ГЛАВА XVI От Одессы до Новороссийска
Перед самой эвакуацией из Одессы я пролежал в жару и сильно ослабел. В холодной комнате клиники, куда меня положили, была мертвая тишина, и я находился со своими лихорадочными грезами в полном одиночестве.
20 января я съездил в штаб и узнал, что завтра или послезавтра мы должны грузиться на пароход «Саратов», давно стоящий у мола. Я сказал генералу, что как бы это не оказалось поздно. Я съездил в тюрьму к брату, и там мы условились, что, если мне не удастся уехать с пароходом, я приеду к нему и вместе будем отходить с войсками на Румынию.
Я все-таки получил назначение сопровождать пароход «Саратов» в качестве врача штаба и воинских частей на пароходе. 22 января я быстро собрал свои вещи в мешок, взял винтовку, уже хорошо мне послужившую, и, наняв извозчика, на санях отправился в порт. Там еще было спокойно.
Пароход «Саратов» стоял у мола. Посадка была назначена на завтра, и я, как врач штаба, занял место в так называемой музыкальной каюте. Я приготовил медицинскую сумку и запас нужных средств, которые я получил накануне из склада Красного Креста. Водворившись на место, я вновь почувствовал повышение температуры, и термометр показал 38,5. «Это все же лучше, - подумал я, - помру, так сбросят в море, а не зарежут большевики». Каюта была натоплена до невозможности. Предстояла большая работа. Пароход должен был быть набит битком. Эту ночь я провел почти на пустом пароходе и был спокоен. Уже привык я к этим отступлениям. Вспомнилась Маньчжурия, Ляо-ян, отход к Мукдену, Мазурские озера и Киев. Видел я Россию во всех ее катастрофах, а теперь сопутствовал ей на ее пути и к гибели. Я часто вопрошал себя: о чем я думаю и чего жду? Но мое воображение не шло дальше нового участия в походе, и я нацелился на красивый медный котелок и купил его за 500 рублей.
Я занял место на диване и впал в полузабытье. Лихорадочный бред рисовал сумбурные картины. Но надо было работать и держаться на ногах, и я делал это с большим напряжением воли. К утру, по-видимому под влиянием невыносимой жары, мне стало лучше, и на следующий день я встал здоровым.
23/1 1920 года утром я вышел на палубу. Было довольно холодно. Бухта замерзла, и пароход «Саратов» был затерт льдом. Недалеко от нас по поверхности льда гулял ледокол, который резал лед, ведя на буксире другой корабль. С утра на пароход стали подходить массами люди, и началась погрузка. Каюты были распределены и места нумерованы. В остальную часть парохода грузились различные части. Кто решал их судьбу и давал им пропуски - не знаю. Здесь были и целые части -полки и роты. Но были и отдельные военные, штатские, семьи. Тащили с собой вещи и тюки, грузили автомобили и лошадей. А еще за два дня в один из трюмов погрузили 5000 пудов пироксилина. Для толпы беженцев это соседство казалось небезопасно. По спущенному трапу непрерывно двигалась лента людей, и всех поглощало в себя обширное чрево корабля. Кто всходил на палубу, вздыхал с облегчением. Какое ему дело до того, что будет дальше: теперь он на время спасен. Да, только на время. И моя каюта заполнилась офицерами штаба с женами и детьми. Штаб был переименован в «ликвидационную комиссию». Я официально числился врачом этой комиссии. Нашей дивизии надлежало влиться в Бредовскую армию, и что с ней сталось, я не знаю.
К средине дня пароход нагрузился. Картина была поучительна. Трюмы, палуба, проходы - все завалено грудами вещей, оружия и грузом. У одного борта вплотную стояли лошади какой-то конной части. Люди кишмя кишели, а пассажиры все подваливали. Из города уже неслись дурные вести. Шла пальба, убивали офицеров. Начинали тревожиться: удастся ли нам уйти до обстрела, которого ждали с часу на час.
Психология людей была скотская. Кто попал на пароход, мечтал только об одном: как бы поскорее отчалить, и со злобой смотрел на добивающихся посадки. Остававшиеся на берегу завидовали и ненавидели тех, кто уже попал на пароход. Часто дети оставались на берегу на глазах отчаливающих родных, и происходили раздирающие душу сцены. Тревога была заразительна и нарастала с приближением вечера. К пароходу должен был подойти ледокол, и долго возились с нужными приготовлениями.
Еще засветло мы медленно тронулись, пробивая лед, вслед за ледоколом и долго огибали мол. На рейде мы стали недалеко от английского броненосца. Был тихий вечер. Город красиво раскинулся на возвышенном берегу и по внешнему виду казался спокойным. Красиво горели огни на броненосце, и море было спокойно.
Это был последний тихий день Одессы. Следующий день стал уже днем ужаса и горя: происходили душераздирающие драмы на берегу при погрузке пароходов, бравшихся с бою и уходивших, обрекая десятки тысяч людей на горе и бедствие. Толпы людей метались по молу под обстрелом бандитов, и тысячи людей отступали к Днестру. За нами опускалась непроницаемая завеса, и только бесконечные слухи передавали о том, как там гибнут люди. Иудейское царство развернуло свой флаг над городом, и пятиконечная звезда испускала свои смертоносные лучи из тьмы средневековья.
В каюте были теснота и давка. Утром мы вышли в открытое море и направились к Севастополю. Море было спокойно, и качка не чувствовалась. Шли очень медленно, экономя уголь. С утра началась моя работа как врача, и этот непрерывный и напряженный, а вместе с тем и бессмысленный, труд длился пятнадцать дней нашего странствования. Пароход имел своего врача, обслуживавшего команду. Медицинская помощь воинским частям лежала на мне. Несколько врачей-пассажиров сошлись в лазарете парохода, и все дружно работали все это время. На корме был лазарет на 30 кроватей. Но с первого же дня среди людей, плотно набивших брюхо парохода, обнаружились тифозные. Сначала их отделяли в лазарет, но они, напуганные слухами, что их ссадят в ближайшем порту, упорно скрывались по трюмам, валялись между здоровыми и заражали их. В этой общей свалке быстро плодились вши, ко -торых у только что севших было великое множество. Нашествие вшей было поразительно, и размножение их шло невероятно быстро. Никакая борьба с ними не была возможна. Работа шла непрерывно с утра до ночи, а иногда и ночью. Приходилось пробираться между людьми, почти сплошь заполнившими площадь парохода. Приходилось спускаться в мрачные дебри трюмов, и я скоро привык карабкаться по лестницам и пробираться по проходам.
Картина помещений и палубы парохода была неописуема. Такой тесноты мы, русские, привыкшие к широкому раздолью, тогда не могли себе представить. Но настоящий ужас был в трюмах. На каждом клочке пола и на вещах ютились люди. Воздух был спертый. Уборные плохо действовали и были загажены до последней степени. Около них стояла длиннейшая очередь. Такая же очередь стояла за кипятком, тогда еще отпускавшимся публике. Мне попался приличный фельдшер, что между этой привилегированной революционной полуинтеллигенцией было большой редкостью. Если я теперь сравниваю публику тогдашнего «Саратова» с тем, что приходилось видеть впоследствии, то она мне кажется сравнительно приличной, еще не потерявшей человеческого облика. Но тогда она казалась ужасной. Проявлялись низкие свойства человеческой породы: всюду были пререкания, ссоры, скандалы. Бешено царил эгоизм. Очереди вызывали злобу, и люди начинали ненавидеть друг друга. Не обошлось и без курьезов. Дамы старого режима везли с собой своих мопсов и фоксов как членов своей семьи. Те немилосердно гадили, а демократия кричала: «Пусть сами убирают!»
Заразы никто не боялся: ее все равно не миновать. Врачей тиф не миловал, и они сильно вымирали. Все убеждения наши - не скрывать больных - были напрасны. По существу они были правы: мы ведь имели намерение их ссадить в Севастополе. Здоровые доносили на подозрительных соседей, и часто тревоги были ложны. За двое суток до прихода в Севастополь у нас в лазарете набралось 30 больных. Начиналась драма с высадкой. Высадить или увезти дальше? Всякий хотел ехать хоть на край света, только подальше, как можно дальше. Разлучить больного с родными было невозможно, и приходилось уступать.
Зал кают-компании представлял собой бивак. На столах, на полу, сидя на стульях, приткнувшись на вещах, - всюду неподвижно лежали и сидели люди, боясь покинуть место, чтобы его сейчас же не заняли. К счастью, не было качки.
Обедали мы за общим столом в несколько очередей. Служащие парохода спекулировали: у них можно было купить и спирт, и китайский чай, и сахар.
В Севастополе мы простояли пять дней не разгружаясь. Высадилось очень немного людей, но зато вновь погрузилось очень много. Стремились сесть эвакуированные из госпиталей, уже перенесшие тиф. Большинство из них еще находились в заразительном периоде и были покрыты вшами.
Севастополь жил еще сносной жизнью. Волна отступления сюда еще не докатилась. Город еще имел приличный вид, и в нем сохранился порядок. Но цены уже росли. Город был переполнен беженцами и «тыловыми» военными. Тогда здесь очень хвалили генерала Слащева. Про него я знал еще по Киевской области, когда он успешно действовал против бандита Махно в Екатеринославской губернии. Но о нем говорили как об алкоголике и кокаинисте.
Во время нашей стоянки в Севастополе здесь разыгралась так называемая Орловская эпопея. Она показала, что главным врагом восстановления порядка в России являются не большевики, а именно средняя либерально-демократическая интеллигенция. Что могло быть глупее, чем поднятие в тылу офицерского восстания в критический момент отката Добровольческой армии? Ему к тому же приписывали монархический характер. Все белые вожди были контрмонархисты и обманывали монархическое офицерство, которое на своих плечах и выносило борьбу. Но выступление все же было бессмысленно. Слащев храбро и решительно разогнал восставших, и капитан Орлов ушел в горы в роли «зеленых». Интересно, что сын и зять генерала Алексеева были монархистами. Зятя его за убийство негодяя эсера едва не приговорили к смертной казни, но он был все же разжалован и позже убит, как есть основание полагать, пулей эсера-часового. Эсеры убивали кого хотели, а зятя Алексеева генерал Драгомиров предал суду за убийство деятеля, которого доблестные офицеры убили ведь не зря.
Тесная дружба верхов армии с кадетами не могла не обескураживать тех, кто дрался за спасение России.
В Крыму и около Новороссийска в это время подвизались «зеленые». Это был характерный элемент революции: ни большевикам, ни кадетам, ни Царю... а сами по себе. Бей всех!..
Через день после нас пришел в Севастополь пароход «Владимир». Нам рассказали про ужасы падения Одессы, которое совершилось 25 января 1920 года. Выступили, как всегда, местные большевики и еврейство. Уличная стрельба, убийство офицеров, которые не могли ни сорганизоваться, ни защитить себя. Все население, причастное к добровольцам, бросилось к гавани, и здесь происходили потрясающие сцены. Толпа рвалась к перегруженным пароходам, а «Владимир» от нее отстреливался. Из города пароход обстреливали большевики. В не -много часов все, что стояло у гавани, снялось с якорей и ушло в море. Англичане оказывали помощь в самом малом размере, холодно и неискренне. Они все шире раскрывали свою враждебность к добровольцам. Наш отход из Севастополя задерживался, и мы даже не знали, куда идем. Предполагали зайти в Феодосию, а оттуда в Новороссийск. Ростов пал, и нить на карте подозрительно делала изгиб на Екатеринодар. А что же предстояло дальше? Монархии боялись пуще огня, а без нее спасти Россию было невозможно.
Настоящие русские офицеры с отчаянием говорили: «За кого же мы, в конце концов, и во имя чего сражаемся?»
Люди в толкучке парохода начинали уставать, и столкновения между ними становились чаще. Все чаще заболевали сыпным тифом. В штабе до конца сохранились дисциплина, порядок и хорошие манеры. Сила традиций все же была велика.
Я близко присмотрелся к генералам, окружавшим Драгомирова. На меня они производили хорошее впечатление. Я видел тогда в Драгомирове старого царского генерала и не подозревал в нем непредрешенца, проникнутого левыми кадетскими тенденциями и симпатизирующего эсерам. Все генералы были люди культурные. В строю и в штабе ничем не сказывалась быховская программа, а политическими разговорами никто не занимался.
Генерал Розалион-Сошальский был чистейшей воды старого типа кавалерийский генерал, твердых монархических убеждений, из старой дворянской семьи, с членами которой мне по службе приходилось встречаться много лет тому назад. Джентльмен, тактичный, необычайных добросовестности и честности в ведении дел и отчетности. Очень заботливый по отношению к своим подчиненным. С тех пор как я лечил его в поезде от тифа, мы с ним очень сошлись.
Генерал-лейтенант Императорской армии Юрий Петрович Розалион-Сошальский, участник Маньчжурской войны, с первого дня Великой войны находился в строю на фронте, сначала бригадным командиром 11-й кавалерийской дивизии, а затем Высочайшим приказом был назначен начальником Заамурской конной дивизии, на каковой должности оставался до дня разгрома Императорской армии героями Временного правительства.
Распоряжением Гучкова многие доблестные боевые начальники, верные Императорским знаменам, долгу и присяге, были отчислены от должности и заменены новыми людьми, ухватившими дух революции.
16 апреля 1917 года, когда вся русская конница Румынского фронта стояла в резерве в Бессарабии, начальник дивизии, приняв по обыкновению доклад начальника штаба, на вопрос «Что хорошего?» получил ответ: «Очень нехорошее, ваше превосходительство», - и бумагу за подписью Гучкова о том, что генерал отчисляется в резерв генералов Киевского округа. Вздох облегчения был ответом на это действие «военного министра в пиджачке». Генерал сам в это трудное время не решился бы покинуть свой тяжелый пост, хотя при существовавших обстоятельствах он не считал себя пригодным слугой новых течений. И ответом на это насилие «героя царского вагона», сделавшего нападение на русского Императора, явилась следующая сцена. Как только это насилие сделалось известным дивизионному комитету, который тогда уже решал судьбу дивизии, весь комитет, собравшись, приветствовал генерала, выражая сожаление о его уходе, а солдат Финкельштейн - еврей из Харькова - обратился к генералу с речью, в которой, выражая чувства дивизии, отметил, что генерал всегда был с ними и пользовался общей любовью.
Так беспощадно рвалась деятелями Временного правительства та духовная связь, которая всегда сохранялась в Русской армии между лучшими ее начальниками и подчиненными всех рангов, когда души офицера и солдата сливались в общем порыве служения Родине.
В тот же день генерал покинул фронт, а в его дневнике отмечены следующие строки, пророчески предсказавшие мрачную судьбу России: «Прощай, прости, все хорошее, все светлое, все благородное и честное! Бедная Родина моя, бедный слепой русский народ, несчастная Россия!»
За свои боевые заслуги генерал имеет все российские ордена с мечами до ордена Владимира II степени и Высочайше пожалованный чин генерал-лейтенанта за боевые заслуги. А гучковская награда - волчий генеральский билет.
То, что прошло в поле моего психофильма, ярко обрисовало фигуру генерала, ставшего моим начальником. Мы друг друга не знали, и нас свело только дело, в котором наши душевные струны звучали в унисон. До последнего момента я видел лишь рыцарское выполнение долга, необыкновенную заботливость о своих подчиненных, а из бесед при наших долголетних встречах уже после гибели России я на примере генерала убедился в том, что не так легко в душе русского воина сжечь все то, чему поклонялись наши предки и чему люди служили в течение всей жизни. И если бы так тверда была идеология всего русского воинства, едва ли Россия докатилась бы до своей гибели и позора, в которые ее ввергли февральские изменники и предатели Царя.
Простояв дней пять в Севастополе, мы двинулись к Феодосии. Был сильный ветер, но нас не качало. Шли вдоль берега. Ночь была темная, туманная. Я стоял на палубе, когда вдруг ударила сильно молния. В такое время это было совсем необычно. А природа, вырисовываясь в мрачных красках, иногда ударяла по душе, и становилось страшно от переживаемого ужаса.
В Феодосии опять стояли три дня. Здесь было спокойно. Я выписал здесь группу поправившихся сыпнотифозных и сдал первого покойника. Мне везло: за все время пути у меня умер только один больной. Все чаще попадались типы офицеров-скандалистов. Этот тип в Русской армии существовал всегда - и в мирное время, и во время войны. Обычно это трусы, которые норовят при случае уклониться от боя. Чем нахальнее офицер и чем заносчивее, тем он обыкновенно трусливее. Особенно любят скандалить в госпиталях, где они обыкновенно аггравируют свои ранения и симулируют контузии. За время войны благодаря частым случаям симулирования контузии она сделалась не слишком почетной. Скандалы разыгрывались по совершенным пустякам и принимали дикие формы. Надо, однако, признаться, что наглость нередко помогала. Чистоплотные морально люди, не желая связываться с мерзавцами, уступали.
Выделился и особый тип людей, получивший название «ловчил». Эти всякими приемами обыкновенно ловко устраивались в тылу, уклонялись от боев, получали все, что трудно было достать.
По морю, вблизи пароходов и на рейде, плавало и перелетало множество мелкой породы диких уток, и солдаты наловчились ловить их на удочку. Тут же на лодках ездили охотники и стреляли их.
Мы так привыкли к пароходу, что он казался нам своим домом. Но этот дом с каждым днем опускался и распускался морально. Скученность людей, когда каждый шаг одного задевал интересы другого, порождала особую психологию, основной чертой которой были злоба, зависть, эгоизм. Царили керенщина и общее хамство. Демократический элемент «поднимал голову» и кричал, что генералы позахватили все каюты, что они, которые «проливали кровь», должны валяться на палубе. К одесской катастрофе относились равнодушно: насыщала душу животная радость собственного спасения. А когда пытались вообразить себе, какая расправа происходит там теперь с оставшимися, фантазия отказывалась работать. Не хотелось и думать об этом. Это характерная черта психики в то время: если в бою рядом с вами ранят или убьют человека - вы избегаете смотреть на него.
За нами опустилась непроницаемая завеса на то, что там делается. Но мы хорошо знали, как разыгрываются эти события, ибо и тут узоры революции не слишком разнообразны. Все происходит по трафарету - в одном городе, как и в другом. Только Бела Кун или Роза вносят некоторую оригинальность в методы мучения людей и издевательства над ними. Охота на людей: обыски, аресты, доносы и «пускание в расход»...
Что сталось с армией Бредова? Куда отошли одесские войска?
Мы снялись в последний переход под вечер. Поднялся сильный, порывистый ветер, и нам передавали, что под Новороссийском началась «бора», то есть знаменитый норд-ост. Когда мы отчаливали, порыв ветра оборвал канат, которым был пришвартован пароход к молу. Непривычному человеку казалось странным уходить в море в такую бурю. Говорили, что во время «боры» по несколько дней приходится трепаться в море перед Новороссийском. Рассказывали еще и о том, что после войны плавание в прибрежных водах затруднено вследствие заложенных минных полей, которые надо было бережно обходить. Одним словом, страху нагоняли много. Иногда будто бы мины срывались с привязи и шли гулять по морю. Как раз о такой катастрофе донеслась весть с болгарских берегов. Так погиб от бродячей мины пароход «Петр Великий».
Наступила темная ночь. Море волновалось, и иногда сверкала молния. Все кругом было черно со стальным отливом. Но, на удивление, нас мало качало. Говорили, что у Керченского пролива всегда качает. Но нам повезло. Пароход шел на половине котлов и потому в четыре раза медленнее. Ветер выл в снастях, а мы спокойно шли.
Утром, после 13 дней плавания, показался Новороссийск. Это было 5 февраля. Мы далеко обходили поля минного заграждения. Море волновалось. Норд-ост бушевал. Мы вошли в бухту, которая считается одной из лучших в мире. Но зато это одно из редких мест, где с такой силой бушует норд-ост.
Мы прошли мимо величественного английского броненосца «Император Индии», который был потом нашим спутником. Кроме него в порту стояло много английских пароходов и миноносцев. Прошли мимо колоссальных размеров элеватора, который считается одним из самых больших в мире. Порт был оборудован великолепно, как, вопреки рассказам либералов об отсталости, умела оборудовать свои сооружения Императорская Россия. Некоторые пароходы были совершенно обледенелые: все канаты и мачты обросли толстым слоем льда. Говорили, что для судов это очень опасно. Ветер ревел со страшной силой, а машина - плод человеческого гения - спокойно двигала пароход. Тут только мы узнали, что значит норд-ост. Трудно было держаться на ногах. Пароход встал. Надо было разгружаться. Обычная картина. Все в городе переполнено. Куда переселяться? Никто не пускал к себе новых пришельцев. Вокруг реквизиций шел настоящий бой. Выгружайся хоть на улицу. С парохода гнали, угрожая прекратить отопление и освещение. Война своих против своих. Мы прожили еще четыре дня на пароходе. В город никто не шел. Жаждущие получить назначение ехали в Екатеринодар, где еще была власть.
В эти дни пришло бодрящее известие, что добровольцами вновь занят Ростов. Но скоро выяснилось, что казачество, как это не раз уже бывало на протяжении истории России, изменило. Образовалось какое-то левое правительство Медведева. Следовательно, песня добровольцев была спета и здесь. Армия свернулась в Добровольческий корпус и отходила на Екатеринодар.
Вокруг розысков квартир слышались угрозы, происходили насилия, самоволие. Но с этим никто не считался. Лишь бы попасть под крышу.
Мне очень трудно было ликвидировать своих больных. К концу пути их было около ста человек. Мест в госпиталях не оказалось, а брать их никто не хотел. Порядка в эвакуации не было никакого. Многие больные были безымянные: если они впадали в бессознательное состояние, никто не знал, кто они. Когда они умирали, отдавали труп неизвестного. У огромного числа людей кроме мешка за плечами ничего не было.
Все грузы принадлежали ограниченному числу тыловых счастливчиков, которым предстояло в близком будущем потерять эти свои сокровища и удирать из Новороссийска в чем мать родила. Казалось бы, дело стояло так просто: надо было разбить на роты эти приблизительно две с половиной тысячи боеспособных людей и отправить завтра же на фронт. Но это могла сделать лишь законная Царская власть. Получилась же толпа, сброд людей, обремененных семьями, которые требовали, чтобы их защищали и спасали, а сами в лучшем случае мечтали только лучше устроиться в тылу.
В Новороссийске еще не было анархии. Это был обычный тыловой бивак. Военного здесь было больше, чем в Одессе. Двигались обозы, автомобили. Вплотную к кораблям подходили поезда. Грузили и разгружали. Повсюду встречались группы англичан - этих злых демонов России. Господствовал всюду военный элемент, но много было и беженцев. На Серебряковской улице можно было встретить «весь Харьков». И в числе имен я слышал вовсе не имена черносотенцев старого режима, а либеральных общественных деятелей. Они, следовательно, уходили от большевиков. Здесь были мои коллеги: известный врач из Харькова доктор Френкель и старый мой товарищ, такой же старый революционер, профессор Коршун. Общество друг друга знало. Я был тоже харьковец и был когда-то там главным врачом губернской земской больницы.
Совершенно неправильно усмотрит читатель в этой жизни одно ужасное. Были здесь и хорошие странички. А многого и самого скверного и безотрадного участник событий не сознавал, так как многие не сознавали и своего падения. Впечатления были сильны и скоропреходящи. Их не успевали анализировать. Жили минутой, не схватывая размах швырявшей их катастрофы.
Если бы им открыть тогда глаза на будущее, они бы ужаснулись и не поверили. Жизнь проще, чем она изображается на сцене и в кинематографе. Резкие происшествия растворяются в ленте обыденной жизни. Тогдашнее будущее, теперь давно превратившееся в прошлое, было гибель, страдание, разорение, нищета и унижение. Люди не сознавали своей обреченности, и в этом было их счастье.
Теперь люди уже не помогали друг другу, а заботились только о себе. Всюду, куда мы приезжали, мы заставали еще сносное положение, которое на наших глазах разваливалось. Симптомы всюду одни и те же: рост цен, исчезновение продуктов, голод.
Три дня, которые бушевал норд-ост, были унылы. Ветер нагонял то -ску. «На душе воцаряется мгла, ум, бездействуя, вяло тоскует» - вспомнились мне стихи Некрасова.
Я с генералом Розалион-Сошальским бродил по Новороссийску в поисках квартиры. Я никак не мог помириться с приемами нападения на хозяев, у которых искали квартиры, а добром не пускали.
Во время бешеной работы на пароходе я не замечал своего болезненного состояния, но теперь чувствовал себя неважно. Приходилось делать большие концы, и я утомлялся. Но надо было сдать больных, а потом позаботиться и о себе.
На пароходе шла сутолока. Станция железной дороги своими путями вплотную подходила к молу. С парохода грузили прямо в вагоны. Целые вагоны, как игрушки, поднимали на стальных канатах в воздух при помощи кранов и ставили на пути. Видимо, здесь когда-то был большой порядок и высокая техника Царской России, которую теперь пакостила революция.
В один из вечеров, когда мы сидели на пароходе, палуба вдруг озарилась ярким заревом. На станции разгорался большой пожар - неизменный спутник войны и революции. Вскоре встревоженные фигуры капитана и коменданта вышли на палубу. Саженях в двухстах на путях горели вагоны с патронами. Совсем как раньше в Киеве. Мы вышли на палубу. Какая это была величественная картина! Было светло, как днем. Ровно, не прерываясь ни на секунду, не меняя своих дробных раскатов, трещали выстрелы рвавшихся патронов. Вспомнили, что рядом стоят вагоны со снарядами. А в трюме нашего парохода хранилось 5000 пудов пироксилина. От него взлетела бы на воздух половина пристани. Комендант с капитаном что-то говорили и торопливо сошли на пристань. Были ли эти взрывы результатом хаоса или последствием злого умысла, никто не знал. Но такие картины неизбежны в драме, именуемой социальной революцией и гражданской войной. Как мелка казалась психика отдельных людей в этом хаосе всеобщей гибели! Казалось, стихия сметет и людей, и их психику. Там, где горели вагоны, царила смерть. Невозможно было подойти. Но то, что было невозможно для простого смертного, возможно было для героя... И психика одного человека победила стихию. Нашелся герой без имени, который отцепил горящие вагоны, а подошедший паровоз с другим героем-машинистом отодвинул соседние вагоны с артиллерийскими снарядами. Такой подвиг стоил многих. Как жалею я, что не могу запечатлеть на этих страницах имена этих людей, показавших, что русский человек и на фоне всеобщего озверения может подняться на недосягаемую душевную высоту. В душе других ведь царил животный страх. Переплеталась низость душевная с красотой подвига, и, глядя на эту жемчужную нить душевной красоты, вплетенную в хаос порока, я примирялся с психикой человека, которая временами казалась мне растворенной в низости революции.
Пожар и взрывы продолжались долго. Постепенно тускнело зарево, и взрывы слышались периодическими залпами. На счастье, норд-ост утих, и небо постепенно чернело. Погасла и тревога в душе людей.
Наутро разыгралась другая драма, которая могла кончиться еще трагичнее. На палубе вдруг пронеслась страшная весть: «На пароходе пожар!»
В панике бросились к трапу. Опять проклятый пироксилин! В момент ока протянулась кишка от крана пристани, и энергично захло-
потали комендант и капитан. Горело в трюме, как раз в отделении, смежном со складом пироксилина. «Товарищи солдаты» не признавали запрещения курить в трюме. Бензиновая зажигалка вызвала пожар. Все растерялись и бросились бежать. Если бы не затушили пожар, волна людей передавила бы друг друга прежде, чем пароход взлетел бы на воздух от пироксилина. И опять психика администрации парохода одолела катастрофу. Пока еще отдельные личности владели собой, удавалось спасать людей. Пожар потушили. Злоба на этот скот-демократию, ничего не понимавшую и не желающую подчиняться правилам, у меня поднялась страшная. Вот тебе революция!
Кстати, это курение! Даже интеллигентные курильщики не подчиняются никаким правилам. Они вообще антисоциальны. Курят везде, и никакие угрозы им не страшны. Обращение с огнем в атмосфере революции безобразное. Курит часовой из-под полы на виду у неприятеля. Курит шофер над банкой бензина. Курит охотник, ночуя под стогом сена. И каждый думает, что делает это осторожно. Курит врач-хирург, толкующий об антисептике, склоняясь над раной оперируемого. Курит бактериолог над трупом чумного животного, которое вскрывает и... заражается чумой, как видел это на деле. Немалое число катастроф вызвано этой наркоманией.
Последний пожар послужил поводом к усиленной разгрузке парохода.
И опять дивные картины подвига в атмосфере смрада и гибели. Сходя по трапу, одна интеллигентная дама оборвалась и полетела в море, попав между кузовом парохода и стеной мола. Она задержалась на поверхности моря, уцепившись за вертикальный обледенелый столб. Опять нашелся безымянный герой. С опасностью для жизни он спустился вниз и спас женщину.
Если был осужден Содом, ибо не нашлось в нем и семи праведников, то должен был бы гнев Божий смягчиться над русским городом, в котором на протяжении 24 часов выявилось три величайших героя, и притом великих своей безымянностью. Но суров был гнев Божий над Русской землей, и отдельные богатыри не могли уже спасти своей Родины.
В один из вечеров меня позвали в вагон международного Красного Креста, во главе которого стоял мой коллега, с которым мы встречались по работе в Киеве, доктор Лодыженский. Тогда наши пути еще не расходились так, как это случилось впоследствии, когда один из нас пошел направо, к Императорскому штандарту и возрождению Великой исторической России, а другой круто свернул налево, по иудо-масонской линии. Там предполагалось маленькое угощение по какому-то поводу. Там были сестры Медведева и Толь, святую деятельность которых в казематах чека раскрыли мои исследования, и я с радостью пошел к ним.
Я долго пробирался между рельсами в полной тьме и наконец нашел товарный вагон, в котором собралось небольшое общество. Была масленица, и ели блины. Блины в атмосфере революции. Когда год тому назад, 10 февраля, за мной пришли большевики, чтобы вести на расстрел, я чудом спасся. И теперь приближалось 10 февраля, и тоже были блины... Оригинальная параллель.
В Новороссийске можно было достать вкусную копченую рыбу. Была водка. Было милое общество, но... я есть не мог. Я уже заболевал. Говорили, вспоминали Киев, и казалось, что стояли на обыкновенном привале военного времени. И все же мне было не по себе. Назад я уже пробирался с трудом. На следующий день я встретил на улице товарища председателя нашей Комиссии сенатора Рейнбота. Как сплетаются нити жизни! Когда-то в наши студенческие годы Рейнбот бывал в доме моих родных. Теперь мы вместе работали над изучением проблемы большевиков. Мы пошли вместе к председателю Комиссии Мейнгарду. Они согласились приютить меня на полу в комнате, занимаемой членами Комиссии, и я перебрался к ним. Я сделал доклад комиссии обо всем, что произошло в Киеве, о деятельности контрразведок, о неправильных действиях коменданта Киева, и подал о деле Валлера официальный рапорт, впоследствии напечатанный Комиссией в «Архиве русской революции». Здесь я узнал, что положение добровольцев безнадежно и что они собираются ехать в Сербию. В это время левые элементы в правительстве Деникина брали верх, и дело гибло окончательно. Казаки самостийничали.
8 февраля 1910 года я перебрался в комнату и думал употребить время на обработку своего доклада Комиссии. Жизнь здесь была совершенно лагерная. В соседней комнате помещалась семья председателя Комиссии Мейнгардта, одна дочь которого только что перенесла сыпной тиф. Эти комнаты помещались в здании, занимаемом Черноморско-Кубанским банком. Целый вечер я провел в семье Мейнгарда. Это были высокоинтеллигентные и милые люди с честными взглядами, которые становились все реже. Они смотрели на положение уже совершенно безнадежно. Я вспомнил, как еще в Киеве сенатор Рейнбот однажды указал на безобразия, которые творит Донской круг, и сказал, что ожидать от этого добра не приходится. Комиссия поддерживала отношения с англичанами, которые были хорошо осведомлены. История когда-нибудь даст правильную оценку этой беспринципной нации, на совести которой лежит много преступлений по адресу русского народа.
Мы заговорились до поздней ночи, и когда я улегся на полу, накрывшись своей бараньей полостью, я уже метался в лихорадочном бреду, хотя и сдерживал себя, полагая, что это продолжение одесского заболевания.
В то время, когда я отходил из Одессы со штабом генерала Драгомирова, мой ныне покойный брат Д. В. Краинский вместе с отрядом полковника Стесселя и остатками Добровольческой армии попал в части, отходившие в Румынию, где и пережил трагедию днестровских плавней. Привожу в следующей главе отрывки из дневника моего брата, характеризующие этот страшный исход.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК