был только рабочий революционный скот, совершенно чуждый идеологий тех, которые посылали его на смерть.

Едва минут эти страшные дни, люди возвращаются к обычным фор -мам жизни полуосажденного города.

С вечера 30 сентября канонада стала тревожить киевских обывателей. В эту ночь слышал я сквозь сон, как усиливались раскаты канонады, и, помню, видел подходящий сон на эту тему. Мой покойный отец словно будил меня и торопил вставать. Несколько раз я приподнимал с подушки голову и прислушивался. Тогда казалось, что бой идет слишком близко, тут, в городе. Слышались ясно пулеметы. К пяти часам утра гул выстрелов стал усиливаться непомерно. Я понял, что дело обстоит неладно, и еще до света поднялся, оделся и вышел на улицу. Здесь было пусто. Но со стороны Святошина и Шулявки шла сильная канонада. Когда начало светать, я встретил на Житомирской улице милиционера, который спокойно шел мне навстречу. Я был в военной шинели с погонами, и он на мой вопрос с улыбкой ответил: «Бой идет в Святошине».

Выйдя на Крещатик, я увидел, что происходит нечто серьезное. Улица была довольно пустынна, но время от времени показывался короткий обоз с повозками, груженными офицерскими вещами. Они торопливо двигались по направлению к Царской площади и сворачивали по Александровской улице наверх к Цепному мосту, ведущему через Днепр. Подводы подходили со стороны Бибиковского бульвара, откуда и слышалась канонада.

У подъездов гостиниц, где размещались офицеры, грузили на повозки вещи. У «Гранд-отеля» стояли конный отряд всадников и коляска, запряженная четверкой. При мне вышел полковник Стессель, сел в коляску и, окруженный конвоем всадников, рысью поехал по направлению к месту боя. Но в то же время продолжали грузить подводы, и направлялись они не к месту боя, а назад.

Утро было светлое, хорошее. Около шести часов утра разнесся слух, что Кабардинский полк изменил, что фронт прорван и что большевики надвигаются на Киев.

Для меня выход был один: стать в ряды сражающихся войск.

Уже много раз в жизни приходилось мне быть в этом положении, добровольно вступая в боевые части - то в роли бойца, то в роли врача. Конечно, и в данном случае принять это решение было не так просто. Оставаться с большевиками после того, что я им наделал, и думать было нечего: приговор мне был подписан давно.

Можно было бежать, уходя с отступающими обозами под прикрытием войск. Но это было не в моем характере. Я просто сказал себе: «Не всех же убивают в бою, и не все части гибнут, быть может, останусь цел и я».

Было страшно, но как только решение было принято, как и всегда в этих случаях, почувствовался подъем и некоторое чувство гордости по поводу победы над собой. Движения стали живыми и энергичными. Я не имел оружия, а потому быстро направился домой, взял несколько перевязочных пакетов, набор инструментов, деньги, документы, надел шинель, сапоги получше и вышел на улицу. Уходя в таких случаях, надо помнить, что, быть может, на это место и не вернешься. Я знал, что части соберутся у коменданта, и скоро нагнал группу идущих туда офицеров. Я присоединился к ним. Говорили, что у коменданта собираются офицерские роты, которые оттуда будут направлены к месту боя. В комендатуре мы уже застали толпы офицеров, из которых формировался батальон, и я попросил принять меня рядовым в одну из рот. Был назначен в первую роту, третий взвод. Меня направили к заведующему оружием, и я выбрал себе хорошую новенькую винтовку, американского изделия, но русского типа со штыком, и взял себе 50 патронов. Мы собрались в большом зале бывшего генерал-губернаторского дома. Стоявшие здесь кровати были сдвинуты и сложены в кучу. Мы строились, разбивались на номера и собирались к выступлению. Батальон был сборный, из офицеров всех чинов и всех родов оружия. В моем взводе была и молодежь, и кадровые ротмистры, и бывшие чиновники. Время тянулось, и мне казалось, что сборы идут слишком медленно, а раскаты канонады по-прежнему доносились ясно. Все держались со строгой военной выправкой, как всегда бывает перед боем, в ожидании выступления на позиции. Передавали слухи, будто бы положение улучшилось. Моя рота имела 140 штыков. Ею командовал полковник Клеопа, а моим взводным был также полковник - военный юрист. Мы построились в каре - тут же в зале - и рассчитались на номера. Наконец после приблизительно часовых сборов нас вывели на улицу. Когда мы спускались по лестнице, группа молодых офицеров, мимо которых мы проходили, бросили шутку по моему адресу:

- Смотри-ка, доктор в строю с винтовкой! Ишь, пистолет!

Настроение у нас было приподнятое. Ни уныния, ни тревоги не

было. На улице, против здания, нас выстроили в две шеренги. Мы получили приказ выступить на западную окраину города и занять район Шулявки за тюрьмою. Скомандовали зарядить винтовки на четыре патрона, не подавая пятый в ствол. От излишнего усердия кто-то при этом нечаянно выпалил в воздух. Вперед выдвинулись подводы с пулеметами, а затем и нас построили в колонну. Мой взвод шел последним, и я оказался фланговым в последнем ряду. Рядом со мною шел мещанин-доброволец из торговцев, одетый в теплый пиджак и подпоясанный поясом. Он, как и я, добровольно явился в роту.

- А что же, так смотреть на них? Живым в руки не дамся! - объяснил он мне.

Он был слеп на один глаз.

Я был доволен своим местом флангового: идя по улице, я мог хорошо наблюдать тротуары и публику. Когда мы тронулись вперед, я переживал это странное чувство подъема, которое охватывает человека, выступающего в строю на позицию. На такую часть как-то особенно смотрят остающиеся и стоящая на тротуарах публика. Как будто сам чувствуешь себя больше, чем есть на самом деле. На челе этих людей, идущих на близкую возможную смерть, есть что-то отметное. Совсем другое, чем когда отходишь назад. Иногда становилось страшно, но я обуздывал в себе это чувство, повторяя в мыслях: «Не всех же убивают».

Мы шли в боевом порядке с дозорами впереди. Тронулись по Институтской, пересекли Крещатик и, пройдя Житомирскую, потянулись по Львовской. В городе уже почти повсюду рвались снаряды. Публика стояла по тротуарам в тревоге и недоумении. На колонну, идущую к месту боя, она смотрела особенно. Многое можно было читать на этих встревоженных лицах. Когда они глядели на войсковую часть, бодро шагавшую вперед, на их лицах светилась надежда. Мы шли стройно и быстро. Со стороны публики мы видели сочувствие и одобрение. Вслед нам посылали благие пожелания.

- Дай Бог, помоги им Боже! - шептала дряхлая старушка.

Другая женщина, шедшая навстречу, потихоньку крестила нас.

И как чувствовали это люди! Картина была сильная. Мы чувствовали на себе все эти взгляды, и их переживания передавались нам. Под взглядами других все приободрялись. Ноги тогда легче несли вперед к опасности.

На площади у входа на Житомирскую улицу мы встретили медленно отходящую в полном порядке артиллерийскую батарею с орудиями, запряженными мулами. Этот отход противоречил успокоительным известиям об улучшении положения: дело, видимо, было далеко не кончено. Мы прошли мимо. Удивительно это состояние духа, когда идущая вперед часть пропускает мимо себя отступающую другую часть: тот, кто идет вперед, приободряется, а отступающий притихает.

Кто был впереди, мы не знали. Чем дальше двигались мы вперед, тем пустыннее становилась улица.

Разрывы снарядов раздавались влево от нас. Изо всех окон на нас глядели люди. На одном из перекрестков мы поравнялись с Волчанским отрядом. При нем был артиллерийский взвод из двух орудий. Этим взводом командовал молодой капитан Васильев, красиво разъезжавший на великолепном рыжем коне. Сам он был элегантен и приветливо-спокоен. Волчанский отряд был партизанский, стяжавший себе в Добровольческой армии довольно громкое имя. Его считали дерзким и храбрым, говорили, что он отчаянно дерется. Но говорили и другое - что он грабит и мародерствует. Странно! То, что мы видели теперь, была небольшая группа людей-воинов, оборванных и грязных, в самых разных одеяниях. Для роты она была слишком малочисленна, человек 40-50. Одежда была истрепанна. Ими командовал очень высокий пожилой полковник с седой бородкой. Поражало это отрепье и внешний вид. Здесь были кавказцы в бурках с башлыками, и выделялись два кадета-подростка. Один постарше, худой и истощенный, другой совсем почти мальчик. Несмотря на октябрьский день, они были в одних оборванных мундирчиках-куртках, в драных башмаках и оборванных штанах. Глядя на этот отряд, я думал: «Грабители?! Но где же сокровища? Ведь не напоказ же так оделись. А как кричали в Киеве о грабежах Волчанского отряда! Это оборванцы - нищие, голодные и холодные, которые спасали гибнущую Россию, не дававшую им даже одежды и пищи».

У Волчанского отряда сведений о неприятеле не было. В части города направо, к Подолу, все было тихо.

Здесь на минутной стоянке и отрывочно на протяжении пути все чаще раздавалось слово «жиды».

По беспроволочному телеграфу человеческой молвы и через разведчиков к отряду долетали сообщения, и все они говорили одно: с момента вторжения большевиков определилось отношение еврейства, сразу ставшего на их сторону. Молодые евреи уже несли разведывательную службу и повсюду стреляли из окон в добровольцев. В некоторых местах выступали открыто, и озлобление против евреев росло с каждой минутой.

- Ну вот видите, - говорили кругом, - все отрицали, все не верили. А чего же вам больше? Все зло в жидах.

Близко влево послышалась ружейная стрельба. Мы остановились на улице против ворот тюрьмы. Уже вошли в сферу редкого ружейного огня. Недавно здесь падали снаряды.

Командир роты вызвал меня вперед и приказал держаться около него. Мы стояли в строю против фасада тюрьмы. Люди, бывшие здесь, говорили, что незадолго перед тем снаряды падали в сквер перед тюрьмою, и показали нам воронку, вырытую в земле ударившей гранатой. Все это говорилось совершенно просто и спокойно: в Киеве видывали все и не такие виды. В этот момент нас еще не обстреливали, и мы ждали, пока высланные вперед дозоры не выяснят положения, которое было совершенно темным.

На пути к тюрьме ко мне, увидев мои докторские погоны, подошли две сестры милосердия и просили взять их с собой. Это были Наталия Михайловна Холодовская и ее подруга, племянница киевского профессора Зеньковского, имени которой я не помню. Меня такая просьба поразила: рота шла не на прогулку, а в бой. Эти две девушки шли к незнакомым людям, присоединяясь в ответственный момент к роте, самоотверженно выполняя свой долг. Тут не могло быть ни рисовки, ни спорта. И с этого момента они все время были с нами.

Перестрелка разгоралась. Где-то недалеко стояла большевистская батарея и громила город. Но точно определить ее положение не удавалось. Показания встречных людей были сбивчивы. Все эти люди были растерянны. Влево, близко от нас, лежали цепи большевиков. Мы совершенно не знали, кто находится от нас влево и вправо, и не имели связи с другими добровольческими частями. Выслали небольшие группы людей в цепи на улицу налево и за тюрьму, в сторону неприятеля. Разведка пошла вперед.

В это время Волчанский отряд подошел к нам, так что против тюрьмы скопилась большая часть.

И вдруг здесь разыгрался характерный эпизод, рисующий нравы этой войны. Еще прежде, чем мы подошли к воротам тюрьмы, оттуда выходил судебный следователь. Его тут же ограбили свои: осетин-доброволец из Волчанского отряда снял с него меховое пальто. Вслед за ним вышел начальник тюрьмы, указавший на грабителя, которого тут же поймали с поличным и с триумфом отобрали награбленное. Внимание всех на минуту было занято этой забавной сценой. Но действительность скоро вступила в свои права: над нашей головой высоко разорвалась шрапнель и как градом обсыпала деревья, обивая листву и ветви. Все инстинктивно встряхнулись, и рота прижалась к дощатому забору, расположившись вдоль него, словно деревянная ограда могла дать какую бы то ни было защиту. Защита была только психическая. Стреляли откуда-то из-за тюрьмы, но здание не защищало нас от высоких разрывов шрапнелей.

Начался жаркий обстрел нашей стоянки, о месте которой кто-то уже сообщил большевикам. Снаряд за снарядом рвался в высоте над нами, но как-то счастливо: раненых не было. Люди владели собой и сто -яли под огнем прилично. Я тщетно пытался прочесть на лицах их пере -живания. Свой жуткий страх каждый человек уже привык скрывать. Сестры держали себя совершенно выдержанно и, пожалуй, спокойнее, чем некоторые молодые офицеры, суетливо спрашивавшие друг друга, зачем мы здесь стоим. Напряженно ждали выяснения положения. Время тянулось долго, и нетерпение вместе с тревогой росли.

Вперед выдвинулся Волчанский отряд и их два орудия. Как и обыкновенно в бою, передвигались шагом, медленно, не спеша. Наши цепи держались за тюрьмой. Этот артиллерийский огонь по нашему адресу длился около получаса. Потом большевики начали обстреливать тюрьму со страшным остервенением и ружейным, и пулеметным огнем. Становилось жутко, и бездеятельность части, стоявшей у стены тюрьмы, начала тяготить. Пули градом обсыпали стены тюрьмы и жужжали вокруг нас. А мы тревожно поглядывали на мрачное здание.

В тюрьме суетились. Там стояла охранная рота, находившаяся во дворе. Арестанты волновались. Было приказано камеры не раскрывать и, если будут попытки бегства, стрелять. Во время обстрела в камерах началось буйство, и послышалось несколько выстрелов. Картина была мрачная.

Рота стояла без дела и без задачи. Где был противник, точно никто не знал. Волновались, в душе проклинали положение, но стояли довольно стойко под огнем и ждали приказаний. Когда по веткам деревьев хлестала шрапнель, люди инстинктивно жались к забору. Но большевики стреляли наугад и довольно плохо. Потерь у нас до сих пор не было.

Мое внимание обратил плотный молодой поручик в мундире Корниловского полка. Он вел себя так, что за него было стыдно. Вслух роптал, почему напрасно держат здесь роту, и говорил, что пора отходить. Я его пристыдил. Подействовало.

В это время кто-то обратил наше внимание на площадь, находившуюся сзади нас со стороны Львовской улицы. Там мы заметили короткое смятение, и площадь как-то сразу опустела.

- Смотрите, стреляют из окон!

И действительно: со всех сторон летели пули, хотя сзади не было никаких неприятельских частей.

- Опять жиды. Вот сволочь! Наш путь назад отрезан, - слышалось кругом.

В это время к роте подбежал солдат и спросил командира. Он назвался посланным от какого-то струковского партизанского патруля и сообщил командиру, что сейчас большевики высадились с парохода на Подоле и что он послан предупредить нас. Его указания были сбивчивы и неясны. Командир ему не поверил. Да если бы и поверил - что могли мы сделать? Было ясно, что эта часть города уже потеряна.

Большевики надвигались спереди и слева, а справа, по нашим предположениям, должен был находиться отряд партизана Струка, который, однако, не подавал признаков жизни.

Спереди, медленно отступая, показался Волчанский отряд. Свернувшись, он прошел мимо нас, отступая под сильным огнем. Борьба и ведение боя в лабиринте улиц небольшими кучками, не имеющими связи между собой, была нелегка, тем более что силы противника были совершенно неизвестны.

Командир нашего отряда пошел в канцелярию тюрьмы переговариваться по телефону со штабом. Положение роты становилось опасным: противник обстреливал нас со всех сторон и был совершенно невидим и недосягаем для нас. Скоро из ворот тюрьмы вышла охранная рота и тоже отступила, вероятно, получив соответствующее приказание. Камеры остались запертыми, и во дворе оставались только тюремные надзиратели. По временам изнутри слышались беспорядочные крики: то волновались заключенные. Тюремная администрация держалась около нас и решила до последнего момента не бросать тюрьмы и отойти только с нами.

Полковник Клеопа долго добивался у телефона связи со штабом. Когда он наконец добился, оказалось, что штаб уже ушел, и по телефону никто не ответил.

По-прежнему стоял ясный осенний день, солнце приветливо светило на взбаламученный город. На улицах кроме боевых частей никого не было. Люди, хотя и волновавшиеся, не суетились, не теряли ни строя, ни дисциплины. Но зато на душе у каждого был далеко не рай. Всякий понимал, что на этой окраине города наша часть теперь одна, отрезана от своих и каждую минуту может быть окружена и уничтожена. Тянуло назад, и ропот на то, почему не отходим, готов был сорваться с уст каждого. Поминутно спрашивали друг друга, где полковник, почему он так долго задерживается у телефона.

Наконец командир вышел из калитки. Мы были здесь одни. По по -лученным сведениям, большевики уже далеко продвинулись в глубь города и зашли нам в тыл, отрезав отход. Артиллерии у нас не было, а натиск усиливался. Послали отозвать назад цепи и, свернувшись в колонну, пошли назад.

Арестанты сами раскрыли камеры, и тюрьма в мгновение ока разбежалась. Тюремная администрация присоединилась к нам, и мы стали отходить вместе медленно и в полном порядке.

Отход был жуткий. Сзади напирали большевики. Отовсюду из окон на нас летели пули. Говорили, что Галицкий базар уже занят большевиками и что через Сенной базар нам придется пробиваться. Однако там еще стояла в боевом порядке наша третья рота. Она теперь свернулась и стала отступать вместе с нами. На Житомирской стало известно, что вся часть города до Крещатика оставлена Добровольческой армией. Время от времени над нами рвались шрапнели, но мало на них уже обращали внимания: большевики бессмысленно обстреливали весь город. Ближе к Крещатику на тротуарах попадалась публика. Горожане уже давно привыкли к уличным боям, и путешествия под огнем ни для кого не было новинкой.

На одном из перекрестков стояли люди. Теперь они глядели на нас иначе, чем утром. Мне становилось стыдно: зачем отходим, не выполнив своей задачи, не сбив большевиков и только напрасно простояв под обстрелом много часов?

В одной группе выделился высокий лавочник-еврей, довольно прилично одетый. Он сильно жестикулировал, лицо его было возбуждено, он иронически улыбался и кричал по нашему адресу. Его сначала не понимали. Но когда я поравнялся с ним, то ясно услышал:

- Уходите! Уходите! И чтоб вам не возвращаться, чтоб вам!..

Стало горько на душе. Так вот как нас теперь провожали, уже побежденных и изгоняемых... Его старались не слышать и, потупив головы, ряды проходили дальше. Не до расправы с негодяем было теперь. Надо было успеть занять переход через Крещатик. Не хотелось слышать этого издевательства.

Морально отступление несравненно тяжелее наступления. Все время люди с тревогой озираются и назад, и вперед. Боятся не успеть и быть отрезанными. На душе не бывает ни радостно, ни спокойно. Пассивный бой утомительнее активного наступательного порыва. Мы должны были отходить потому, что все слева и сзади нас было оставлено. Говорили, что евреи давали знать о каждом нашем движении большевикам, и трудно было решить, сколько в этом было правды и сколько боязливой фантазии. На Институтской, недалеко от комендатуры, над нами совсем близко один за другим разорвались два снаряда. Вся рота инстинктивно шарахнулась в сторону к тротуару и пошла вдоль забора, как будто бы опасность там была меньше.

Замечательна эта защитительная реакция. Каждый раз уже после того, как разорвется снаряд, люди шарахаются и жмутся к стенам здания, хотя разум говорит, что это не имеет никакого смысла.

В здании генерал-губернаторского дома уже никого не было. Весь город до Крещатика был оставлен нашими частями, и мы медленно стали отходить к Никольским воротам. Говорили, что на Московской улице за Арсеналом мы найдем генерала Непенина, который командует боем и даст нам новые боевые задания. Туда стягивались добровольческие части. В восточной части города в широком масштабе и ярких красках проявилась новая и своеобразная картина. Начиная от Крещатика, по тротуарам к Днепру тянулись вереницы беженцев. С утра, когда обрисовалось положение, жители стали уходить сплошной лентой вслед за отходящими войсками. Это был настоящий исход. Ухо -дили тысячи людей, в чем есть, с узелком и лишь в лучшем случае с чемоданчиком в руке, пешком. Шли горожане, мужчины, женщины, старики и дети. Преимущественно интеллигенция, но были между ними и сотни простолюдинов. Уходили потому, что знали большевиков и выхода другого не было. Вместе со вторжением большевиков нач -нется резня, уничтожение тысяч людей и грабежи. Пойдет расправа за встречу добровольцев. Начнется месть евреев, которые сделали точный подсчет всем тем, кто запятнал себя сочувственным отношением к добровольцам. Уже передавали, что на окраинах идет резня.

Уходившие шли без всяких планов и надежд, стараясь лишь уйти от места боя. Картина была грандиозная и хорошо показывала отношение населения к большевикам.

Ликовало только еврейство, повсюду радостно встречая большевиков. На крышах домов и в окнах уже показались пулеметы, стрелявшие в спину отходящим добровольцам. Повсюду шел уличный бой, управлять которым было необыкновенно трудно.

Сильно запутало положение опубликованное около 11 часов утра объявление властей о том, что вторжение большевиков ликвидировано и что опасности больше нет. Успокоенные жители в большинстве поверили и спокойно оставались в домах, думая, что большевики отбиты. Это объявление было основано на заблуждении и преждевременном оптимизме и послужило для многих ловушкой: многие оставшиеся были убиты большевиками.

Около часу дня большевиками была занята часть Крещатика, и все, кто только мог, бросились уходить. Наш отряд отошел последним к четырем часам дня. Даже учреждения и власти не успели эвакуироваться, и около полудня начался беспорядочный отход каждого за свой страх.

Выехал за Днепр и генерал Драгомиров со штабом, и самый штаб генерала Бредова, командовавшего войсками. А за ними, по большей части пешком, потянулись беженцы.

Печально и стыдно было видеть, как вместе с гражданским населением и жителями-беженцами уходили сотни военных - офицеров, солдат, вся государственная стража. Военные в этой волне людей частью были вооружены, частью без оружия. Они забыли свой долг и не считали нужным стать в ряды с винтовкой в руках в защиту погибающих.

У Никольских ворот уже стояли воинские части, и медленной лентой двигались вереницы повозок отступавших обозов вперемежку с беженскими фурами. Отход шел на Дарницу через Цепной мост. Здесь мешались густою массой войска и жители. Все шли мерно, спокойно. Не было ни бегства, ни паники, ни суеты, ни даже давки.

Наша рота вышла на Московскую улицу и остановилась колонной против здания 5-й гимназии. Там, у поворота на спуск к Днепру, посреди улицы спокойно стоял командовавший боем генерал Непенин. Наш командир направился к нему за приказаниями.

Стоя в строю, я с интересом наблюдал грандиозную картину отхода.

Около меня невдалеке держались сестры милосердия, все время нас не покидавшие, и присоединившийся по пути мой коллега доктор Яковлев, военный врач. В это время нас обогнала двуколка Красного Креста. На ней уезжали врачи Управления Красного Креста доктора Андерс, Исаченко, Тылинский. Они были в недоумении и совершенно не знали положения дел. В последний момент перед занятием большевиками улицы, где они жили, они собрались и ушли, наскоро забрав немного перевязочных припасов.

Положение было неясное. За добровольцами оставался только берег Днепра с горой до Никольских ворот. Бой шел не с таким оживлением, как раньше. Точно не могли сказать, заняты ли вокзал и железная дорога. Но было ясно, что мосты через Днепр в опасности.

Наша рота получила приказание занять все три моста, а нас было всего 140 человек. Мы должны были пропустить войска, отходящие за мосты, затем в случае наступления большевиков вести с ними бой. Центром был самый ответственный мост - Цепной. Часть роты должна была занять железнодорожный мост, другая - так называемый Черниговский. Мы двинулись по спуску и вышли из сферы огня. Сзади рвались снаряды и трещали пулеметы. Где-то что-то делалось. Генерал Непенин был вполне выдержан и невозмутим.

В здании 5-й гимназии работал перевязочный пункт. Туда непрерывно поступали раненые, и, увы, как всегда во всех войнах, около него вертелись всевозможные дезертиры и уклоняющиеся от участия в бою. А их было немало и в Добровольческой армии.

Всякие бывают люди, и поучительно, что каждая группа, каждый тип людей имеет вполне определенные приемы своих действий, и в каждой картине жизни они занимают свое место. Но здесь этих дезертиров было слишком много...

Надвигался тихий, ясный вечер. Природа не замечала того ужаса и гнета, который царил теперь в душах людей, и заходящее солнце посылало свои мягкие осенние лучи на спокойные воды Днепра. Зеркальная гладь воды не отражала ненависти и злобы, которые теперь царили в сердцах людей. Природа спокойно засыпала в осеннем вечере, когда людская буря только начинала завывать, и звонкая дробь пулеметов неумолкающими переливами разносилась в прозрачном воздухе.

Наша рота длинной вереницей гуськом спускалась с крутой лестницы от Аскольдовой могилы к Цепному мосту и рассыпалась в охранение, пересекая шоссе. Мое место было около канавы у самой дороги, по которой тянулась волна беженцев. Меня кто-то окликнул по имени и отчеству: в простой повозке, груженной вещами, на которой разместилась вся семья, уходил в беженство мой коллега профессор М. Н. Лапинский. При этих встречах мы перекидывались несколькими словами со знакомыми. Утешать их было нечем - цепи у мостов красноречиво говорили об участи Киева. Я думал о том, что в случае полной неудачи и наступления большевиков за Днепр их положение будет хуже нашего. Мы все же боевые части, а беженцы - жертвы, обреченные на произвол судьбы. Их убивали и большевики, и бандиты, и просто мужички, прельщенные грабежом.

Рота рассыпалась в охранение, а я прошел с командиром роты в отведенное помещение, где надо было на всякий случай устроить все необходимое для перевязочного пункта. Там были и присоединившиеся к нам сестры. В нашем штабе теперь сосредоточилось все управление по охране мостов.

Рота прошла Цепной мост и выстроилась у входа со стороны Слободки. К нам подходил генерал Бредов. Он поздоровался и обошел роту.

Бредов был моложавый, красивый генерал, командовавший 7-ю дивизией, которая занимала Киев. Он очень спокойно дал задачу, и взводы направились каждый по своему назначению.

Полки Бредовской дивизии были в составе немногих сотен людей, и громкие названия не отвечали содержанию. Была здесь так называемая гвардия, то есть части ее с полковником Стесселем во главе. Направо, впереди Черниговского моста, вели бой части 15-й дивизии, а где-то впереди дрался партизанский отряд полковника Струка, об измене которого с утра разнеслись слухи по городу.

Этим громким именам отвечала в действительности буквально горсточка людей. Были отряды в 20-40 человек. Каждый отряд действовал вполне самостоятельно. Здесь были выработаны особые приемы боя, совершенно непохожие на то, к чему мы привыкли во время настоящих войн.

Мы заняли мосты. Роли были расписаны поодиночке. Центр командования перекинулся за Днепр. Я снова встретил здесь коляску, запряженную четверкой, в которой сидел Стессель. Этого достойного офицера здесь уважали, и я много раз в эти дни встречал его в районе боевых действий. Вдоль шоссе и по дворам стояли обозы. Знакомый навозный запах коновязей у биваков мешался с дымом костров, на которых грелись неизбежные котелки с чаем. У одного из таких костров я узнал чеченца в бурке из Волчанского отряда, того самого, который утром ограбил судебного следователя у тюрьмы. Он раздувал теперь костер и шомполом выкатывал печеные картошки из золы. Об этих кавказцах теперь говорили с пренебрежением: мастера грабить, а не сражаться. Как он очутился здесь у костра?

У моста я встретил знакомого, содержателя колбасной фабрики, у которого недавно вылечил тяжело больную дочь. Я улучил свободную минуту и воспользовался его предложением накормить меня. Мещане Слободки жили великолепно. Стол ломился от яств. Мы говорили весело и оживленно. Нас, добровольцев, принимали хорошо и на нас надеялись. Были уверены, что мы отобьем большевиков, и во всем были предупредительны. Мы сидели за столом так дружно и уютно, как будто там, за мостом, не рвались снаряды, не гибли люди, и грозные раскаты пулеметов и ружейной трескотни не нарушали нашего мирного разговора. Глухо слышались удары орудий. Они становились реже, и сведений о ходе боя дальше не получалось.

Я вернулся к мосту. Пришло донесение, что железнодорожный мост нами занят и что там есть наш бронепоезд, что вокзал еще в наших руках. Возмущались тем, что среди беженцев было много офицеров, даже с винтовками, которые уходили с места боя.

Рассказывали, как генерал Драгомиров останавливал их, формировал из них отряды и посылал в состав офицерских рот.

Все еще надеялись, что удастся удержаться, хотя Бог ведает, на чем основывалась эта уверенность. Каждый надеялся на других и верил в других, но не в себя и не в свою часть. Все грезились миражи подкреплений. Сколько дерется и наступает большевиков, никто не знал. Линия Днепра, во всяком случае, была защитой, и ее надеялись удержать. А там придется вновь брать Киев.

Носились слухи, что подходят знаменитые полки Добровольческой армии: Дроздовский и Корниловский. Киевляне хорошо знали Якутский полк Бредовского отряда, но он теперь был под Черниговом, взятым только три дня тому назад, 27 сентября. Один и тот же полк в немного сотен человек брал Царицын, Киев, Полтаву, Чернигов. Передавали, что этот полк теперь экстренно вызван и ждут его с часу на час.

Но не было заметно ни страха, ни даже излишнего волнения. Когда теперь взвешиваешь положение, то удивляешься, как спокойно переживали люди эти невероятные катастрофы. В жизни все это происходило гораздо проще, чем на сцене или в романах, которые потом будут описывать это время.

Было удивительно то, что еще мало понимали всю мерзость и грязь революции. Даже наша офицерская рота в эти тяжелые дни на привалах и в часы отдыха заводила разговоры, проникнутые керенщиной. Больше всего опасались, как бы не показаться монархистами и не запеть русского гимна.

Мимо нашей позиции продолжала катиться волна беженцев. Передавали, что видели среди уезжающих всех знакомых: профессоров, врачей, юристов, чиновников, людей свободных профессий и самых либеральных общественных деятелей. Только не было ни одного еврея. Их сердца тяготели к большевикам, и они оставались в городе.

Русский интеллигент даже и теперь, уходя от смерти и ограбления под защитой добровольческих штыков, не клеймил своих врагов и палачей, а изливал свою критику на распоряжения добровольческого командования и поминал лихом не революцию, а старый режим. Тем страннее было видеть этот почти поголовный отход всех тех, кто как-нибудь мог уйти от наступающего рая большевиков.

И подумать нельзя было высказать вслух сочувствие монархии в обществе офицеров нашей роты на привалах, когда мы под звуки канонады пили чай. Сейчас махали руками и говорили: «Что вы, что вы... только не монархия, не старый режим...».

Конечно, не признавалось и здесь никакого авторитета и все критиковалось. Сейчас нападали на генерала Драгомирова, и каждый считал своим приятным долгом лягнуть начальство. И чем дальше в тыл, тем больше. Лучшие идейные борцы и мстители гибли в боях, а благодушный интеллигент-керенец уходил в тыл и пускал фонтан словесных шрапнелей не в неприятеля, а в своих. Не слышалось критики и ругани по адресу большевиков. О них даже мало говорили.

Временно мы были вне сферы огня, и только несколько снарядов случайно разорвалось вправо от нас над рекой, вблизи шоссе.

Слободка встретила нас приветливо. Здесь ненавидели евреев и вместе с тем боялись их. За время добровольцев здесь уже громили их, и теперь они почти все скрылись в городе. Остались немногие.

Как и всегда, нас окружили жители, глядевшие на нас с любопытством и вопросительно. Они жаждали утешительного ответа: удержимся ли мы?

- Ну конечно! Это недоразумение. Конечно, большевиков отобьют! Ведь это только на один день они заняли Киев.

Но мы хорошо знали, что значит один день расправы большевиков. Там могли погибнуть тысячи невинных жертв.

К ночи бой усилился. Холодало. Устраиваться на ночлег в эту ночь было нельзя. Мы ежеминутно ждали боевых приказаний, и за мостами надо было следить зорко.

Когда стемнело, человек двадцать офицеров со штабом нашего отряда столпились в телефонной комнате. Это была небольшая клетушка в деревянной избе, во втором этаже, куда вела темная кривая лестница. У аппарата сидела барышня. Телефон еще работал с Дарницей, но с Киевом уже некоторое время переговоры не удавались.

Мы расположились кто как мог. Я сидел на полу у стенки, протянув ноги. Все были наготове, с винтовками в руках, и настроение духа было напряженное. Шли обычные разговоры, какие ведутся на постах у линии огня. О чем говорилось? По существу - ни о чем. Повторяли те же слухи и верили, что отобьют большевиков.

По телефону из Дарницы сообщили, что там спокойно. Но несколько позже, около 10 часов вечера, когда было очень темно и тускло горевшая лампа мрачно освещала берлогу, в которой мы ютились кучей на полу, в полусидячих позах, разыгрался довольно глупый инцидент.

Командир роты, охранявшей мосты, соединился с Дарницей, желая получить сведения о состоянии железнодорожного моста. Телефонистка вызвала станцию и с недоумением на лице чуть не выпустила трубку из рук:

- Кто у телефона?.. Что такое?..

Полковник, услышав тревогу в голосе телефонистки, поспешно взял трубку в руки:

- Кто говорит?

- Что нужно, товарищ?

«Черт знает что! Ведь невозможно, чтобы Дарница была в руках большевиков!»

- Кто у телефона?

- Комиссар... - потом глупый смех.

Шутка... в этот жуткий час!

Железнодорожники и телеграфисты оставались верны себе. Среди них трудно было найти порядочного и интеллигентного человека.

В Слободке все было тихо. До 11 часов ночи на улицах горело электричество. Движение из города почти замерло. За горами со стороны Никольских ворот и Арсенала по-прежнему слышались раскаты стрельбы. Очень мы боялись за Арсенал. Пока однако сведений о его измене, ожидавшейся с часу на час, не было.

Около 11 часов телефон соединился с Киевом. Станция отвечала, но ответы были кратки и неопределенны. Мы заключили, что что-то стесняет телефонистку: уж не комиссар ли торчит у телефона? Добиться сведений о положении дела в Киеве не удалось.

Через мост провозили раненых, но я их не задерживал: за вторым мостом, верстах в трех, работал перевязочный пункт, открытый врачами Красного Креста. Однако надо было точно ориентироваться, куда направлять раненых, и мне поручено было сходить на этот пункт и наладить дело.

Ночь была холодная, октябрьская, темная. Было плохо видно, но по шоссе можно было идти свободно. Слободка спала. В непроглядной тьме все было тихо. Второй мост тоже охранялся, а за ним недалеко проходила ветка железной дороги на Черниговский железнодорожный мост, откуда все еще грозила опасность. Туда напирали большевики, и держать связь с этим мостом было трудно.

Перевязочный пункт был расположен в здании волостного правления. Это была одна из самых мрачных картин, какие мне приходилось видеть во время войн. Не могло уже здесь быть управления медицинской помощью: врачи должны были ориентироваться сами. Там работали врачи Андрес, Исаченко и Тылинский, с которыми я встретился вечером по ту сторону моста. Тут же орудовал большевик-врач А., женатый на родственнице Раковского. Этот предатель уже внедрился в ряды Добровольческой армии, чтобы лучше делать свое разрушительное дело.

В полуосвещенной комнате оперировали и перевязывали раненых. Несколько десятков их уже перевезли сюда из города, с места боя. Были тяжелораненые. Все было приготовлено наскоро. Работали тревожно, неспокойно, не будучи уверены в том, можно ли здесь долго держаться. На месте боя никого из врачей, кроме меня, не было, а потому я был в курсе дела, и мы сговорились, что в случае тревоги я своевременно дам им знать, и тогда они уйдут в Бровары. Мы полагали, что Чернигов еще наш и что путь отступления еще существует. На пункте не было самого необходимого. Люди были измученны и голодны.

Перевязочный пункт во время боя - место, где лучше всего можно ориентироваться в положении дела. Раненые прибывали из разных мест, и мы знали, что Киев еще держится, что идет жестокий бой у Никольских ворот и на спуске за Арсеналом.

Как раз оттуда привезли теперь на извозчике тяжелораненого. С ним был его товарищ, вольноопределяющийся Корниловского полка с тремя «Георгиями». Последний был крайне возбужден. Задыхаясь от усталости и усилий при внесении раненого в комнату, он не прерывая хриплым голосом возмущался:

- Нет никого... Никого там нет... Мы бьемся одни... Все в тылу... Любят воевать в тылу...

А сам-то он?.. Разве его дело - везти раненого и уходить из строя?

Но так уж построена психика человека, что он тушит свою совесть в осуждении других. Обвиняют других в том, в чем виновны сами... Он сообщил нам, что в упорном бою они горсточкой отбили большевиков и продвинулись теперь до самой Бессарабки.

Другие сообщили, что у Никольских ворот идет жестокий бой и что большевики напирают через Мариинский парк. Там отчаянно сражаются маленькие самозваные отряды. Там был Волчанский отряд и какой-то особый гвардейский кирасирский эскадрон, само собою разумеется, без лошадей. Эти горсточки бойцов отбивали пока все натиски большевиков и не допускали их к спуску. Все же этот успех уже давал кое-что.

Я поспешил назад к мостам.

Эти три версты я шел один в совершенном мраке. И вправо и влево Слободка, весной заливаемая водою и напоминающая Венецию, теперь лежала внизу от насыпи, и в ней все было жутко тихо. Со стороны города, спереди, неслась не умолкающая канонада. Симфония эта отбивала свой ритм мерными ударами орудий. Бой не только не затихал, но все усиливался. Как трудно было угадать по этим звукам, куда клонится успех.

Наверху, на ясном небе, холодно сверкали неприветливые осенние звезды. И вспоминались такие же батальные ночи, когда под этим сверкающим алмазными точками куполом люди предавались самоуничтожению, в дикой борьбе лились потоки крови, и страх своими оковами сжимал души тысяч гибнущих людей.

Сколько их в моей длинной, полной приключений жизни! А я ведь был только гость-любитель в этих драмах.

Мрак ночи на войне тяжел, и многое переживает человек в своих тайных думах, и сумрачной становится душа его.

Я всегда внимательно вглядывался в эти необычные картины и часто думал: какая сила заставляет эти маленькие группы героев-борцов, самых серых и малоизвестных людей, геройски драться и незаметно гибнуть? Против них шли опьяненные кровавыми лозунгами и инстинктом грабежа толпы красноармейцев, гонимые фанатиками и лжецами, как бессмысленное стадо. Красная волна все разрушала в бессмысленном экстазе и топила свой стыд и рассуждение в злобе и зависти покою и богатству.

А эти люди? Что двигало ими? Они не искали славы, ибо гибли без имени. Потомство не узнает о них и не оценит их подвига. Для тех, кто знал соотношение сил и печальную действительность положения борцов с революцией, - немного было надежды победить. А дрались они в эти дни как львы. Волчанцы сегодня, говорят, без счету ходили в атаки. Из всего отряда кирасир счетом 80 человек осталось в живых пятеро. И не бежали, а держали город в своих руках. Никто свыше ими не командовал. Эти маленькие группы людей сами знали, что надо делать.

Их скоро забыли. И Родина потом забудет, что были люди, которые за нее боролись отчаянно, бескорыстно, безнадежно.

У Никольских ворот десятки людей держались против тысячи и отбивали все атаки.

Евреи говорили, что «добровольцы - это грабители».

Нет, те, кто дрался там в ту ночь, были не грабители. Это были герои. Это были русские юноши, слепо преданные долгу и беззаветно умиравшие во имя Родины.

Я весь ушел в созерцание. Это полное одиночество во мраке черной ночи и жуткой тишине наводило на мирные и глубокие думы. Становилось на душе хорошо, и она примирялась со смертью. Красива была эта глубокая и страшная для людей ночь. И царила над ней душа человека, одиноко размышлявшего над ее тайнами. В глубокой, стального черного цвета вышине, усеянной мерцающими звездами, царил вековой покой и величаво-стройное движение светил. Внизу, в непроглядном мраке, короткой вспышкой бурлила ненависть и злоба; люди дрались и убивали друг друга для того, чтобы бесследно смести с поверхности земной коры свою историю, мелькнув короткой блесткой на ленте прошлого.

Я вернулся в телефонную комнату. Усталые люди томились в полусне, стараясь принять возможно удобное положение и вытянуть затяжелевшие ноги. Дремалось, и время, не существующее для Вселенной, медленно тянулось в душе человека. Хотелось, чтобы ночь минула скорей.

После полуночи в комнату вошел генерал Непенин с начальником штаба и подошел к телефону. Отсюда он теперь должен был руководить боем. Нам пришлось очистить комнату, и мы приютились в зале кинематографа, неудобно прикорнув на стульях и впав в полузабытье.

Время для усталой психики перестало существовать. К рассвету канонада со стороны города еще усилилась. Всю ночь томились мы в тревоге и рано поднялись. Передавали, что в городе большевики отброшены за Крещатик, до которого наши проникли вчера, и что бой для нас идет успешно. Передавали утешительные слухи, что к нам подходят войска, и называли Дроздовский полк. Но то, что видел я, мало говорило о полках, то были горсточки солдат и офицеров. Рассказывали о геройской борьбе партизанских отрядов и повторяли слух об измене Струка, который потом не подтвердился. Оказалось наоборот: Струк был отрезан от Черниговского моста и оставался в тылу у неприятеля со своим Малороссийским отрядом. Говорили, что уже видели в Киеве народных комиссаров - Раковского и Затонского. Последний - лаборант физической лаборатории, как и многие профессора и преподаватели Политехникума, делал свою карьеру на левой политике, а не на науке. Грязный, грубый и жестокий, он был одним из главных виновников киевских убийств. Такая же кровожадная и глупая была его жена. Трудно было разобрать, был ли он простым мошенником или глупым фанатиком, но нагл был до беспредельности. Жена же его была столько же глупа, сколько и плохим врачом.

Однако появление комиссаров в Киеве вчера было лишь слухом. В один голос все говорили только о евреях. Они предавали, доносили, стреляли из-за углов и окон, ставили пулеметы на чердаках и помогали большевикам.

Всю ночь редким потоком шли беженцы через мост. К утру этот поток приостановился, и с первыми хорошими известиями люди потянулись обратно. Так неустойчива толпа.

Наша рота должна была остаться на мостах, и я получил командировку в город, чтобы разузнать там положение и использовать свою работу в действующих отрядах.

Утро было ясное и светлое, и я медленно шел в гору. Уже у Аскольдовой могилы стали попадаться трупы. Наши части действительно про -двинулись вперед, и на Московской улице против 5-й гимназии можно было видеть картину преддверия боя. На перевязочном пункте опять кипела работа, кормили офицеров и солдат с позиции. Но позиций в тесном смысле слова не было. По всему городу по ту сторону Крещатика шел уличный бой. Я шел налегке, имея при себе только винтовку с патронами и привинченным штыком и несколько перевязочных пакетов, направляясь к Никольскими воротам. Там всю ночь шел бой. На Мариинский парк напирали большевики, их отбивали небольшие кучки добровольцев. Кирасиры и волчанцы десятками ходили в атаку против сотен красноармейцев. Теперь здесь было пустынно. Движение по Александровской улице было малое. Мариинский парк был пуст. Со стороны Бибиковского бульвара и Шулявки слышалась ружейная пальба и переливы пулеметов. Я шел один и спустился к Царской площади. На углу в различных положениях на мостовой валялось около десятка трупов красноармейцев. Это были безусые деревенские парни. Фанатики-интеллигенты, разжигавшие костер революции, умели посылать на убой этот скот, пробудив в нем инстинкты грабежа и ненависти. Глядя на них, я думал: каков смысл всей этой бойни? Трупы были уже раздеты и ограблены дочиста.

Так было везде и всюду за эти годы войны. На полях сражений обирали убитых и раздевали. Кто грабил? Все. Тут не было ни предрассудков, ни излишней сентиментальности. Идет человек-воин мимо, глядит - у убитого сапоги получше. Недолго думая он, отложив винтовку в сторону, сядет, примерит, переменит, бросит тут же свои и пойдет себе дальше, нимало не придавая значения тому, что сделал, и даже не вспомнит об этом потом.

Здесь уже рвались редкие шрапнели, и Крещатик был безлюден. Тревожно проходили люди. Меня не раз останавливали жители, сообщая о том, что тут во дворе у них лежит убитый, и спрашивали, что делать с трупом. Что можно было делать? Пожмешь плечами, и только. Повсюду ведь шел бой, и люди как будто существовали для того, чтобы их убивали.

Я шел по направлению к огню. Дошел до Думской площади. Временами становилось жутко, когда вблизи ударяли гранаты, и немногие люди, бывшие на тротуарах, бросались под защиту стен, прижимаясь к ним. Со стороны Шулявки большевики обстреливали город, без плана, без системы. Встречные офицеры сказали мне, что направо, у Владимирской горки, стоит гвардия и что бой идет теперь на Владимирской, у театра, и распространяется по Бибиковской и Фундуклеевской к Святошину.

Я поднялся по Маложитомирской и, проходя мимо моей квартиры по Михайловскому переулку, на минуту зашел к себе. Хозяева рассказали мне, как тревожно провели они вчерашний день. Это место вторые сутки непрерывно бомбардировали. Ко мне в комнату заходили какие-то люди и под предлогом нужд раненых забрали бутылку спирта и перевязочный материал, предупредительно отданные им моими хозяевами. Конечно, спирт пошел не на раненых...

Надо было спешить, и я пошел дальше.

На Софиевской площади было жутко. Здесь часто рвались снаряды. Вдоль фасада присутственных мест бодро ходил стражник с винтовкой и всем, кто показывался на площади, знаками и криком давал сигналы, чтобы переходили на ту сторону под защиту здания: там от снарядов было безопаснее. Вот исполнял же здесь свой долг человек в одиночку, хотя никто его и не контролировал.

Привыкнув все анализировать и наблюдать, я залюбовался на стражника, несшего свои обязанности с пафосом заботливости о безопасности других, и думал: ну а меня сейчас какая сила гонит сюда? Зачем я пробираюсь и куда, когда мог бы спокойно сидеть за мостом? И не было во мне никаких логических мотивов этого торчания в районе боя, не было ни героизма, ни фанатизма долга. Так просто, черт знает что меня тянуло вперед... Я только знал, что оставаться вне этого безобразия я не мог. Конечно, можно найти поэзию и в бое. Но, право, когда участвуешь в этой каше и вся душа ваша трепещет, объятая страхом, - поэзии и красоты здесь мало. По крайней мере, ее надо уметь найти. Или, вернее, ее находишь позже, когда вспоминаешь, как умирали люди, как помогали другим. Подвигов тут можно найти несчетное число. И порою душа человека предстанет пред вами во всей своей красе. Но не верьте человеку, говорящему вам, что разрыв снаряда около него, или стон умирающего, или разодранное ударом штыка тело вашего соседа было красиво... В эти жуткие моменты в душе человека царит один лишь смертный страх...

И теперь, когда мне надо было перейти эту площадь, на которой часто ложились снаряды, в душе моей царил животный страх, и я должен был делать большие усилия, чтобы победить его. Ноги невольно подгоняло что-то вперед: хотелось не идти, а бежать.

Ко мне присоединился молодой поручик, и мы, перейдя площадь от Михайловского монастыря, пробрались вдоль стен присутственных мест и направились к Владимирской улице.

Гвардии я не видел. Направо, на Подоле, говорили, сражался Струк. Главный же бой шел налево, у театра. Мне попались два-три раненых, которых я перевязал. Они сообщили мне, что главная опасность в уличном бою - сзади. Стреляют из окон евреи.

Здесь улицы были совершенно пусты. Повсюду визжали пули, но на них уже не обращали внимания. Но когда с грохотом рвался вблизи снаряд, каждый раз замирало сердце. Здесь, не на виду у людей, а в одиночку, труднее было бороться со страхом и владеть собою. Меня не тянуло идти назад, а просто было страшно, пока не подойдешь к своим. Надо было зорко смотреть, чтобы не попасть случайно к большевикам. А где были наши цепи, я точно не знал.

Когда я подошел к театру, большевиков уже отбили дальше. Видно было, как редкой цепью шли наши по улице и велся напряженный бой. По временам навстречу попадались самые обыкновенные обыватели, шедшие по своим делам по обстреливаемым улицам. По ассоциации вспомнилась сцена из романа Золя, как крестьянин в районе поля сражения спокойно пахал свою землю. Сейчас же мысль пролетела в далекую Маньчжурию, где во время одной рекогносцировки я видел повторение этой сцены в другой форме: китайский «ходя» - так называли их русские - мотыгой ковырял свой участок поля, по которому только что прошла наша наступавшая цепь.

Жизнь идет своим порядком, и ничто не собьет ее с пути, намеченного вековым течением событий и привычек. Удивительно, как даже в такие моменты часто в психике проносятся короткие ассоциации прошлого.

Мелькнет обрывок кинематографической ленты памяти, восстанет из давно забытого яркая картина прошлого и снова погаснет. Действительность вновь завладеет психикой, и снова слышится неопределимый звук полета пуль, и грохнет невдалеке граната.

Я озирался иногда кругом, и взгляд мой падал на окна домов. Часто и мне казалось, что оттуда стреляют. Потом я сомневался и думал, не плод ли это боязливо-возбужденной психики. По большей части в окнах ничего не было видно. Но иногда оттуда на меня, одиноко шедшего с винтовкой в руке по улице, глядело любопытное лицо. Выглянет и тотчас скроется, словно опасаясь, что именно вот теперь, сейчас может влететь туда непрошеная пуля, а тогда, когда лицо выглянуло, было безопасно. И боязливо спрячется. Иногда я приободрялся и думал: «Бог знает, сколько правды в этих повальных сообщениях о стрельбе сзади из окон».

И при этой мысли невольно оглядывался назад. Там все было также пусто.

Печальная действительность, однако, скоро убедила меня: на моих глазах был ранен в спину солдат.

Теперь, чем ближе к цепи, тем осторожнее надо было пробираться. Часто попадались навстречу наши без погон. А ведь погоны были единственным отличием наших от большевиков.

На углу Фундуклеевской и Тимофеевской улиц стреляло наше орудие. Добровольцы шли редкой цепью, и тут же среди улицы на руках подвигали орудие, почти в упор паля из него в большевиков. Сражались беспорядочно, то группами, то в одиночку.

Я со встреченным поручиком влился в немногочисленную цепь, в которой было человек сорок. Это были части Волчанского отряда. Цепь продвигалась по направлению к Святошину.

Как обыкновенно бывает в бою, стреляли, перебегали, но почти не ложились и не задерживались. Путь вперед пробивала пушка, и большевики легко разбегались. У одного из переулков, у Коммерческого училища, вправо от меня обнаружилась группа из трех-четырех (пересчитать точно не было времени) большевиков, быстро отходивших к своим. Они стреляли в нас, и как-то вышло так, что один из них очутился совсем недалеко от меня. Он навел на меня винтовку, выстрелил, и пуля пролетела мимо моей головы. Я вовремя заметил красноармейца и, хорошо прицелившись, выстрелил в него в тот момент, когда он щелкнул затвором, чтобы выстрелить в меня еще раз. Он пошатнулся, опустился на землю, но, не выпуская винтовки из рук, вновь стал наводить ее на меня. Я не могу сказать, не имел ли я времени вновь натянуть затвор винтовки или просто чувство самосохранения побудило меня броситься к нему. В тот момент, когда он пытался прицелиться в меня в упор, я сбил его винтовку в сторону и в него, полузапрокинувшегося назад, воткнул штык в живот. Он издал какой-то неопределенный звук.

Я сознавал, что делаю, и мне казалось, что я ясно наблюдаю как свои переживания, так и то, что происходит. Но как психолог, я хорошо знаю, что, быть может, все это дополнила фантазия и память потом. Да и чем же, по существу, отличалась эта картина от других, ей подобных?

Теперь убивал я. Кроме чувства злобы в душе моей ничего не было, и я жадно глядел в лицо человеку, лежавшему на земле, охваченный радостью победы.

- На! Получай, мерзавец!..

Так мыслил и чувствовал, или, по крайней мере, теперь думаю, что так чувствовал, я, человек, бывший раньше ученым, интеллигентным и гуманным.

Но долго рассуждать не приходилось. На пальцах рук, сжимавших винтовку, еще оставалось ощущение мягкого, когда острие штыка пронизывало тело человека. Чувство самосохранения заставило меня обернуться - ведь где-то близко были и его товарищи.

В этот момент раздался оглушительный удар, и нас обоих засыпало целым ворохом земли и мусора: снаряд ударил в стену рядом.

Когда я отряхнул одежду и убедился, что цел, - я уже не смотрел на человека, которого только что убил, а, зарядив винтовку, бросился к своим. Красноармейцев здесь уже не было, а наши уже ушли вперед.

Мы подвигались все дальше к Святошинскому шоссе. Шла ожесточенная стрельба. Бой был тяжел. Отставать от своих теперь было нельзя. Сзади шел тот же беспорядочный уличный бой без плана, без руководства.

Удивительные были люди эти добровольцы, здесь сражавшиеся. Никому неизвестные, они шли, делали свое дело и умирали. Приходил какой-то человек, никому неизвестный, жил с отрядом несколько дней, сражался, умирал, и никто даже не интересовался потом узнать, кто он был, зачем он пришел сюда. Кто был трусом, мог отлично уйти, отстать от цепи, и о нем никто бы и не спросил.

На войне настоящей я никогда не видал таких боев.

Цепь залегла в канаве на виду у большевистской батареи, которая все продолжала стрелять по городу. Лежали под защитой вала, а впереди нас спокойно похаживал под неприятельским огнем высокий полковник, командовавший ротой. Он все наводил бинокль вправо и чего-то ждал.

Я лежал и думал. Временами становилось жутко. Так никто и никогда не узнает, кто ведет этот неравный бой. Как фамилия этого полковника? - думал я. Непременно узнаю потом. Говорили, что фамилия его была Яковлев. И, конечно, потом я больше не видал его, как не знаю и окончательной судьбы партизанского Волчанского отряда, с которым меня свела судьба на несколько часов.

Большевики у батареи заволновались. Где-то справа что-то произошло. Полковник вдруг насторожился, еще раз пристально посмотрел в бинокль, потом вложил его в футляр и, взяв в правую руку свою тросточку, решительно и радостно сказал:

- Ну, теперь пора. Вперед!

Все сразу поднялись и жидкой цепью по полю бросились вперед, по направлению к батарее. И вдруг я ясно увидал, что батарея перестала стрелять и снялась с позиции.

Трудно передать то чувство радостного экстаза, которое охватило нас всех. Теперь уже не чувствовалось усталости, ноги несли вперед легко. Но добраться до батареи уже было нельзя. Большевики уходили, а мы яростно и с подъемом стреляли вслед. Вправо от нас наступали другие наши части, и задача отряда была выполнена. Неприятельская батарея отошла недалеко. Одно орудие приостановилось, повернулось и два раза выстрелило в нашу сторону. Потом батарея свернулась и ушла, скрывшись от нас за поворотом улиц.

Такие же группы, как наша, в несколько десятков добровольцев, сходились вместе. Говорили, что город до Святошина уже почти очищен и что в районе вокзала хорошо действует Дроздовский полк.

Бой затихал, и большевики невидимо для нас отходили на запад. Я был радостно возбужден.

Назад я шел один. Кругом еще стреляли. Кое-где встречались раненые. Изредка попадались трупы. В подворотнях стояли кучки людей и часто спрашивали меня, как обстоят дела. Ближе к Крещатику уже попадались прохожие. Из очищенных кварталов шли новые беженцы.

Приближаясь к Крещатику, я заметил на углу одной из улиц группу, человек десять солдат, тесно сжавшихся и стоявших с винтовками, но не в боевом порядке. Они как-то странно глядели на меня, и мне эта группа показалась подозрительной. Они были обращены лицом к большевикам и словно ожидали чего-то. Так именно передаются неприятелю группы сражающихся в боях гражданской войны. Погон на их шинелях уже не было. Меня проводили хмурыми взглядами.

Около Николаевской улицы я встретил двух солдат, стрелков 15-й дивизии. Их обоих только что ранили на Николаевской улице сзади из окон. Я их перевязал, и мы вместе пошли по направлению к Днепру.

На углу Царской площади и Александровской улицы я остолбенел от неожиданной встречи. Мило улыбаясь, меня окликнула жена знакомого профессора. Она спокойно шла к себе домой на Тимофеевскую улицу, как раз туда, где часа два тому назад я заколол красноармейца. И в этот самый момент над нами пролетели два снаряда. Елизавета Ивановна в простоте душевной наивно думала, что все уже кончено, и шла к себе домой. Вчера она ушла в Слободку и теперь не знала, что с собой делать, куда идти. Я убедил ее не возвращаться домой, и мы направились вместе с нею на гору.

Навстречу мне попался начальник тюрьмы, также уходивший за го -род, и я сдал ему Елизавету Ивановну, дав адрес моих пациентов в Слободке, где, я знал, она найдет себе приют.

Я не хотел спешить за мост. Было стыдно уходить от места боя, и было здесь виднее, как обстоят дела.

Перед зданием участка полиции была в сборе почти вся государственная стража. Здесь я встретился с полковником Мамонтовым, который командовал бригадой. Я рассказал ему ход дела и узнал от него, что из числа государственной стражи около 300 стражников солдат разбежалось. Офицеры же все были на местах. Теперь они налаживали порядок в отбиваемом от большевиков городе.

Было около двух часов пополудни. В это время мимо нас на автомобиле из города проехал генерал Драгомиров.

Заметив стоявшего здесь городского голову Рябцова, он остановил автомобиль и говорил с ним.

Присяжный поверенный Рябцов (или Рубцов - не помню), эсер, выброшенный взбаламученной стихией на поверхность, был одним из первых героев революции. Он стоял посреди улицы, разговаривая с главноначальствующим в группе офицеров государственной стражи. Раньше он и ему подобные на митингах метали гром и молнии на «эту сволочь». Думал ли он, что будет уходить от настоящих революционеров под ее защитой?

Сведения получались хорошие. Успех был на нашей стороне.

После двух часов дня я отправился к своим на Цепной мост, где все было спокойно. На мостах все было благополучно, за исключением Черниговского моста. Там был окружен и разбит партизанский отряд Струка. Затем стали отходить наши войска, и так как мост был без настилки, то на нем провалились и застряли орудия с лошадьми. Несчастные животные покалечили себе ноги, а большевики в это время стали крыть их огнем артиллерии. По донесениям, картина была ужасная. Однако напор большевиков сдержали. И теперь оттуда еще доносилась пальба.

В нашей роте шла обычная военная жизнь. Мосты надо было охранять зорко. У самого входа на мост на наших глазах офицеры стреляли из орудия. Видно было, как снаряды рвались над городом. Орудия откатывались, и артиллеристы работали, мало обращая внимания на окружающих.

Мы поместились в двух маленьких комнатах в квартире зубного врача-еврея и сидели за небольшим столом. Сюда поступали все донесения, и сюда же приводили задерживаемых подозрительных лиц. Теперь каждый человек казался подозрительным. С двумя такими задержанными пришлось иметь дело и мне.

Первым задержали еврея-прапорщика в офицерской форме стрелка, с георгиевской лентой, по фамилии Шварцман. Фамилия была не из приятных. Его задержали как знаменитого комиссара чрезвычайки, свирепого полуграмотного чекиста, который упивался кровью русских интеллигентов. Этот человек уже попадался мне в руки в тюрьме, когда я вел расследование киевской чрезвычайки. Он был арестован и сидел в тюрьме. В губернской чрезвычайке одним из самых свирепых комиссаров был Янкель Шварцман. Но было очень трудно выяснить, то ли самое это лицо или нет. Установить это точно не удавалось. Он называл себя прапорщиком Сибирского стрелкового полка. Вчера его вместе со всеми офицерами выпустили из тюрьмы, а сегодня задержали как подозрительного. Собственно говоря, задержали его потому, что все были страшно обозлены на евреев, а физиономия у него была такая типичная, что одного вида было достаточно, чтобы повесить его без разговоров. Его привели к нам, и мне пришлось решать его судьбу. Одного моего жеста было бы достаточно, чтобы этого жалкого человека, с надеждою и мольбой глядящего на меня, расстреляли.

Но кто мог точно сказать, кто такой Шварцман? Его никто точно не опознал. Предъявили его мне. Так как он числился в нашей роте, мы отпустили его. Он ушел с добровольцами в Одессу, и я еще там видел его и слышал излияния благодарности за спасение.

Вечером мы сидели перед домом у края шоссе, когда к нам привели второго подозрительного. То был полковник Лебель, бывший воспитатель военного училища. Его поведение показалось странным. Он говорил несуразные вещи и странно путался, будучи беспечно-веселым. Одного взгляда мне было достаточно, чтобы узнать в нем душевнобольного, одержимого прогрессивным параличом. Мое слово на сегодня спасло и его, и он был отпущен с миром.

Перед вечером я зашел к моему знакомому колбаснику. Там стол был полон всяких прелестей. На столе, накрытом белоснежной скатертью, стояла бутылка водки и красовалась колбаса, а тарелка вкусного борща испускала аппетитный пар. После утренних похождений я был голоден и ел как волк.

Хорошо здесь жили. Мы сидели в этой мещанской обстановке, полной уюта и довольства, и вели беседу, словно над нами не висела гроза.

В соседний дом принесли труп замученной большевиками сестры милосердия, и никто не мог узнать, кто она.

В Слободке, как будто бы заранее зная, что произойдет, исчезли все евреи. Их теперь страшно ненавидели: они слишком рано открыли свои карты.

К вечеру бой в городе опять усилился, положение запутывалось. Много надеялись на подкрепления, которые будто бы откуда-то подходят.

Вечером мы сидели в комнате и пили чай, как вдруг раздался тревожный колокол, и, заглянув в окно, мы увидели, как все кругом вдруг озарилось заревом пожара. То - каждый вечер и ночь - горели еврейские дома, которые поджигали ненавидевшие евреев жители.

Когда мы выскочили на улицу, против нас уже пылал деревянный дом. Все кругом радовались, ликовали и проклинали евреев. Офицерам стоило большого труда наладить тушение: работали одни лишь военные, жители же бездействовали, говоря: «Так им, проклятым, и надо, пусть горит!»

Картина была зловещая. За мостом гремела канонада, здесь пылал пожар. Холодная осенняя ночь придавала картине особенную жуть.

Когда я наблюдал такие картины, какими жалкими казались мне потрясающие драмы, которые я видывал в кинематографе! Здесь все было проще, а потому ужаснее. Это были не актеры и не бутафорский пожар, а люди во всей их наготе и зверстве. Смерть, гибель, разрушение царили кругом, а люди не понимали этого. Когда убивали кого-нибудь, к этому относились спокойно, равнодушно.

Мы вернулись в дом, и было неспокойно на душе. Уверенности в положении не было. Мы легли на полу не раздеваясь, каждый при своем оружии: катастрофа могла разразиться ежесекундно. Не спалось.

В одной шинели было холодно. Твердо и неудобно было лежать на полу, и ночь тянулась долго.

На утро следующего дня как будто стало лучше. Канонада звучала дальше, и одно время даже не было слышно ружейной трескотни. Утром у моста скопились тысячи людей, стремившихся обратно в город. Нетерпеливая толпа металась зря, в панике бежала, но, чуть в городе стало спокойнее, рвалась назад. Теперь не велено было пропускать через мост, и потому шли пререкания. Мост по-прежнему охранялся.

Делать было нечего, и я снова отправился в город посмотреть, что там делается, и поработать в боевых частях. По дороге не замечалось ничего необыкновенного. Казалось, что дело улучшается. Говорили, что наши части продвинулись вперед и вытеснили неприятеля из города. Войск двигалось мало, но по Александровскому спуску движение было живее. Я видел, как в городе по направлению к месту боя спокойным шагом, верхом проехал генерал Бредов. Он ехал не торопясь, медленно, в сопровождения немногих всадников. Около 11 часов дня сюда же прошел только что спешно прибывший из Чернигова Якутский полк. Он проходил мимо меня в составе около 300 человек знаменитых бойцов, имевших вид далеко не прежних вымуштрованных людей. Но шли они прямо к месту боя спокойно, хорошо. Одна беда - их было слишком мало.

В этот раз я не заходил далеко. Работы как врачу по перевязке раненых и здесь было достаточно, а бой шел уже далеко на окраине. Медленно подходили раненые.

Около часу дня я работал у Мариинского парка, когда заметил, что снизу от Крещатика торопливо двигаются сначала отдельные повозки, затем обрывки обозов. Появились отдельные люди в шинелях с винтовками. Эта волна молчаливо отходила наверх, и никто не знал почему. Опытный глаз сразу узнавал в этой картине отход, и притом отход неровный: там что-то случилось впереди. Я стал внимательно следить. Вскоре обнаружились небольшие группы вооруженных людей, и росло число одиночных. Вдруг быстро покажется автомобиль и так же молча прокатит к мосту.

Я подвинулся к Никольским воротам и продолжал следить за движением. Через какие-нибудь четверть часа поток отступающих повозок и людей пошел уже быстрее. Части, пока тыловые, начинали неудержимо отступать. Меня удивило, что у поворота на спуск эту волну никто не удерживает, и я медленно пошел туда по тротуару, наблюдая, как быстро развивалась волна паники. Повозки уже начинали обгонять друг друга, уже хлестали по лошадям. Лица были тревожные, и все это совершалось молча. Никто не понимал, в чем дело, но все чувствовали, что совершается что-то неладное. Против гимназии я увидел, как вся толпа торопливо заворачивала на спуск и никто не останавливал. Начинался беспорядок и толкотня. Я остановился и искал глазами кого-нибудь из старших, удивляясь, почему не остановят этой чепухи, но никого из старших офицеров здесь не оказалось. На углу стояло в запряжке подбитое орудие и при нем поручик-артиллерист. Я спросил его, в чем дело и почему не остановят этого безобразия. Он, пожав плечами, ответил, что и сам ничего не понимает. Снаряды здесь не падали, и если бы даже большевики прорвали линию, то так отходить нельзя.

Мне такие картины приходилось видеть и переживать не раз. Как всегда в такие моменты, меня охватывало чувство жгучей злобы и презрения к этой бегущей сволочи: опыт боя ведь хорошо учит, что именно в панике гибнут люди. И в эти моменты тех, кто не поддался панике, захватывает упорное чувство противодействия. Я остановился на углу и видел, как все торопливее заворачивали повозки, готовые столкнуть друг друга с дороги.

Один солдат, сидя на облучке повозки, погонял белую лошадь и прямо наперся на меня.

Быстрым порывом я схватил лошадь под уздцы и властно крикнул:

- Шагом! Не торопись!

Солдат растерянно взглянул и подчинился. Повозка пошла шагом.

Этого толчка было достаточно. Толпа, беспорядочно стремившаяся к повороту, как бы очнулась от одного слова, сказанного спокойно и властно. Она инстинктивно осела. Я уловил момент. Толпа мне подчинилась безмолвно и слепо. Я пригрозил кое-кому винтовкой и громко скомандовал:

- Стой! Помогите мне, - обратился я к поручику. Мы вдвоем, став поперек дороги, задержали головные повозки угрозою стрелять в них, если они двинутся с места. В толпе было много людей с винтовками, бежавших из цепей. Мы задержали первых пять-шесть и приказали встать в шеренгу, преградив дорогу. Шагом стали пропускать по одной повозке тех, кто ехал по делам за Днепр. В первый же момент на нас наперлась группа человек в десять государственной стражи.

- Вы кто?

- Стража.

Они были с винтовками, но, почуяв тревогу, также стали отходить.

- Назад! Стройся здесь, налево. Задержать толпу и не пропускать!

Солдаты, случайно бывшие в толпе с винтовками, с момента,

когда паника была пресечена, сами становились в шеренгу. У меня под командой образовалась заградительная застава. Поручик строил людей, а многие из беглецов сами превратились в останавливающих. В каких-нибудь пять минут вся эта каша организовалась, воцарился полный порядок, и вся масса людей слушала мою команду беспрекословно. Отдельные фигуры пробовали молча обойти цепь и пробраться на спуск. Пропустить их - значило потерять дело, и я приказал их задерживать. Беглецов мы отсылали назад, и многие уже сами останавливались, поворачивая к месту боя.

Мы медленно и в порядке пропускали обозы на спуск, задерживая всех беглецов.

Я не успел осмотреться, как задержали какого-то подозрительного субъекта, у которого не было документов. Но зато у него в портфеле оказался чисто большевистский счет из гостиницы «Континенталь». Так во время большевиков могли платить только комиссары. Счет за ужин на 17 тысяч рублей. Куриная котлета стоила 500 рублей, другое блюдо - 300 рублей и т.д. Он не мог дать никаких объяснений о происхождении счета, и его в сопровождении солдата отправили в штаб охраны мостов. Он подчинился, но, отойдя несколько шагов от заставы, бросился бежать и скрылся от сопровождавшего, который не решился в него стрелять. Этот факт повлек за собой печальные последствия для тех, кого задерживали потом. Я прошел на несколько минут вперед, чтобы навести порядок в стоящих обозах, ибо фактически командовал всем я за неимением никого из старших начальников, кто бы взял на себя распоряжение.

Когда я вернулся к заставе, там уже расстреляли четырех человек.

Цепь заставы упиралась с правой стороны от поворота на спуск в сторожевую будку. Здесь на скамеечке сидел городской голова Рябцов в штатском пальто и черной фетровой шляпе, а рядом с ним сидел сформировавшийся тут же военно-полевой суд из двух военных юристов и какого-то офицера.

Я ужаснулся решительности их действий. Но все делалось правильно, расстреляны были настоящие большевики-коммунисты, пойманные с поличным. Не трудились даже далеко отводить осужденных - шагах в пятидесяти от заставы лежал труп. Я подошел к нему. У края дороги, разбросав руки, с раной в черепе, на спине лежал спасенный мною вчера прогрессивный паралитик полковник Лебель. У него оказались коммунистические документы и список офицеров, преданных большевикам. Увы, в это время многие не только душевнобольные, но и просто слабые волей люди становились большевиками, ибо за ними была сила.

Я на минуту задумался. Эта подлая привычка моя всегда и во всех случаях жизни все анализировать и рассуждать иногда мне становилась противной. У ног моих лежал труп, открытые глаза которого спокойно глядели вверх. На лице покойника играли пробивавшиеся сквозь листву развесистого тополя золотистые лучи склоняющегося к горизонту осеннего солнца. Вдали открывалась дивная картина Днепра с беспредельным простором заднепровских лугов, лесов, открытой плоскостью уходящих до самого горизонта. И опять вся эта борьба кучек людей показалась мне такой малой в масштабе природных явлений. Уже тысячу лет так заходило осеннее солнце над Аскольдовой могилой, и, вероятно, тысячу лет будет каждый день рисоваться эта картина на Днепр будущему человеку. А этот маленький эпизод суеты на спуске, этот безмолвный труп полковника под тополем и невдалеке от него ничком лежащий другой труп, китайца, неведомым сплетением нитей судьбы переброшенного из недр Небесной империи сюда для того, что -бы умереть здесь в этот тихий вечер, - все это не что иное, как тонкий намет на ленте исторических событий в жизни человечества, до которых бесстрастному течению процессов нет никакого дела. И завтра так же будет заходить солнце, освещая других людей, другие картины из жизни «бескровной» революции на фоне тех же декораций. Когда-нибудь закончится и эта житейская драма, а гуляющая здесь в осенний тихий вечер влюбленная парочка, остановившись под тополем и любуясь на Заднепровье, едва ли сможет себе в фантазии представить труп полковника под деревом и никому неведомого китайца, покончившего здесь свои невеселые странствования.

Мне эти расстрелы были омерзительны. Я понимал, что идет война, что колебаться не приходится. Шла охота на людей, месть и расправа за преступления путем преступления.

Трусы и дезертиры стремились уходить с линии боя через линию заставы.

Против нас на перевязочном пункте в 5-й гимназии также бродили сотни солдат и офицеров, уклоняющихся от участия в бою.

Я наблюдал за Рябцовым и думал. Теперь он был мил с добровольцами. Сидел на скамейке рядышком с членами военно-полевого суда и ласково поддакивал им, когда они осуждали человека на смерть. Был он и свидетелем всей этой паники, и того, как я ее остановил, и был очень любезен со мной. Лично он меня не знал, а видел только по форме, что я военный врач.

Да, как все меняется: эсер, демагог, прогрессивный интеллигент, присяжный поверенный! Во время войны тыловой прапорщик запаса, уловивший курс жизни, - его любило старорежимное начальство, и он был на хорошем счету. Несколько глупых, экспансивных демагогических речей, - и нечистая пена революции выкинула его на поверхность взбаламученного моря. Дешево досталась ему шапка Мономаха, но нелегко было ему нести ее теперь. И жалкая приниженно-приветливая улыбка на его лице дисгармонировала с его внутренними переживаниями. Этот молодой человек бежал теперь от настоящей революции, которую создал сам. Впоследствии его унесла с нами волна до Одессы и Новороссийска. Это был обыкновенный мягкий, милый русский человек. Он в числе ему подобных создал весь этот хаос, от которого погибал теперь сам. Социалист он был такой же, как и мы все. Глядя на него, я раздумывал: в чем же, собственно, заключается социализм?

Я тщетно искал кого-нибудь из старших начальников, которому мог бы сдать командование заставой, и только около пяти часов я увидал полковника гвардейской части Рутковского, которому изложил положение дела и спросил, что делать. Он шел в штаб на Банковскую, № 11, и посоветовал мне пойти туда же за получением инструкций. Сдав команду артиллерийскому поручику, я пошел вместе с полковником.

Против штаба стоял отряд кавалерии в боевой готовности. Мы вошли в комнату, где сидел генерал Непенин. Я доложил о панике, об организации заставы и спросил, что делать дальше. Ответ был лаконический:

- Держитесь дальше.

Я направился к заставе и передал поручику приказание Непенина. Поручик принял на себя командование, а я отправился к мостам.

И снова поздней ночью ударил набатный колокол, и снова горел еврейский дом, а мстящая толпа, спокойно созерцая, наслаждалась. Неизвестно было, кто поджигал. Просто не тушили и радовались. Не грабили, и порядок не нарушался.

Рано утром 4 октября у моста скопились толпы людей, стремившихся в город. А утро холодное, осеннее, ясное и светлое было великолепно.

Поверхность вод Днепра была зеркальна и слегка дымилась утренним туманом. За Днепром сверкали золотом купола Лавры.

У нас не было продовольствия, и меня командировали в Дарницу, где было интендантство и земский союз. Мне надо было раздобыть для нашего отряда хлеб. Я пошел пешком. По дороге шли люди, военные и штатские. Двигались повозки. В Дарнице скопились штабы и тыловые части. Дарница напоминала военный лагерь.

Я направился в земский союз. Здесь сразу запахло третьим элементом. Это позорное учреждение сыграло немалую роль в гибели России и теперь продолжало свою гнусную работу по деморализации армии. Вместо хлеба для команды мне преподнесли ругань по адресу интенданта, который что-то-де запретил. Мне стоило много слов, чтобы доказать, что роте, охраняющей мосты, нужен хлеб.

Все говорили одно и то же, что натиск большевиков отбит, но пожимали плечами, и чувствовалось, что люди в чем-то сомневаются. Настоящих войск нигде не было видно: их было очень мало.

Этот вечер мы провели спокойно. В мыслях офицеров нашей роты царил удивительный сумбур политических взглядов. Это были не настоящие добровольцы, а присоединившиеся только теперь, со взятием Киева. Под шкурой офицера обнаруживался со всеми своими качествами русский интеллигент.

За чайным столом болтали, спорили и рассуждали. А ночью горел очередной пожар в Слободке, на который уже никто не обращал внимания. Во всех мозгах была отрыжка революции, и видно было, что плод ее далеко не созрел. Не было конечной цели, и что будет в случае победы добровольцев, никто не знал. Старой России не хотели, а что такое новая Россия - никто не знал.

5 октября рота получила приказание отправиться в город. Мы шли строем. Город уже имел другой вид. Бой слышался лишь издали. На улицах попадались трупы. Мы входили в город в роли победителей, и поэтому, идя в строю, люди чувствовали подъем и взгляды публики на себе. Всюду нас встречали приветливо, кое-где аплодировали нам и даже бросали цветы. Я получил разрешение на минуту забежать к себе на квартиру и воспользоваться временем стоянки роты, рассчитывая догнать ее на обратном пути.

Пришлось и мне пережить тяжелый душевный конфликт. На столе у себя я нашел отчаянное письмо, не с мольбою, а с воплем о спасении. Мать просила о погибающем сыне. Еще весной на своих лекциях я обратил внимание на необыкновенно способного юношу - восемнадцатилетнего еврея Кранца, поразившего меня своей начитанностью и бойким соображением. Я подружился с ним, и он стал заниматься у меня в лаборатории. Мы в шутку называли его «приват-доцентом», и я надеялся, что из него со временем выйдет талантливый ученый. Отец его был управляющим типографией «Киевской мысли». По внешности и по складу психики Кранц был типичным еврейским юношей. Он всей душой ненавидел русских, презирал их и имел чисто большевистский кодекс суждений, что, однако, не мешало ему очень дорожить своей собственностью в виде великолепного микроскопа, который подарила ему мать, и нескольких книг. Мы с ним много и долго вели за работой научные беседы, но, как только дело доходило до политики, он нес нестерпимый бред. Закусив удила, он оправдывал самые дикие деяния чекистов. Было ясно, что в лице этого юноши мы имеем непримиримого врага России, талантливого и сильного. Я его очень любил как своего ученика, хотя мы непримиримо расходились во взглядах. Тогда, под игом большевиков, наше положение ведь было безнадежно, и ничего удивительного в большевистском миросозерцании не было.

Однажды ко мне пришла его мать, превосходная женщина, добрая и умная. В ней было столько любви к своему Бобе, который, между прочим, был столь же некрасив, как и талантлив. Она знала, что сын ее дружен со мною, и пришла тайком от сына спросить меня о нем. Сердце матери радовалось, когда я рисовал ей блестящие перспективы жизни ее сына. Я сказал ей: «Держите его подальше от политики». А Боба вращался среди еврейских юношей, чекистов и комиссаров, горевших революционным фанатизмом. Мать понимала меня, но не сумела повернуть руля судьбы.

Письмо матери гласило: «Спасите, Боба арестован». Быть арестованным в эти страшные дни значило погибнуть. Что мог сделать я теперь? Письмо было написано вчера, а в это время еще везде шел бой. Мне нужно было догонять свою роту, и я не мог отлучиться из строя.

Мне стало нестерпимо жалко. Я знал, что гибнет талантливый юноша, гибнет мой личный друг и любимец. Но знал я и другое: в его лице гибнет непримиримый враг моего народа и России. Нас не жалели. За эти дни на улице в меня стреляли из окон, как в зайца на охоте. Идет война. Кто из наших попадался в руки - не видел пощады. Я вспомнил труп замученной сестры...

«Пусть завершится рок судьбы», - решил я. Как человека, друга, мне жаль его. Но после смерти непримиримого врага России ей станет легче. Спасти его значит изменить Родине. Конечно, он попался недаром. И я не ошибся. Его арестовал тот самый полковник Рутковский, которого я встретил накануне у заставы. У него была найдена пачка большевистских воззваний и шифр, принадлежащий большевикам. Его повели в штаб Стесселя и тут же на улице «вывели в расход». Я вспомнил, что его мать - давнишний личный друг Виктора Чернова, с которым она жила во время эмигрантства за границей.

В эти дни погибали многие. Жалеть друг друга было нечего. Бой ведь еще не кончен. Быть может, сегодня участь Бобы постигнет и меня, и, уж конечно, не стану я просить моих врагов о помиловании.

Я бросился догонять свою роту. На тротуаре у Крещатика я столкнулся со своим братом. Он удивился немного, увидев меня в такой роли, но одобрительно улыбнулся.

Теперь у нас на биваке уже шла обычная военная жизнь, какая бывает вне огня. Едва миновала первая волна опасности, по русскому обычаю воцарилась беспечность.

Слободка успокаивалась, и жизнь входила в обычную колею.

Опять многострадальный зал анатомического театра университета был полон трупов, но это были трупы не из чека. То были жертвы страшной междоусобной войны, где братья убивали братьев. Тех, кто руководил этой бойней, среди трупов не было. Они были слишком умны для того, чтобы гибнуть в бою.

Во время большевиков все трупы были изуродованы выстрелом в затылок. Теперь покойники лежали вплотную, рядом, какими они были подобраны на поле битвы. Все почти молодые деревенские парни, безусые красноармейцы. Все сплошь «демократия» на стороне красных и офицеры у белых. На лицах нет выражения ни злобы, ни страданий. Сотни жизней гибли без смысла и цели в угоду демагогам... Вся зала была уложена рядами трупов большевиков.

Я пошел туда, чтобы отыскать среди них тело моего любимца-ученика. Евреи не могли сюда показаться: толпа их слишком ненавидела. Тут только я узнал, что Борис Кранц был лютеранином. Я нашел его среди других. Он лежал на полу с окровавленным лицом: пуля попала в череп. Руки были перебиты, вероятно, ударами прикладов. Так добивали в экстазе мести врага, а Кранц ведь был непримиримым врагом русского народа. Мозг, носивший, быть может, задатки гения, теперь был раздроблен.

Перед зданием анатомического театра я застал величественное зрелище: хоронили первую партию погибших в боях добровольцев. Улица была полна народом. Длинная вереница катафалков, а за ними площадки ломовых извозчиков стояли у подъезда. На каждой платформе стояло по два-три гроба. Покойникам отдавали воинские почести. Каждая колесница была покрыта поверх гробов русскими национальными трехцветными флагами. Повсюду были венки цветов. Играл оркестр военной музыки. Был выстроен батальон местного гарнизона. Под звуки «Коль славен» выносили все новые гробы, и батальон держал «на караул». Спокойно, торжественно и тихо. Часть гробов была открыта; в других гробах — закрытых — были останки деформированных и разорванных снарядами тел. При звуках гимна толпа замерла. Сжималось сердце, подступали слезы, и многие тихо плакали.

Мы видывали картины иные - гражданских похорон жертв революции. Все там было огненно-красное, кровавое, и лица были озарены экстазом ненависти и злобы.

Здесь было иное: вековые формы жизни заковали в обряды вечно юные переживания, украшающие жизнь из тьмы веков. У открытых гробов никто не ненавидел и не поносил отбитого врага. Отдавали дань уважения за других погибшим на поле брани. Плавно, не жестикулируя и не волнуясь, провожала толпа покойников. Это ведь не последние! Их много еще там неопознанных, смешавшихся с врагами. Завтра будут хоронить другую партию...

Когда на фронте под гром канонады мы хоронили своих товарищей, особенно торжественно звучал церковный хор. С этими символами была связана история великого народа, который теперь так жестоко казнил и истреблял себя в угоду своим врагам и честолюбцам.

Читателю этой книги не может не броситься в глаза много повторений. Я безжалостно вычеркивал их, пока не убедился, что это неправильно, ибо по существу вся революция есть непрерывное повторение одного и того же. На ее протяжении нет почти ничего нового. Повторяются даже люди, а особенно пороки и преступления. Лейтмотивы революции очень стойки: в главном это грабеж всех видов, уничтожение материальных и духовных ценностей, разрушение старого и несоздание нового. Во взаимоотношениях людей - звериная ненависть, недоверие, подозрительность. В деяниях по отношению к себе подобным - предательство, доносы, интриги. В головке революции - утопические и бредовые идеи, в массах - больные верования, а в низах - звериная психология толп с ее насильственными и импульсивными действиями. Вот почему все явления на протяжении революции повторяются до надоедливости, и при изложении событий их избежать нельзя: это повело бы к искажению истины во имя улучшения формы литературного изложения.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК