ГЛАВА VII Большевики и освобождение
На этот раз большевики вступили без повального убийства обывателей. Говорили даже о том, что войска вступили в Киев как настоящие русские, только без погон и уже с пятиконечными звездами на фуражках. В первые дни большевики даже расправились с несколькими бандитами, убив их на месте преступления. Их трупы были выставлены в сквере у Золотых Ворот с приколотой на груди надписью «бандит». Большевики надвигались от Курска по мере того, как отходили немцы, и вступили в Киев около первого февраля.
Первыми пришли полки, сформированные в Черниговской губернии, Таращанской и Богунской дивизии. Они были навербованы из буйной деревенской молодежи, уже сплошь зараженной большевизмом. Разместились эти дивизии по домам буржуазии и интеллигенции на правах гостей. В гостиных, в столовых - всюду внедрились товарищи и грабили хозяев, как неприятелей. Были, однако, случаи, когда солдаты держали себя сносно. Буржуй-интеллигент притих. В эти дни с разбойным пафосом ненависти выступил еврей с Подола Лифшиц, будущий деятель чрезвычайки. Как и в прошлый раз, очагом большевизма был Арсенал. В городе царили смятение и страх. По улицам были расклеены кровожадные плакаты и декреты об экспроприации имущества и потеснении буржуев за подписью коменданта матроса Немцева. Комендант требовал от Киева порядка.
Переживания общества были смутны. В эти дни я лежал больной в госпитале. Ко мне пришел знакомый крестьянин из-под Воронежа, из деревни Петино, в которой я когда-то работал. Он разыскал меня и рассказал, что такое большевики. Эта спокойная речь точно определила весь характер большевизма, и он точно предсказал мне, что будет. Он пробрался через линии большевиков и говорил, что надвигается волна всеобщего разрушения. «Уходите, - говорил он. - С первых дней начнут расти цены на хлеб. В первые дни они не будут свирепствовать, но потом разовьют свою губительную работу».
Ходили слухи о приезде власти из Харькова. Теперь уже фигурировали новые имена. Главой правительства был Раковский, человек смешанной национальности и темного прошлого. Комиссаром просвещения был ассистент Политехникума Затонский, а министром здравия - горе-психиатр Тутышкин. Много других убийц и бандитов было в этой кампании. Но головкой власти были евреи.
Как-то раз на улице я близко видел Раковского. Он ехал в запряженном парою лошадей фаэтоне, одетый в обычный революционный френч. Вплотную экипаж окружал конвой из конных казаков. Еще гимназистом приготовительного класса такие конвои я видел когда-то сопровождавшими коляску Императора Александра II при приезде его в Харьков, а затем мне вспомнился такой же казачий конвой, сопровождавший коляску Наместника на Дальнем Востоке адмирала Алексеева в Харбине во время японской войны. Меняются времена и люди, а историческая декорация превращается в карикатуру: теперь русское казачество составляло почетный караул авантюриста и мошенника, возглавлявшего временно большевистскую Украину. Но, признаюсь, мне тогда не могло прийти в голову, что в будущем ее будет возглавлять мой ротный фельдшер Любченко, во времена Раковского уже сделавший карьеру чекиста и волею судеб скакнувший впоследствии на пост «председателя Советской украинской республики». Тогда Раковский был выбрит на английский манер. Незадолго перед тем в витринах красовалась его физиономия в штатском, с бородою.
Как-то во времена гетмана, когда Раковский стоял во главе большевистского посольства, мне по делам моего госпиталя пришлось посетить эту делегацию и иметь разговор с женщиной-врачом, большевичкой, причем мы поговорили очень резко. Эти типы большевичек-врачей встречались очень часто и были необычайно фанатичны и педантичны в своей большевистской деятельности. Но тогда эта делегация еще не имела вида чека и выглядела как обыкновенная канцелярия.
Организовывались жилищные комиссии. Ограблялось все. Всюду очереди, ордера, - одним словом, настоящий социалистический мундштук на обывателя, который отныне становился рабом. Все же вместо анархии воцарился своеобразный карикатурный, но твердый режим. Янкели и хайки реквизировали кабинеты и рояли, отбирали одежду, вселялись в комнаты и выбрасывали на улицу обитателей целых квартир.
Все лето Киев трепетал под гнетом большевиков. Красный террор свирепствовал, сотни жертв томились и гибли в чрезвычайках. Небывалые насилия давили жизнь. Разбой, грабеж, убийства, обыски не давали обывателю вздохнуть. Кровавые декреты теснили буржуазию. В 24 часа целые дома выселялись на улицу: жильцов, в чем они были, выгоняли на улицу, не позволяя брать с собой никакого имущества. В квартиры вселяли комиссаров, чекистов и советских служащих. По улицам разрешалось ходить только до 9 часов вечера, а часы были переведены на три часа вперед. Странно было видеть заходящее солнце в 12 часов ночи. Всякого запоздавшего хватали и отводили в чрезвычайку. Повсюду шли облавы. Оцепляли целые кварталы, театры, сады, вылавливали буржуев, то есть людей, одетых почище, побогаче. Их гнали в казармы убирать нечистоты товарищей. И бывшие «дамы», сбросив платья, в одних рубахах голыми руками убирали кал товарищей. Красноармейцы очень смеялись такому занятию благородных дам и иногда для развлечения уводили их к себе, чтобы понасиловать и позабавиться.
С наступлением темноты отовсюду слышалась стрельба. На улицах и по дворам шла охота на людей. Жизнь человека стоила недорого, и в анатомическом театре наваливались горы трупов. Но чаще грабили и обирали спокойно, не встречая никакого сопротивления.
Как только спустится на землю ночь, по темным лестницам тяжелой поступью поднимаются фигуры товарищей в серых шинелях с винтовками. Во главе их комиссар. Темной ночью мчатся автомобили по улицам, и горе тому дому, к которому подъедет машина - это последнее творение цивилизации, обращенное теперь на ее разрушение. В ночную пору она означала визит чрезвычайки: обыск, грабеж, арест и смерть. Наутро в газетах кровавый бред и список новых жертв, казненных «в порядке красного террора». Своеобразный язык: ограбить называлось «реквизировать». Ложились спать в девять часов вечера при свете дня, так как время было передвинуто. Привыкли к голоду и часто шутя говорили, что в прежние времена мы слишком много ели. Чуть только донесут, что в доме есть запас и припрятано несколько фунтов съестного, - сейчас же обыск и конфискация, а попутно и арест.
По приказанию свыше домовые комитеты поставляли от каждой квартиры то по одеялу, то по матрацу - якобы для Красной армии, а попросту для грабежа. На улице люди глядели в оба и озирались кругом, боясь сказать неосторожное слово. Жизнь была сплошным кошмаром, но люди сгибались перед силою и - как ни странно - терпели ее без ропота. А в то же время вспоминали о притеснениях старого режима, блага которого другим казались теперь недостижимым идеалом.
Бешено росли цены, и царила спекуляция. Большевики же не стеснялись и наводняли страну бумажными деньгами за подписью Пятакова. Советские учреждения привлекли к себе тысячи бывших чиновников и интеллигентов, но держали их в черном теле. Во всех учреждениях были вывешены грозные предупреждения, что всякий, кто опоздает на службу, будет передан чрезвычайке. В этих учреждениях во всю мощь царила канцелярщина, отмена которой провозглашалась революцией. Бумаг писалось без конца. Всюду шла проверка документов, бессмысленные регистрации и анкеты сыпались как из рога изобилия. Любопытна была система анкет: заставляли каждого писать про себя все данные, за большинство которых полагался расстрел, а за сокрытие данных в анкетах также грозил расстрел. И все же умудрялись лгать в анкетах. Шли переписи... Квартирные комиссии, сплошь составленные из подростков-евреев и студентов, врывались во все дома, описывали комнаты, мебель и вселяли в них людей «по ордерам». Имуществом хозяев распоряжались вселенные жильцы, а чувство собственности и жажда обладания проявлялись у них столь же сильно, как отрицалось это право по отношению к тем, кто владел вещами «по закону». В домах царями были дворники, швейцары, прислуга. Они шпионили и доносили в чрезвычайки. По их доносам хватали людей и расстреливали без суда.
Весь город изменил свою физиономию. Охамился и опростился. Однако по улицам с нахальным видом и вызывающим выражением лиц гуляла шикарно одетая еврейская, большевистская и коммунистическая молодежь. Во френчах, в галифе-брюках, в шикарных шнурованных ботинках, со стеком в руке, они представляли собою золотую молодежь революции, как это наблюдалось и во время Французской революции. Лицо выбрито на английский манер. Удивительно, как в этом наряде все лица коммунистов были похожи друг на друга. И здесь сказывалось влияние психической заразы.
Были те же лихачи-извозчики: раньше они катали золотую молодежь из губернаторских чиновников, теперь мчали по улицам комиссаров. Жизнь - та же, только формы ее другие. Проститутки теперь льнули к чекистам и матросам, которые красились лучше кокоток. Устраивались оргии, в которых кокаин, как яд революции, играл главную роль. Кутили также не хуже прежнего.
Все разрушалось, все гибло, а русский интеллигент все еще лепетал об ужасах царского самодержавия. Все было задавлено, и казалось, что люди должны были бы уже давно осознать весь ужас своего положения.
В июне Харьков был взят, и с этого времени большевики засуетились. Чем грознее становились дела на фронте, тем больше свирепство -вали большевики. Объявляли красный террор, декреты публиковались все более жестокие и грозные. Режим в чрезвычайках становился суровее. Носились слухи, что Добровольческая армия сильна, что техника и кавалерия у них превосходны, и люди стали надеяться на освобождение. Втихомолку говорили о добровольцах, которых большевистские газеты называли «золотопогонною сволочью». Повсюду вместе с большевиками воевали «банды». Этим словом всякая власть называла всех своих противников. Говорили о так называемых зеленых. Эти с одной стороны воевали с большевиками, а с другой - сами были бандитами анархического типа.
Близ Екатеринослава воевал и грабил разбойник Махно, вблизи Чернигова - атаман Ангел. В Киеве говорили, что все они находятся в контакте с Деникиным, и газеты этот слух поддерживали, что, конечно, впоследствии оказалось вздором. С запада и с юга действовал тот же неутомимый Петлюра с галицийскими войсками. Верили еще в какие-то армии на западе, ждали вторжения Юденича в Петроград и говорили, что большевики погибли, будучи окружены со всех сторон кольцом. Неясна была позиция поляков: эти пойдут на все, чтобы напакостить России.
Поляки стояли далеко на западе, не трогаясь по направлению к Киеву, который считали своим.
Обыватели со страхом надеялись и ждали, но никто точно не знал положения. Слухи менялись, надежды разбивались. Людей охватывало чувство отчаяния и безнадежности.
С начала августа большевики заволновались. Упорно ползли слухи о том, что положение их непрочно, что они готовятся к эвакуации. Обострился до крайности террор, посыпались угрозы одна другой свирепее. Насилия валились на головы обывателей, теперь покорных и кротких. Сносили все. Небывалый гнет уже не удивлял людей.
Около 10 августа в Киев прибыл герой чека латыш Петерс, и грозный триумвират в составе латышей Лациса и Петерса и русского бандита, будущего маршала Ворошилова, вступил в свои диктаторские права. Кровь лилась во славу и углубление революции, и горожане испили чашу страданий до дна. Триумвират по предложению Петерса постановил захватить побольше заложников из семей офицеров, врачей и специалистов, «дабы, владея их жизнью, воздействовать на добровольцев, по мере надобности их расстреливая».
Среди интеллигенции царила паника. Сотни людей скрывались, они бродили по окрестным лесам и трепетали. Огромные плакаты в красках, написанные небольшевиками-художниками, вывешенные на улицах, сулили кару буржуям. Эта внешняя декорация была характерною на всем протяжении революции.
Теперь весь город был обезображен кровавыми картинами усечения гидры контрреволюции. На возведенных столбах и в витринах рисовались фигуры Розы Люксембург и Карла Либкнехта. Ночью в городе никто не спал спокойно: всюду врывались товарищи и грабили.
И все же было ясно, что большевики готовятся к отходу. Призывали и мобилизовали врачей-специалистов. Арестованных буржуев гоняли на принудительные работы, забирая всех интеллигентных людей в эту группу. Советских служащих большевики увозили с собою, забирая и их семьи в качестве заложников. Поднялось массовое бегство. Шло сильное гонение на поляков. В концентрационных лагерях жизнь была тяжела.
Около 20 августа появились объявления о том, что решено разгрузить тюрьмы. Образовалась комиссия под председательством Мануильского, которая ездила по тюрьмам и быстро сортировала - кого уничтожить, кого выпустить и кого взять с собою. Членом комиссии был старый революционер польский еврей Феликс Кон. По счастью, дела заключенных были так запущены, что никто не знал, за что содержится. Мелочь и спекулянтов отпускали. Ни одна комиссия не была так жестока, как эта. За несколько дней она приговорила к смерти около 200 человек. На радостях те, кто были освобождены, стали петь хвалебный гимн Мануильскому и создали ему репутацию человека гуманного. Так часто ликует спасшийся, забывая о погибших. Это было беспросветное время. Все идеалы человека рассеялись как дым. Остался остов человека-зверя, сумрачно глядящего на судьбы мира.
Постепенно и планомерно, выдержанно и умно уходили комиссары. Будь помыслы большевиков направлены на лучшее, они могли бы сделать многое в смысле восстановления жизни при их суровой дисциплине и порядке.
Была взята Полтава. С востока надвигались добровольцы, а с запада - петлюровская армия. Бандит Петлюра хорошо знал Киев и теперь рассчитывал на поддержку украинских низов. Наступление с обеих сторон шло быстро, и киевлянам казалось, что действия обеих армий координированы. Однако в этом они сильно ошибались. Симбиоз двух противоположных девизов: с одной стороны - восстановления единой и неделимой России, с другой стороны - раздробления и разграбления государства, был неосуществим.
У большевиков, несмотря на террористический порядок, царил хаос. Откровенно говорили, что песнь их спета, что у них нет снарядов, что дисциплина, основанная на терроре, не прочна, и предвидели их развал. Они опирались в военных операциях на курсантов, вербуемых из полуинтеллигентов и пролетарской молодежи, и на латышей. Эти дрались хорошо.
Мне было непонятно, почему уходили большевики: у Деникина было мало живой силы, но, говорили, великолепно стояла техника, что также потом оказалось неверным. Никакого союза между всеми стягивающимися к Киеву силами не было. Приписывали большевикам и хитрый план стравить у Киева добровольцев и украинцев, самим улизнув вовремя, но это оказалось вздором.
За два дня до оставления большевиками Киева бои шли с украинцами на западе у Боярки, в 30 верстах, а с добровольцами у Борисполя, в 20 верстах от Киева. С обоих фронтов привозили к нам в госпиталь раненых. Эвакуация большевиков пошла полным ходом, и надо признать, что проведена она была блестяще.
Еще накануне оставления города члены правительства разгуливали по городу и появлялись на митингах. ЦИК (Центральный исполнительный комитет) сел на пароход во главе с Раковским последним. Большевики рассчитались с советскими служащими, заплатив им месячное жалование вперед. Но даже покидаемые большевиками люди продолжали трепетать пред ними. Стали еще осторожнее, ибо теперь они особенно свирепствовали, «хлопая дверью», по выражению Троцкого. Плакаты объявили, что в тюрьмах работает комиссия Мануильского с целью рассортировки заключенных, и пошли оправдавшиеся впоследствии слухи о необычайных расстрелах. Ловили заложников и увозили их.
Два наследства оставили большевики цивилизованной Европе: это система заложников и концентрационные лагеря. Впоследствии они будут применяться всюду. В концентрационные лагеря заключаются люди массами, без всякой вины, только по принадлежности к враждебной идеологии. А заложников брали впоследствии и в Испании. Охотились на людей, и в городе стоял сплошной вопль. Надежда, сомнение, страх...
Кто же были большевики? Все еврейство, все рабочее и полуинтеллигенты, вся прислуга, дворники, половина студенчества и небольшая часть интеллигенции. Пришлою была только головка и войска, а также наводнившая Киев из местечек еврейская молодежь.
Автомобили и грузовики, нагруженные награбленным добром, с рабочими неслись к вокзалу и к пристани. Вся набережная была оцеплена, и там царил порядок, основанный на терроре. Все было завалено тюками и ящиками. Накануне отхода пронеслись зловещие слухи, будто бы дела большевиков на фронте поправились. Как раз в это время под сильным конвоем увозили советских служащих и их семьи. Забрав семью, закабаляли человека. Многие скрывались в эти беспокойные дни: они были бы обречены, если бы большевики задержались. Беглецам предстояла верная гибель. Невозможно же было вечно скрываться!
С утра 27 августа через город стали отходить отступающие обозы и небольшие части войск. Картина была знакомая и обрисовывалась все ярче. После полудня с Соломенского шоссе через весь город шли батареи к цепному мосту за Днепр. Батарея имела полный комплект вещей, но была перегружена багажом и награбленным добром. На орудиях были увязаны тюки, корзины с курами и прочее хозяйское добро. Рядом с орудием ехала подвода с бабами. Войска шли хмуро, не обращая внимания на публику, запрудившую тротуары и наблюдавшую этот отход.
Любопытство, как и всегда, тянуло человека к этой жуткой картине. Шли сумрачно и торопясь. На углу Безаковской и Мариинской остановился кавалерийский взвод во главе с грузином-командиром. Всадники - молодые красноармейцы - спешились и поставили лошадей в палисадник. Они были достаточно оборванны и не имели боевого вида. После короткого привала кавказец скомандовал: «Садись», и когда молодой парень замешкался, тот замахнулся на него нагайкой: «Не зевай!»
Войска прошли через город спокойно, но спешно. Публика глядела на них с осторожностью и с опаской. Вслед за войсковыми частями потянулись отставшие и дезертиры. Десятками они искали приюта, где спрятаться, и толпами осаждали госпиталя, прося приюта под видом больных. Красноармейцы, лежавшие в госпиталях, боялись, чтобы их не бросили, и сильно волновались. От прежнего солдата-героя не осталось даже воспоминания. В составе больных был сброд бандитов, представлявших собой диких животных. Служба врачей в этих госпиталях была каторгой. Больные были разнузданны, делали что хотели, терроризировали персонал, грабили имущество, скандалили и проявляли инстинкты разрушения.
Но опасения больных были напрасны: порядок эвакуации и система ее проведения были изумительны. Все больные были эвакуированы своевременно. Приехала фанатик - женщина-врач, большевичка, которых среди женщин-врачей было очень много, и сделала все точно, умно и методично, без лишних разговоров. Эти женщины-фанатики, опившиеся кровью, были столь же отвратительны, сколь и героичны. В течение двух часов больные моего госпиталя были увезены: вагоны-трамваи пришли вовремя, а мы спешили скорее сплавить эту сволочь. Я по долгу главного врача руководил посадкою больных в вагон - ведь лечим же мы бешеных. Дикого вида товарищ в солдатской шинели сыпал по матери и кричал, чтобы трогались скорее. Глядя мне в глаза, он нагло орал:
- Что? Ждешь Деникина?
Я со злорадством глядел на зверя и спокойно командовал посадкою, пока не отошел последний вагон трамвая.
На улицах заметно было смятение. Быстро пустели тротуары, и запоздалые прохожие торопились домой. Начинался самый страшный период междувластия, когда из нор выползают бандиты и грабят.
Большевики уходили. Мечтания стали фактом. Но именно теперь боялись верить счастью:
- Неужели правда? Уходят? Ушли!
Все указывало на то, что скоро должен войти в город невидимый победитель. Но мы не знали - кто он? И этот вопрос пробуждал тревогу.
В ожидании было что-то зловещее. Все так измучились, настрадались, что боялись верить фактам.
Кто победитель? Кто войдет?..
В психике рисовались два образа: один - русского героя, возвещающего Единую и Неделимую Россию, а другой - бандита Петлюры. В сердцах царила надежда, в уме таилось сомнение.
Бои затихли. Не слышалось больше канонады. На город спустился великолепный тихий вечер. Голубое небо было ясно. Улицы как будто вымерли, но у ворот и подъездов теснились люди и ждали. Еще с утра по городу ходили слухи один другого глупее. Передавали, что над городом летал аэроплан и сбрасывал прокламации добровольцев с предупреждением о том, чтобы горожане не беспокоились, что город будут щадить и излишней стрельбы по городу не будет.
К нам подходили отставшие красноармейцы. Как скоро они преображались и забывали о том, как грабили и убивали русских людей! Теперь это были кроткие овечки с невинным видом, искренне уверявшие, что они ни в чем не повинны, и слезно просили принять их в госпиталь. Они просили скрыть, что они красноармейцы. Я отклонил их просьбы: я знал этих животных, теперь одетых в овечьи шкуры. Их осталось слишком много в городе, а это было не к добру. Кто знает, как повернутся события?
Я стоял у подъезда госпиталя и ждал. Около семи часов вечера высоко над домом разорвалась шрапнель. Был слышен свист полета снаряда, сопровождаемый ударом металлического тембра. За этим снарядом последовал другой, и - дело началось. Никто не понимал, что это значит. По городу стреляли, но кто? Снарядов, однако, не боялись, скорее им радовались; ведь это было освобождение. Снаряды рвались на востоке, со стороны Днепра, и можно было думать, что добровольцы отрезали посадку на пароходы. Улицы мгновенно опустели. Бомбардировка была знакома многострадальному Киеву. Как оказалось позже - это большевики посылали свой последний привет Киеву. Стреляли долго, с небольшими перерывами, хотя неприятеля в городе и не было.
Обыватель думал, что две армии-победительницы вместе выполняют задуманный маневр и сошлись под Киевом по выработанному заранее плану. Спрашивали себя, что будет дальше. Трудно было допустить, чтобы две армии случайно в один и тот же вечер пришли отбивать Киев у большевиков. Неужели же большевики умным маневром свели двух врагов, чтобы они уничтожали друг друга?
Так и осталась неразгаданной эта загадка.
Добровольцы или украинцы? Этот вопрос висел над Киевом всю ночь. А в эту ночь здесь не было ни большевиков, ни добровольцев, ни петлюровцев. Но она не принесла покоя освобожденному городу.
Торжественно и радостно было у меня на душе, когда я, широко открыв окно в своей лаборатории, созерцал тишину наступившей ночи. Из окон госпиталя открывался вид на вокзал, на товарную станцию и на горы за железнодорожной линией. Горело электричество. После короткой паузы снова загремели пушки, и одиночные снаряды чертили небо по направлению к вокзалу. Снаряды летели через нас, рвались над зданием, но я не испытывал ни малейшего страха: так быть должно, таковы законы революции.
То глухо, то звонко ударяли взрывы, и так далека была мысль, что в комнату сейчас может ворваться снаряд и оборвать все мечты! А как мечталось в эту ночь! И как спокойно было на душе!
В эту ночь впервые на улицах не грабили и не было ружейной трескотни.
Около полуночи на товарной станции возник пожар: горел вагон с патронами. Его зажег или большевистский снаряд, или подожгли на вокзале большевики, которых было множество между железнодорожниками. Железнодорожные служащие были сильно развращены революцией, и так как в их руках было сообщение, то с ними считались большевики и петлюровцы. Но сомнения их были направлены в сторону революции. Они и теперь грабили вагоны, которые не успели увезти большевики. Но и сами большевики, желая напакостить перед уходом, часто поджигали вагоны с ружейными патронами: такие картины мы видели и потом не раз. Из окна мне было ясно видно зарево: станция была недалеко. Диким аккордом гудели тревожные свистки паровозов, и им аккомпанировали удары разрывов. А в промежутках между ними дробью рассыпались выстрелы сотен и тысяч рвущихся ружейных патронов.
Картина была величественна, и временами тревожно думалось, что могут взорваться рядом стоящие вагоны с артиллерийскими снарядами. Этот номер ведь любили большевики.
Над городом висела ночь. Через открытое окно виднелось зарево. Много дум носилось в психике созерцающего эту картину человека, дав -но не ведавшего ни покоя, ни надежд. В эту ночь, несмотря на выстрелы, спалось так мирно, спокойно, точно цепи спали с души. Сквозь пламя пожара и звуки канонады вновь грезилась жизнь настоящая, свободная, без миражного покрова «белоснежной» революции.
Рано утром меня позвали в операционную. Туда принесли из соседнего дома женщину, раненную в ногу, с оторванною снарядом ступнею. Снаряд влетел в комнату, когда она спокойно спала. Самый факт уже никому не казался ужасным, и даже сама раненая не возмущалась и не роптала на судьбу. Я долго возился с операцией, и это отвлекло мое внимание от творящегося кругом меня.
Стрельба затихла. Прекрасное утро навевало в душу мир. Улицы были пустынны, и жизнь в городе замерла.
Все задавали друг другу вопросы: «Вошли? Кто?»
Но победитель не входил... А главное, до сих пор не знали, кто он. Скоро, однако, поползли слухи один другого противоречивее: в них чувствовалась тревога и опасение. Теперь, когда большинство русского населения надеялось на добровольцев, украинские круги торжествовали, ожидая входа Петлюры и Директории, а с нею и воцарения социалистического универсала № 4, узаконивающего большевистский режим. В этом случае не стоило надеяться ни на что: одни разбойники сменяли других.
И скоро наступило полное разочарование: со стороны вокзала вступили галичане. Говорили, что «в три часа торжественно въедет на белом коне в Киев Петлюра». Для меня это было ушатом холодной воды на голову, который залил все мечты, и я, махнув рукою, ушел в лабораторию, чтобы в работе забыться от нового кошмара. Однако и сюда долетали слухи. Сообщали, что галичане, которые вошли теперь, не те, что грабили и убивали зимою. Эти будто бы вошли в полнейшем порядке, и их всюду приветствовали киевляне, засыпая цветами и выражая свой восторг освободителям. Но тут же рассказывали, что где-то галичане вырезали партию евреев, а в другом месте, арестовав собрание еврейской молодежи, всех увели на расстрел. Это и подтвердилось впоследствии: я видел в анатомическом театре свыше 150 трупов евреев. Это был первый трофей Петлюры, который то заключал с евреями союзы, то устраивал еврейские погромы. Позже я видел эти войска: чужие, австрийские.
Около двенадцати часов ко мне пришел мой приятель полковник В. А. Шарепо-Лапицкий. Три дня тому назад с опасностью для жизни он сбежал от большевиков и скрывался на чердаке у ремесленника-чеха, с трепетом ожидая освобождения.
Во время отхода большевиков все, кто мог, удирали. Все, кто мог из офицеров, вынужденных служить в Красной армии, бросали свои части и скрывались самым фантастическим образом, ежеминутно рискуя головою. Большевики не спускали с них глаз, сами усаживали на пароходы. При каждом офицере был комиссар из подонков рабочей массы.
В. А. Шарепо-Лапицкий воспользовался случаем и, усыпив бдение комиссара тем, что отправил свои вещи на пароход, сам в чем был ушел и скрылся. В это время многие скрывались по норам, и находились сердобольные и храбрые люди, рисковавшие головой, и носили спрятавшимся пищу.
Теперь В. А. пришел ко мне торжествующий и позвал меня к своему хозяину на пирушку по случаю освобождения: есть жареного гуся. Он сообщил мне, что в город уже вошли разъезды добровольцев.
На улице мы видели галичан. Это были австрийские войска. Я смотрел на них с презрением. Они называли себя культурными, на самом же деле были сбродом полуинтеллигенции.
Добровольцы появились на улице с трехцветными русскими флагами, и появление их вызывало восторг. Город занимался одновременно и добровольцами, и петлюровскими войсками. На улицах чувствовалось смятение: что-то будет?
Мы шли по направлению к Святошинскому шоссе. Во дворе запущенной фабрики, на чердаке, в клетушке нашел себе приют бежавший от большевиков полковник русской Императорской армии. Хозяин, чех с женою, чествовали его теперь обедом. Эти люди спасали русского офицера совершенно бескорыстно, только из омерзения к большевикам. Когда мы сидели за столом с кусками непривычной еды - жареного гуся, -хозяин подошел к стоявшему в углу сундуку, бережно раскрыл его и, вынув икону, снял сзади ее картон. Он молча вынул спрятанный там портрет Императора Николая II и повесил его на стену...
Так чтил в тяжелое время Русского Царя чех. А русские?..
После обеда я вышел в город. Почти у самого выхода я натолкнулся на труп китайца: уже начиналась расправа с этими чужеземцами, усердно служившими большевикам. По улицам возбужденно бродила публика. Передавали, что из-за Днепра входят в город добровольцы и что у Никольских ворот стоит отряд генерала Бредова, который будто бы ожидал, что киевляне сами выразят желание, чтобы добровольцы вошли в город.
В один и тот же день, почти в один и тот же час с востока и с запада вступили в Киев две армии, и никто не понимал их взаимоотношений. Эта встреча произошла как раз в то время, когда их общий неприятель ловко ускользнул из-под самого их носа. Уже говорили о том, что между разъездами галичан и добровольцев возникли столкновения. Было ясно одно: добровольцев встречали с гораздо большим энтузиазмом, чем галичан.
Я встретил офицера-сапера в погонах и пошел с ним. Его на каждом шагу приветствовали, аплодировали, кричали ему «ура», махали руками. На углу против театра его обступила толпа. Интеллигентная дама возбужденно обратилась к нему:
- Послушайте, вы офицер Добровольческой армии! Что же это делается? На Городской думе вывешен украинский флаг. Почему же не наш - трехцветный? Что из этого всего выйдет?
- Да! Почему? - заволновалась публика и, перебивая друг друга, обращались к офицеру.
Он громко, уверенно и спокойно сказал:
- Будьте спокойны. Будет единая неделимая Россия!
Буря радости и восторга охватила толпу, осыпавшую сапера овациями.
Я вышел на Крещатик, весь запруженный публикой. У Думы стояла густая толпа, и люди были взволнованы. Незадолго перед тем разыгрался крупный инцидент. Галичане, войдя в Киев, водрузили на балконе Думы украинский желто-блакитный флаг. Украинцы торжествовали. Слышалась галицийская речь, и вслух ругали москалей. Киевляне хорошо знали петлюровский социальный рай. Кто-то потребовал, чтобы рядом с украинским водрузили русский флаг. В этом было отказано. Тогда какой-то человек сам вынес на балкон трехцветный флаг и поставил его рядом с украинским. Тотчас же на балкон ворвался какой-то украинский деятель, сорвал и сбросил русский флаг. Поднялась целая буря. Мне стало мерзко, и я пошел дальше.
В это время у Никольских ворот разыгралась другая драма. Из-за Днепра в Киев входил отряд добровольцев под командой генерала Бредова. Здесь произошла встреча этого отряда с украинцами, которые будто бы потребовали оставления Киева добровольцами. Бредов категорически поставил ультиматум об очищении Киева галичанами и об отходе их на тридцативерстный переход. Что вышло, в точности никто не знал, но генерал Бредов заявил, что займет город силою оружия. Возникла краткая перестрелка, в результате которой весь галицийский корпус обратился в паническое бегство. Люди, видевшие это отступление, утверждали, что оно носило быстрый и беспорядочный характер.
Узнав об этом только на следующее утро, я в тот день вернулся домой хмурый, в полной безнадежности за русское дело.
В ночь на 30 августа над городом вновь рвались снаряды. И опять было непонятно, кто и зачем стреляет. Утром я вышел на Крещатик уверенный, что дело погибло. «Не все ли равно, - думал я, - который из разбойников будет править Киевом? А если добровольцы действительно вошли в контакт с петлюровцами, то это значит, что возвращаются времена Керенского... Тогда, следовательно, погибла и Добровольческая армия с ее лозунгом единой и неделимой!»
Однако на улице я встречал только добровольцев.
По первому взгляду их трудно было распознать, ибо они одеты были не в русские, а в английские шинели. Но на левом рукаве был угол из ленты национальных цветов. Они ходили по городу небольшими группами и патрулями в полном порядке. Их всюду приветствовали, но недоумевали, что происходит, ибо полагали, что хозяевами положения являются галичане.
На Крещатике я встретил много знакомых, и кто-то из них поразился моему равнодушию и пессимизму относительно будущего.
- Вы разве не знаете, что случилось? Украинская комедия кончилась, и галичане отошли на один переход от Киева. Город занят добровольцами, а не галичанами.
Сразу на душе у меня отлегло. Значит, действительно освобождение!
Тогда мне стал понятен восторг толпы.
Лица были радостны, все приветствовали друг друга. Мне показали ворота дома, разрушенные снарядами, и зияющую дыру в стене: это Петлюра повторил прием большевиков и, отходя, громил мирных жителей снарядами.
Первые часы вступления Добровольческой армии в Киев (29 августа 1919 года) напоминали светлый праздник. Еще недавно никто не верил тому, что небольшая группа людей, собравшихся под флагом Алексеева и Корнилова, могла противостоять великому развалу и победить его.
Когда раннею весною армия Колчака победоносно надвигалась с востока, к ней стали прислушиваться и с надеждою ожидать. Летом 1919 года большевики крикливо объявили, что Колчак разбит и отброшен. Но после Пасхи 1919 года стало слышно, что на большевиков с юговостока надвигается армия Деникина. В нее мало верили, пока Троцкий открыто не заявил, что опасность велика.
Либеральная интеллигенция и украинские круги были недовольны: надо было-де заключить договор с украинцами и войти с ними в соглашение. «Надо было сговориться». Никак не могли забыть глупых лозунгов Керенского «уговаривать», «договариваться», не понимали, что во время катастроф это ведет только к обострениям.
Вздохнули, освободились от ужаса, но, увы, слишком скоро стали это забывать.
В толпе я услышал не раз повторяемые реплики:
- Вы посмотрите, что там делается!
- Где?
- Да на Екатерининской, в чрезвычайках. Вы поглядите, что они там наделали!
Я направился туда. То, что я там увидел, не поддается никакому описанию. В Липках, в части Киева, когда-то населенной аристократией, на углу Институтской и Садовой под № 5 стоит особняк богатого еврея Бродского. Наискось от него по Институтской расположен бывший генерал-губернаторский дом. Там при большевиках помешалась губернская чрезвычайка, сокращенно называвшаяся «губчека». В этом доме в подвалах сидели арестованные, в наскоро приспособленных клетках, а наверху в кабинетах, гостиных и залах помещались бесчисленные канцелярии чека. Теперь дворец был покинут и пуст, а внутренность помещений разгромлена - обломки мебели, посуды и горы бумаг. Все перевернули и изломали большевики. Не догадались только поджечь. Не забыли и русского обычая нагадить в комнатах, оставив кучи испражнений на коврах, в гостиной и в церкви, где все было разгромлено. Повсюду валялись бутылки от вина и склянки от кокаина. Всюду разрушение и разгром.
Туда, к этому дому бесконечною вереницей шли теперь киевляне. Казематы, где еще три дня тому назад томились люди, носили следы своих жильцов. Все стены были исписаны трогающими душу надписями людей, уводимых на убой. Но главное дело не здесь. Толпы людей входили в ворота особняка дома Бродского и, ошеломленные, замирали от ужаса. Здесь была человеческая бойня. Через двор в ряде хозяйственных построек находился каретный сарай с асфальтовым полом. Он был обыкновенной вместимости, на четыре-пять экипажей. Ворота были открыты настежь. Весь пол был залит человеческой кровью, ею же были забрызганы все стены и потолок с прилипшими к нему кусками мозгов. Кое-где, запекшись темными кусками, виднелись части внутренностей. Внутри сарая - квадратный мелкий колодезь-яма. Теперь к нему сделан сток - туда потоком стекала человеческая кровь. Над ним торчало древко, к которому заботливая рука успела привязать образок на голубой ленточке. Невыносимо тихо. Люди притихли и замерли. В присутствии покойника люди понижают голос, и движения их замирают. На дворе стоит нестерпимый смрад.
Здесь убивали сотни людей. Направо - сад, наполненный людьми. Там еще страшнее. В саду разрыты глубокие рвы с громадными буграми по краям. Навалены горы земли пепельно-серого цвета, мелкой и сухой. Это разрытая братская могила в саду особняка. В ней груда трупов. Все голые. Часть их уже вырыта и разложена рядами в стороне между деревьями. Застыли в невероятных позах, как были сброшены в ямы. Страшно глядят стеклянные глаза в неограниченную высь неба, и искажены землистые лица. Все тело покойников обсыпано пепельно-серою землей, и кожа местами отслоилась целыми пластами
Головы у большинства размозжены. А дальше в яме, засыпанные землей, торчат конечности и части тела. Человеческие трупы беспорядочно навалены и перемешаны с землей.
Молча стоит на склоне невиданной могилы закоченевшая толпа.
Не нужно слов. Глядя на сделанное дело, говорили:
- Так вот они, большевики! Вот их настоящее лицо!
Какой-то рабочий только теперь размозговал, в чем дело, и говорил: «Так вот они какие, а нам говорили...».
Запоздалое оправдание: ведь рабочие и евреи совершили весь этот ужас. В один голос все твердили: «Жиды, жиды...» Передавали, что все эти последние убийства единолично выполнил еврей - гимназист или реалист Вихман.
В ужасе стонала толпа и не верила своим глазам. Раньше интеллигенты не верили рассказам о чрезвычайках, теперь они видели результаты ее работы воочию. Что было ужасно издали, здесь было еще и гнусно. Как в зеркале, здесь отразились большевики. Но непрочно было впечатление больной революционным психозом толпы. Уже через месяц добровольческого режима неизлечимый либеральный интеллигент ворчал, а еврейская интеллигенция обрабатывала русский ум, крича о преследованиях евреев и об устройстве добровольцами погромов.
Весь особняк Бродского внутри также был выворочен и разгромлен. Всюду обломки, груды бумаг, ящиков и кучи человеческих испражнений. Уютная спальня буржуев Бродских носила следы супружеского счастья коменданта чеки Угарова, который жил здесь с женою. Этот зверь-человек, которому впоследствии на Генуэзской конференции пожимал руку итальянский король, был портняжным подмастерьем из Воронежа. Он был художником своего дела. Он упивался кровью буржуев и почивал со своею супругой под звуки выстрелов, которыми размозжали черепа обреченных: окна спальни выходили на двор против сарая, в котором были бойни. Бутылки от шампанского дополняли картину разгрома, перекидывая мост между падшим миром старого режима и передовыми завоеваниями революции.
И эта картина во всех чрезвычайках была одна и та же.
Перед бывшей библиотекой чека на тротуаре улицы были разбросаны билетики-карточки. У большевиков повсюду царила карточная система. На этих карточках было обозначено название книг. Я наступил на Михайловского, и вспомнился мне этот растлитель русской интеллигенции, сын жандармского офицера, подтачивавший государственный порядок. Его посевы теперь пышно всходили.
В дни большевиков на тротуаре против библиотеки чека можно было видеть веселые группы еврейской молодежи. Тут они чувствовали себя как дома. Молодые янкели беседовали со своими хайками, не обращая никакого внимания на оберегавшую их своими штыками русскую сволочь в виде красноармейцев специального охранного батальона чека.
Отсюда публика валила через весь город к анатомическому театру университета. Пойдем туда и мы.
В Киеве анатомический театр расположен по-старому, на одной из людных и магистральных улиц, на углу Фундуклеевской и Тимофеевской. Теперь над всем кварталом стояло невыносимое зловоние и смрад. Публика широкою волною входила в открытые ворота старинного двора, почти сплошь поросшего даже сквозь булыжники мостовой травою. Люди подносили платки к носу и ко рту: тяжело было вдыхать отвратительный, отравленный трупными испарениями воздух...
Большая зала театра с каменным полом была сплошь уложена по всему полу останками того, что еще недавно было людьми. Покойники застыли в разных позах, скорченные и закоченевшие, какими были в момент смерти. Они непослушно укладывались в ряды и своими изуродованными членами касались один другого. Лишь на немногих уцелели обрывки тряпья. Даже рванью не брезгал богоносец русский народ, превратившийся в чекистов и красноармейцев. Он грабил в дикой пугачевщине погибающих. Ну поймем еврея: он будто бы мстил за свой народ. Они вместе с латышами были инструкторами бойни. Но кто же, как дикий цербер, охранял, то есть сторожил, в чрезвычайках заключенных? Кто стройной цепью с винтовкою наготове окружал ведомых на расстрел русских людей? Кто ревниво оберегал комиссара? Кто алчным жестом срывал в последний час одежду с жертвы, толкая голого буржуя в сарай, и передавал его в руки палача? Под чьей заботливой охраной совершались все эти ужасы?
Деревенский молодой парень, сын рабочего, железнодорожника, отец которого еще давно, при царском режиме, на сбережения купил домик в Слободке. Теперь превратившись в полубуржуя, он убивал и грабил. Цвет пролетарской молодежи в слепом рабстве у фанатиков-изуверов своими руками разрушал завоевания культуры во имя завоеваний революции.
Латыши и евреи опирались на разнузданные массы русского народа. Раньше всюду слышалось: «мы проливали кровь», «попили нашей кровушки», а теперь низы опивались кровью.
В страшных позах, с размозженными черепами, неузнаваемые лежали трупы. У одного лицо спокойно, точно спит. Другой, широко раскрыв глаза, вперил свой оловянный взор в пространство, и ужас закоченел в чертах лица.
Объеденный до половины собаками покойник отпрепарирован по-настоящему: все мясо на ногах покушали четвероногие друзья мудрого человека, и кости таза со связками так четко обработаны, что впору их демонстрировать на лекциях анатомии.
Молчаливо и медленно проходит волна людей по узким проходам между рядами покойников. Не говорят, а только стонут. Деформация человеческого тела видна во всем безобразии, вселяя ужас в душу зрителей. На некоторых телах записки с фамилиями: каким-то чудом родные узнали обезображенные тела. Увы, не всегда легко их узнать! В глубине зала трагическая сцена: женщина в сомнении переходит от одного покойника к другому и не решается сказать, который из двух ей брат. Узнавали трупы по родимому пятну, по изуродованному пальцу на ногах.
Убивали людей по-фабричному: пулей из кольта в затылок. Череп разносился вдребезги и брызгами разлетался мозг, в котором еще недавно хранились мысли.
И это ужас еще не весь. В комнате направо от входа до самого потолка навалена гора трупов. Туда валили их, не успевая укладывать в ряды. Теперь эта куча имела неопределенные контуры голых человеческих тел, которые расплывались в слизь. Сотни тел смешались в куче, и никакая картина ада в воображении не могла бы превзойти действительность.
«Неужели, — думалось мне, — человечеству еще нужна картина мучений загробного ада, когда освобождаемый от старого режима свободный человек так полно воплотил его в реальной жизни? Что нового мог выдумать царь зла в своих подземных владениях? Покорный ученик людей — сатана — мог бы только позавидовать изобретательности чекиста Угарова. Он мог бы обратить свой взор в глубь прошлого, на инквизицию, и сравнить ее устаревшие методы с новой техникой чека».
В анатомическом театре, как в зеркале, отражались они, эти загадочные для Европы большевики, у которых она в будущем будет учиться брать заложников и устраивать концентрационные лагеря, нарушать договоры и пр.
Сквозь пелену неземного ужаса добродушно улыбались лица парней пролетарского происхождения, одетых в форму красноармейца.
Вот она, душа русского человека: то дающая гения, подобного Пушкину или Лобачевскому, то порождающая страстотерпца и богоносца, то героя, чудо-богатыря, то терпеливую серую скотинку, то труса-дезертира или бандита-пугачевца.
Входили и выходили люди. Казалось, что навсегда отравлена душа всем виденным и что недоступна ей больше будет радость бытия.
На этом фоне обрисовывается невероятная картина. К трупам своих жертв влечет убийц. В толпе меж трупами спокойно бродит политический комиссар большевиков Петников. Он сын буржуя-домовладельца в Харькове на Старомосковской улице, дом № 56. Если когда-нибудь эти строки дойдут до харьковцев, пусть прогуляются и посмотрят на эту страшную картину экзальтированной низости. Этот человек с лицом Христа, с кристально чистым выражением глаз, был страшен. С милою и доброю улыбкой он посылал на смерть людей и сеял кругом себя уничтожение. Теперь, одетый в приличный костюм, он беспечно глядел на свои жертвы, и выражение его лица не говорило о его дурных переживаниях. Он был поэтом революции, как и Максим Горький, только помельче. Он мирно смешался с публикой, и трудно было сказать, что переживал этот человек. Его влекли к себе убитые, как стрелку компаса влечет к себе Полярная звезда.
В стороне одевали покойника, которого узнали родные. Без слов, без слез. Контраст смерти нарядной на фоне страшной и безобразной смерти был поразительный. Покойник был убран, и тело его вытянулось в порядке, накрытое белым. Кругом затихли. Из уважения к покойнику снимали шапки и говорили шепотом.
«Обряды?» «Какая чепуха! Пережитки старого режима!.. Вот тут кругом - это настоящее. По-большевистски! Смерть так смерть! Пусть здесь будет ад», - говорили большевики. Через него большевики введут вас прямо в обетованный коммунистический рай.
Сходные картины видели на кладбищах. В братских могилах навалены сотни покойников. Убитые в чрезвычайках трупы хоронились группами. Когда уже не было возможности спасти живого, близкие с опасностью для жизни выслеживали место упокоения останков. Отыскивали могилу, подкупали сторожей и хоронили. Теперь раскапывали могилы, находили дорогих покойников и хоронили их по-человечески. Большевики плевали на все обычаи и предрассудки. Им казалось дикой фантазия перенести покойника на другое место и соблюсти обряд: они признавали только красные гражданские похороны.
Каюсь: и мне безразлично, где будет лежать мой труп. Но каждый раз, когда я встречаю покойника, со всеми вместе и я снимаю шапку. Мне нравится обычай - отдать дань уважения человеку, ушедшему от нас. Длинной жизнью, полною страдания, он выполнил подвиг. За это воздадим ему...
История народов и философия религии выработала обряды, и без них не может жить человечество. Только зная историю культуры, можно понять смысл символов и обрядов. По памятникам и усыпальницам можно судить о душе народа. И теперь большевики поставили себе на кладбищах хороший памятник, в котором отразилась их душа.
Восставали в фантазии и памяти картины пережитого.
От показаний свидетелей стынет кровь. Для упорядочения труда и для избавления от излишних расходов коммунистического государства большевики пригоняли партию обреченных на кладбище и заставляли их рыть себе заранее могилу. Забавно!
Кончили земляную работу... «Теперь становись на край ямы!»
Смеялся безусый парень пролетарского происхождения, отводя вин -товку: как чудно ковырнулся ногами вверх буржуй и как ловко свалились все в яму. А теперь засыпай скорее! Плевать, что есть недобитые.
Сын отыскал могилу своего отца, которую выследил раньше.
По новому революционному евангелию, семейные узы, близость, дружба - пустые предрассудки. Не глупо ли таскать истлевшие останки на другое место?
В тюремных дворах тоже разрывали ямы. В одной из них похоронены отец и дочь Стасюки и жених дочери, поручик Бимонт. Заключенные в Лукьяновской тюрьме хорошо помнят эту ночь, когда матрос с «Авроры» Алдохин привез в автомобиле свои жертвы. Их долго расстреливали: никак не могли прикончить сразу. В камерах насчитали восемнадцать выстрелов на троих. Доносились крики молодой женщины. Могилу для них заранее вырыли выведенные из камер буржуи.
А в каземате, на стене у окна, я прочел написанный на штукатурке карандашом дневник Бимонта. Отрывки мыслей и чувств. Сквозь поэзию слов сквозит глубокая драма. Рядом другая надпись: «Ведут, я так молод. Мне всего семнадцать лет. Сообщите близким... Серж Кормицкий».
Теперь об этих драмах остались одни воспоминания. Реакция освобождения и радость безопасности, быть может, мешали их переживать как следует.
Радость и горе смешались. Свободные люди гуляли и не убивали друг друга на улицах. Власть объявила восстановление собственности и порядка. В семидневный срок должны были оставить квартиры жильцы, внедренные по большевистским ордерам. Говорили о том, что военносудные комиссии приступят к работе и что суд будет законным. Опубликован был приказ генерала Бредова о предании суду полковника русской службы Якубовича, японского подданного Матусаки и еврейки Розы.
Инцидент с Розой был у всех на устах. Черноволосая молодая еврейка-чекистка приветствовала добровольческие войска и поднесла офицеру, шедшему в главе взвода, букет. Он узнал чекистку, которая его истязала, ведя на расстрел, когда он сидел в чека, откуда чудом спасся.
Власть добровольцев в лице генерала Драгомирова была гуманна, но вместе с тем и слаба. В первую неделю их власти добровольцами было вынесено всего три смертных приговора.
По занятии Киева добровольцами казалось, что жизнь налаживается и что скоро наступит покой. Но над освобожденным Киевом носились иные веяния: революция так скоро не выдыхается. Неспокойны были евреи. Добровольцы официально евреев не громили. Но прошлое забыть было нельзя. Ведь почти весь ужас большевизма приписывали евреям, и взаимная ненависть была сильна.
Еврейство отрицало свою ответственность за большевизм, и надо было удивляться их выдержке: все говорили как один, отрицая даже очевидность. Теперь говорили, что антисемитизм есть черносотенство, а черносотенство для интеллигентного человека - величайший позор. Кричали о преследовании евреев, об их несчастной судьбе и утверждали, что они являются жертвою революции.
На улице против бывшей библиотеки чека стояла как-то еврейка и злобно смотрела на толпу. Наконец не выдержала и стала раздраженно говорить:
- Подождите, не радуйтесь! Недолго будете властвовать. Попьем еще вашей крови... Заплатите за все!..
Глупым тогда казалось для наивных русских слушателей, и не верилось, что такое пророчество может осуществиться. Еврейку арестовали, но благодушная добровольческая власть ее выпустила, а еврейская интеллигенция в один голос твердила: «Все это вам послышалось». Свидетели стушевались...
История никогда не вскроет истинной роли еврейства в русской революции. Никто правды не напечатает и побоится ее сказать, а особенно русский интеллигент, который пуще всего боится, чтобы его не заподозрили в черносотенстве и антисемитизме.
Еврейство действовало русскими руками, которые им усердно служили, и сила их в предреволюционной России была колоссальна. Стоило общественному деятелю выступить против еврейства, и песня его была спета: затравливали до положения заживо погребенного.
Для меня не подлежит сомнению, что вся гибель России, большевизм, гражданская война - дело еврейства. Говорю я это не в осуждение их. Они умны и давят слабую русскую интеллигенцию. Я нисколько не отрицаю высоких достоинств этой нации, но для России еврейство -враг жестокий и беспощадный.
По своей натуре евреи вовсе не большевики, а чисто буржуазный элемент западного мира.
Когда еще только приближались добровольцы, евреи, чуя расправу, жалобно твердили о том, как их будут громить. Но они ни словом не обмолвились о том, что они делали во время большевиков с русскими людьми.
В Гражданской войне евреев знали хорошо. Они были противниками добровольцев. Каждый раз, когда войска отступали, им в спину стреляли из окон. Это приписывали евреям, которые это потом отрицали. На этой почве всеобщего возбуждения против еврейства Добровольческая армия, вопреки ее официальной программе, фактически расправлялась и мстила им. Иначе и быть не могло. Выступали же против нее чисто еврейские батальоны. Нельзя было скрыть роль евреев в чека. В жестокой гражданской войне не приходилось ни щадить, ни просить пощады.
В первые дни прихода добровольцев возбуждение против евреев было страшное. Народ правильно оценил их роль, но знал, что деникинцы не допустят еврейских погромов. И русская интеллигенция по своему добросердечию скоро забыла прошлое. Однако евреи сами не сумели стушеваться, как было надо в эти дни. Публика уже привыкла к парадированию евреев-комиссаров и коммунистической еврейской молодежи на улицах. Они беспечно и весело гуляли в дни большевизма по улицам, чувствуя себя господами положения.
И улица теперь припомнила прошлое. Ходили слухи о том, что большевики, уходя, оставили много своих агентов, раздав им большие деньги. И в первые же дни встречались на улицах чересчур знакомые лица. Они даже не потрудились скрыться.
Первой жертвой пал секретарь чрезвычайки Богуславский, спокойно шедший по улице. Его узнала толпа. На него набросились, схватили и тут же убили. Я видел его труп с перебитыми и изуродованными руками в анатомическом театре. На теле молодого еврея была записка: «Секретарь чека Богуславский». Наглость Розы и Богуславского - а вместе с тем и своеобразный героизм - породила всеобщее негодование. Возбужденная толпа уже в каждом молодом еврее стала узнавать комиссара. Их хватали, избивали самосудом и затем оборванных, окровавленных, волокли на Фундуклеевскую, где тогда помещалась контрразведка.
В один из этих дней я видел настоящую охоту на евреев, хотя до погрома и не допустили. Тысячная толпа стояла против контрразведки и смотрела, как их вели. Злорадство царило кругом. Сначала ходили легендарные рассказы о том, что будто бы чуть не задержали всю чрезвычайку и ее главарей. Будто бы узнали знаменитую Евгению Бош. Но большинство этих фантазий оказалось вздором: большевики ушли чисто и умно, а добровольцам досталась только мелкая рыбка, которую ловили без толку. Я видел, как на извозчике везли еврейку, всю в крови, в разорванной одежде, жалкую и плачущую, а вся улица в экстазе злобы ее проклинала. В эти часы нельзя было еврею показаться на улице. Там загоралась месть. Однако до погромов дело не дошло. Потом, с падением авторитета добровольцев, снова начались грабежи «под добровольцев», и много досталось и им. Но систематических убийств не было.
На третий день после прихода добровольцев открыла свою деятельность контрразведка. Туда водили сотни задержанных людей, и скоро выяснилось, что здесь не только нет системы, но и происходит что-то странное. Ходили слухи и о том, что Добровольческая армия имела здесь свои разведки во время большевиков и что эти агенты теперь выдавали ей лиц, замешанных в преступлениях большевиков. Однако многих деятелей большевистского периода, даже чекистов, теперь видели в контрразведке в форме добровольцев. Их задерживали, но, когда приводили в контрразведку, они оказывались ее агентами. Доносили контрразведке, сообщая о большевиках, но скоро убедились, что это бесполезно. Задерживали тех, кто больше служил добровольцам, а лиц, имевших связи с большевиками, выпускали.
Войска в первые дни не трогали евреев, а погромы быстро прекращались властями. Евреи били тревогу и обвиняли добровольцев в погромах. Они отрицали право мести. Еврейская интеллигенция обходила молчанием прошлое. По их словам, теперь «угнетали невинных». За каждого арестованного еврея являлись в контрразведку ходатаи из русских известных деятелей, и однажды я встретил у начальника контрразведки княжну Волконскую, которая усердно ходатайствовала за большевистского комиссара. И добилась своей цели.
В боях Добровольческая армия с жидами не стеснялась: она их «пускала в расход» - так тогда называлось убийство человека, - комиссаров, жидов и матросов, которые попадались с поличным. Но добровольцы убивали не без разбора, как делали это большевики. И добровольцы грабили, как грабят во всех войнах, особенно в гражданских. Каждый раз, когда добровольцев постигала неудача и приходилось уходить, евреи поднимали стрельбу и замучивали оставшихся офицеров, попавших им в руки. Война с обеих сторон велась жестоко и пощады не знала.
Много говорили о добровольческих грабежах. Опыт Великой войны показал, что реквизиция и грабеж - это почти одно и то же. Но в Киеве грабили часто бандиты, называвшиеся добровольцами.
С приходом добровольцев физиогномика улиц изменилась. Теперь уже не попадались на каждом шагу красные еврейские звезды и серебряные большие нагрудные знаки коммунистов. Нередко встречались те же лица на улицах в погонах старой Русской армии и государственной кокарде. Исчезли и кровавые плакаты большевиков. Многие офицеры надели форму, а чиновники - свои фуражки. В витринах магазинов появились портреты Деникина, Алексеева и Корнилова. Это было уже лишним. Ясно было видно, что еще многое предстоит впереди. Скоро эти портреты сменят физиономии проходимцев, которых выкинет на поверхность революции следующая ее волна.
Жизнь была так разрушена, что быстро ввести ее в колею было нельзя. Она принимала прежние формы сама, но очень медленно.
Продукты в город не подвозились и цены не падали, а это было плохим симптомом. Аннулировали советские деньги, и это вызывало в обыденной жизни большие затруднения. Все соглашались с тем, что это надо было сделать, но надо было придумать какой-нибудь переход. Техника городской жизни была сильно расстроена. Водопровод и электричество работали плохо, а невежественная городская эсеровская управа не справлялась с делом. Главноначальствующий генерал Драгомиров пробовал назначить старорежимных людей, но и из этого ничего не вышло. Топлива не хватало, и получение такового было безнадежно: за эти годы привыкли сидеть в нетопленых помещениях.
Дореволюционная власть сильно считалась и даже заигрывала с рабочими. Но доверять им было нельзя. Транспорт не функционировал. Старые губернские учреждения начали понемногу оживать и восстанавливаться. Но и здесь встречались непреодолимые затруднения. Керенщина и гетманщина развратили бюрократический аппарат. Назначения чиновников были неудачны, и появилось много полуинтеллигентов. Возник вопрос: кого из них признать? С другой стороны, потянулись на службу к добровольцам все военные и гражданские служащие, только что покинувшие службу у большевиков. Что было делать с этими «бывшими советскими служащими»? Ведь большинство из них было захвачено вместе с учреждениями.
Вступил в свои обязанности во многих отношениях неудачный аппарат реабилитационных комиссий. Нечего греха таить: на службе у большевиков не все были джентльменами и часто под них подделывались. По идее, эти комиссии должны были разобраться в деятельности каждого работавшего при большевиках, а в члены комиссии вошел, например, отчаянный большевик врач Майданский - конечно, еврей. Служили у большевиков почти все, потому что не служить было нельзя. Но встречались и карьеристы, и большие пакостники. Главными мотивами службы какой бы ни было власти были личная безопасность и кусок хлеба. В те времена покупать людей было нетрудно. Переходили теперь к белым потому, что считали это выгодным и надеялись выкрутиться от обвинения в старых грехах.
Военный аппарат у добровольцев работал неплохо, но беда была в том, что при громадном проценте офицеров солдат было очень мало, а принудительной мобилизации делать не решались: ведь Добровольческая армия и не шла под флагом восстановления Императорской России. Ее лозунги были мало понятны населению, а крестьянство прозвало ее «кадетскою» армией.
Несколько слов о крестьянской массе. При царском режиме крестьянское население жило установленным веками укладом жизни, который мне хорошо известен, как бывшему земскому врачу, работавшему в деревне и в тяжелые годы холерных эпидемий. Но уже в течение более полувека крестьянство отравлялось пропагандой, шедшей от интеллигенции под лозунгом передачи всей земли крестьянам. Этот лозунг вылился в эсеровскую формулу «Земля - народу» и возбуждал крестьян к насильственному, путем революции, отобранию помещичьих земель. Отсюда - пропаганда грабежа и сожжения помещичьих хозяйств и обе последние революции, сделанные вовсе не крестьянами. Привлекали их на свою сторону общим переделом земли и ее отобранием в их пользу. Однако инерция старых форм жизни была велика, и крестьян раскачать было нелегко. Полуинтеллигентный элемент земских служащих, учителей, фельдшеров многие годы разжигал аппетиты крестьянства, но только революция вызвала грабежи, пожары и уничтожение усадеб по всей России. Но революция и развратила крестьянина. Царь был для него все-таки эмблемой, исторической эмблемой. А когда его сменила власть бар-помещиков в лице Временного правительства, а потом социалистическая власть, которую он привык видеть в облике фельдшеров и акушерок, она ему мало импонировала, и он по существу стал анархистом. Он не примкнул ни к одной из промежуточных властей. Ближе всего подошел потом к большевикам и петлюровцам, которые не мешали ему грабить, а потом, когда очередь дошла до него и большевики и жиды стали грабить крестьянина, он завопил и стал их врагом.
Никаких революционных идеалов крестьянин не имел, и всякую другую власть он понимал меньше, чем царскую.
Но крестьянин во время междоусобной войны превратился в бандита. В нем пробудилась жадность, он объявил войну городу. Однажды я слышал мудрое замечание крестьянской женщины во время керенщины: «Вот и хорошо, господам пусть будет служба, мужикам земля».
Крестьян по необходимости грабили и добровольцы, ибо иначе снабжаться продовольствием они не могли, крестьяне же - как показал опыт колхозов, до мозга костей собственники, не терпящие социализма, - в озлоблении роптали. Вожди добровольчества были им чужды с их «единой и неделимой», «хозяином земли Русской». Из всех лозунгов революции они приняли только один - «грабь награбленное» - и громили усадьбы.
В начале добровольцев принимали хорошо, а потом стали тяготиться и ими. Большевики хоть давали грабить...
Больше всего крестьянам были по душе «зеленые». В добровольцы крестьянская масса не шла. В Красную армию их гнали, и молодежь легко входила в роль красноармейцев. А доброволец все же был «кадет», то есть полупан.
До восстановления России крестьянину не было никакого дела: это было дело Царя, а раз Царя нет, то не все ли ему равно, кто из «панов» захватит власть.
Интеллигенты и евреи очень муссировали слухи о грабежах Шкуро и Мамонтова. Конечно, в набеге Мамонтова доставалось самим же русским, а казаки, награбив чрезмерно, потеряли свою боеспособность.
Зато в верхах командования, к которому я приобщился, порядок был полный, и никакие грабежи не поддерживались. Между тем общественное мнение возмущалось Драгомировым и обвиняли его противно тем тенденциям, которые он проявлял.
Во время большевизма служилый люд вел себя небезупречно. Совесть не у всех была чиста. Было много мотивов для оправдания, но, когда надо было давать ответ, многим пришлось призадуматься. При всех режимах революции чиновники и офицеры были загнаны до полной без -надежности. Казалось, что никакая борьба больше не возможна и что на спасение больше надеяться нечего. Пришлось смириться и приспособляться. Чувство меры, однако, было потеряно. Вместо борьбы и саботажа, которые карались смертью, пошло в ход подслуживание. Многие хорошо устраивались и с пафосом входили в новую роль. Метались от Керенского к Петлюре и от Петлюры к большевикам. Многие офицеры сражались против добровольцев - пусть вынужденно, а все-таки вновь «перелететь» теперь было не так легко.
Когда вступали добровольцы, все мечтали об освобождении, о переходе к ним. И, приди настоящая Императорская армия со своими лозунгами, все стало бы на место и кошмар рассеялся бы.
Новая власть, конечно, пожелала осведомиться о деяниях своих чиновников и офицеров в смутное время. Ведь Красной армией руководили офицеры Императорской армии, и особенно Генерального штаба. Много генералов и полковников с крупными именами остались у большевиков, а набрать себе изменников было невеселой перспективой. Но реабилитационные комиссии не достигли цели. В первые дни пошли реабилитироваться наиболее ловкие люди, глубоко замешанные в большевизме. Покрывали друг друга, а если кто делал замечания, требовали точные доказательства. У них-то именно все оказалось в порядке. И свидетели, и контрразведка оказались к их услугам. С другой стороны, люди ни в чем не повинные не могли реабилитироваться, а главное - стесняла волокита с ненужными формальностями. Это раздражало офицеров, из которых многим для этого пришлось ехать в Таганрог. Много большевиков попало в Добровольческую армию, и между прочим главный военно-санитарный инспектор большевистской армии Кричевский, наделавший много пакостей. А сотни офицеров не могли добиться ни службы, ни оправдания.
Недовольных было много. Добровольческая армия была вновь сформированною, а не была непосредственным продолжением Императорской, а потому естественно, что она выдвигала своих.
Потом, когда головокружительные успехи привели ее к победе, те, кто попал от побежденных к победителям, пришли уже на готовое. По -следним показалось обидным, что все места заняты «молокососами» и что «старые заслуженные генералы устранены», что «их не позвали». Они забывали, что именно в это тяжелое время они служили у большевиков, а следовательно, «вольно или невольно работали на них». Зависть и претензии были неосновательны. Однако пришлый элемент оказался плох, и киевская армия не выполнила своего назначения.
Пошла запись в добровольцы, которая в первые дни шла успешно. Говорили, что записалось 18 тысяч, но это оказалось выдумкой. Набора сделано не было. Сначала армию приветствовали, и ее авторитет победителя стоял высоко. Но еврейство и либеральная интеллигенция вместе с украинцами сделали свое дело. Власть систематически дискредитировалась. Больше всего добровольцам инкриминировался грабеж, хотя он был ничтожен по сравнению с таковым прежних режимов. Очень непопулярна была контрразведка. Интеллигенция, при большевиках молчаливая, ничего не прощала добровольцам.
Первый месяц военное положение продолжало быть хорошим. Армия наступала на Чернигов, взяла Курск и Орел. Но около Киева наступление захлестнулось, а фронт остановился в 30 верстах от Киева на реке Ирпень. Дальше не могли продвинуться, и это указывало на слабость армии.
В городе ежедневно слышалась канонада, к которой скоро привыкли. Но были и зловещие симптомы. Недели через две после прихода добровольцев цены на продукты возросли, и хлеб стоил до 8 рублей за фунт. Как только приближалась канонада, цены поднимались. Базар знал положение дел лучше, чем политика, а еще лучше знали его евреи. Начинали учитывать положение. Поняли, что армия вовсе не так сильна, как это казалось во время ее наступления на Киев. Евреи стали всеми силами агитировать против нее.
В десятых числах сентября я читал лекцию в фельдшерской школе, как вдруг послышались какие-то выстрелы. Мы так привыкли к этим звукам, что нам и в голову не пришла мысль о катастрофе. Я спокойно кончил лекцию и вышел на улицу, заметив на ней смятение. У ворот стояла группа людей во главе с директором школы. На мой вопрос, что случилось, он с недоумением ответил:
- Подошли!
- Кто?
- Большевики! Подошли на пароходе и бомбардируют город.
Народ, влекомый любопытством, шел к Владимирской горке. Пошел туда и я.
С горы открывалась широкая картина на Днепр. Было ясно видно, как со стороны Десны шел настоящий бой. Туда большевики подошли от Чернигова и бомбардировали окраины города. Там, видимо, добровольческих частей не было, ибо было бы так легко несколькими орудиями обстрелять эти суда и перерезать им отступление. Видны были разрывы шрапнелей. Им отвечала откуда-то наша батарея. В результате большевики отошли. Но это напомнило киевлянам, что положение далеко не из прочных. Люди побогаче с первых дней начали уезжать из Киева. А военные и чиновники бросились паломничать в Ростов и Таганрог, где находилось главное командование. Ехали за получением мест.
Это предостережение сильно охладило публику.
Голод, который чувствовался со времен Керенского, опять вступал в свои права. При большевиках все выдавалось по карточкам, и люди были поставлены в необходимость служить.
Добровольческая армия была слишком слаба для выполнения поставленной ею себе задачи. Идеалы ее не были определенны. С приходом добровольцев гражданские учреждения вяло приходили в порядок, а главное, армия не имела средств. Печатались бумажные деньги, но в их ценность никто не верил. Люди стремились получить места, но не работать. Университет, весь разваленный большевиками, приостановил свои занятия, постановив содействовать Добровольческой армии.
Одним из самых худших элементов на протяжении всей революции был железнодорожный мир. Беспринципный, он служил всем режимам, которые в нем нуждались, а при начале революции он первый изменил Царю. В полуинтеллигентной среде служащих царили инстинкты самообогащения и самоудовлетворения. Но царили инстинкты грабежа: воровство, взяточничество, спекуляция. Демократизм их выражался в неподчинении никакой власти. Они ладили и с украинцами, и с большевиками. Вернуться к честному труду старого режима они не желали. Они при всех властях жили лучше других, потому что владели артерией жизни - сообщением и транспортом. При добровольцах революционные железнодорожники устраивали крушения, портили подвижной состав и паровозы.
Новая власть не была достаточно сильна, чтобы заставить служащих и рабочих повиноваться.
Она заигрывала с ними и тем готовила себе провал. Рабочие притихли, но к добровольческой власти были равнодушны.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК