16. Признание

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я не люблю славы.

Н. Бердяев

В 1927 году французскую границу почти полностью закрыли для русских беженцев: им запретили свободно перемещаться по Европе. Эмигрантское сообщество Парижа оказалось в изоляции. Интеллигенция Франции «полевела» и ее общественное мнение стало более благосклонно взирать на «великий эксперимент», происходящий в СССР. Среди эмиграции, как ответ, в эти годы обрела второе дыхание «национальная идея», которую дружно проповедовали и монархисты, и евразийцы, и НТС (Народно-трудовой союз) – по-боевому настроенная организация, которая искала возможности заслать своих сторонников в СССР. Изменилось отношение к русским эмигрантам и со стороны многих западных организаций и фондов: финансирование становилось все более скудным. Сказалось это и на «Пути», – надо было урезать расходы. На помощь пришла Лидия Юдифовна, которая стала вычитывать корректуры журнала. Впрочем, у нее было и свое дело: она организовала кружок по изучению библейских текстов. Да еще по воскресеньям в их доме собирались интеллектуалы, – заботой ее и Евгении Юдифовны было обеспечение участников пирогами и чаем, хотя и в беседах они всегда принимали активное участие. У Бердяевых бывали Л. Шестов, Г. Федотов с женой, Б. Вышеславцев, К. Мочульский, секретарь РСХД Ф. Т. Пьянов… Заглядывала на огонек жившая тогда в Париже Марина Цветаева. Частой гостью была дочь последнего царского посла во Франции Елена Александровна Извольская – яркая и красивая женщина, католичка, занимавшаяся переводами с русского на французский и наоборот, сделавшая доступными для французского читателя некоторые работы Бердяева, а также Мандельштама, Пастернака, Ремизова и других. Заходил иногда и Семен Либерман, знакомый Бердяева со времен житомирской ссылки, В 1926 году он, видный советский хозяйственный деятель, стал «невозвращенцем», почувствовав – если останется в России, то не миновать ему беды, припомнят ему и меньшивистское прошлое, и контакты с зарубежными промышленниками (он торговал лесом, добывая для советской власти валюту), и знакомства с «белоэмигрантами», и финансовую успешность. Либерман оказался в Париже, он и его жена (Генриетта Либерман-Паскар – актриса, режиссер) бывали у Бердяевых. С Бердяевым его связывали воспоминания о молодости и революционной романтике, – он всегда с теплом отзывался о Николае Александровиче, до конца жизни гордился знакомством с ним. Интересная деталь: сын Семена Исаевича Либермана стал впоследствии мужем Татьяны Яковлевой – возлюбленной Маяковского, которую он собирался «взять» – «одну или вдвоем с Парижем».

Завсегдаем у Бердяевых был швейцарец Фриц Либ – протестантский теолог, живо интересовавшийся Росией и воточным христианством. Его замечательная библиотека по славистике, которую он собирал долгие годы, была передана им в университет Базеля, где он раньше учился. Сегодня это одно из самых известных собраний книг и рукописей в данной области. С Бердяевым Либ познакомился сразу после их переезда в Париж через сотрудников YMCA; знакомство это переросло в настоящую дружбу, – Бердяевы окрестили его «Федором Ивановичем», считали его в доме своим человеком («наш милый, уютный Фед<ор> Ив<анович>[466]», – писала в дневнике Лидия Юдифовна). Общался Либ и с другими русскими философами, даже организовывал их лекции в базельском университете. Он познакомил Бердяева с Карлом Бартом[467] (у которого защищал свою диссертацию), другими западными коллегами, присылал ему книги, помогал найти издателей для работ в Швейцарии и Германии, был в курсе семейных дел… Сначала Либ бывал в Париже только наездами, но никогда не пропускал возможности навестить Бердяевых в Кламаре. Перед войной Либ получил место профессора в Бонне, но покинул его, когда в Германии к власти пришел Гитлер. Он переехал в Кламар, где несколько лет жил по соседству с Бердяевыми, часто навещая их и очень тесно общаясь с Николаем Александровичем.

Еще в Берлине Бердяев познакомился с Максом Шелером («самый интересный немецкий философ последней эпохи»[468], – сказал о нем Бердяев), который тоже бывал у него дома, приезжая в Париж. И Бердяев, и Шелер настаивали на том, что проблема человека – самая значимая для современной эпохи. Кризис общества, культуры – проявление кризиса самого человека, человек никогда не был столь «проблематичным», как в ХХ веке, считал Шелер. Его мысли были созвучны персонализму Бердяева, поэтому, хотя первые личные встречи с Максом Шелером его и разочаровали (немецкий философ показался ему слишком эгоцентричным человеком, интересующимся только собой и своими мыслями), Бердяев не раз возвращался к философским идеям Шелера в своих работах.

Личные отношения Николая Александровича с представителями европейской философии представляются особенно важными потому, что постепенно Бердяев становится своеобразным личным «посредником» между русской и западной культурами. Очень помогло его личным контактам тесное сотрудничество Николая Александровича с YMCA, оно во многом определило его эмигрантскую судьбу. Особенно ярко это проявилось в замечательном начинании – межконфессиональных встречах, которые несколько лет проходили в помещении YMCA на Монпарнасе. Встречи эти, инициатором которых был Бердяев, не были бы возможны и без другого известного мыслителя – Жака Маритена.

Маритен всегда проявлял интерес к русской культуре. Отчасти это было связано с его русской женой, Раисой, но, кроме того, его интересовала русская религиозно-философская мысль: он испытал на себе сильное воздействие идей В. С. Соловьева. В работах Маритена 20-30-х годов настойчиво присутствовали темы, характерные для русской философии, он тесно общался со многими русскими, – прежде всего, здесь можно назвать Вяч. Иванова. Бердяев же познакомился с Маритеном в 1925 году через вдову Леона Блуа, французского писателя-мистика, о котором Николай Александрович написал статью еще в России и который имел воздействие на формирование мировоззрения самого Николая Александровича. Мадам Блуа была другом Маритена и, узнав, что Бердяев интересуется его сочинениями, предложила Николаю Александровичу и Лидии Юдифовне пойти вместе с ней к Маритену. О первой встрече Бердяев вспоминал так: «Интересно, что сам Маритен был в прошлом анархистом и материалистом. Став католиком, он начал защищать очень ортодоксальное католичество, приобрел известность как враг и свирепый критик модернизма. У меня было предубеждение против томизма, против католической ортодоксии, против гонения на модернистов. Но Маритен меня очаровал»[469]. Они жили недалеко друг от друга, встречались довольно часто. Скоро с Маритеном установились доверительные дружеские отношения, – «я его очень полюбил, что при моей сухости случается не часто»[470]. Маритен отвечал ему взаимностью и ввел в круг бердяевского общения многих своих знакомых – известного писателя, драматурга и философа Габриэля Марселя (и Бердяев стал участником знаменитых марселевских «пятниц»), писателя и литературного критика Шарля Дю Боса, французского философа-неотомиста Этьена-Анри Жильсона, основателя французского персонализма Эммануэля Мунье, других. Бердяев всегда высоко оценивал заслуги Маритена как мыслителя, хотя и расходился с ним во взглядах. В конце жизни Бердяев писал даже о своем влиянии на нового друга: «Маритен первый ввел томизм в культуру. За долгие годы нашего общения Маритен очень изменился, но он всегда остается томистом, он приспособляет новые проблемы к томизму и томизм к новым проблемам; он, в сущности, модернист в томистском обличии. Когда я познакомился с Маритеном, он был «правым». Но в конце пережитой эволюции он стал «левым» и даже вождем «левых» течений во французском католичестве. Правые, враждебные ему, католики не раз писали, что он подвергся моему вредному влиянию. Это неверно в отношении к философии, но, может быть, от части верно в отношении к вопросам социальным и политическим. Маритен – философ схоластический, я философ экзистенциальный. Сговориться при этом трудно. И все же общение между нами было плодотворно»[471].

Маритен поддержал идею Бердяева об организации межконфессиональных собраний. По замыслу, на этих встречах православные, католики, протестанты должны были собираться для обсуждения религиозных вопросов. Это была реальная попытка показать единство христиан в мире, несмотря на конфессиональные различия, и попытка успешная. Первые собрания настолько удались, что о них узнала публика, – «народу приходило даже слишком много. Была опасность, что собрания станут модными»[472], – писал Бердяев. Участники испытали подъем после первых встреч: для каждой из участвовавших сторон приоткрывалась незнакомая религиозная жизнь, атмосфера собраний заставляла переживать заново чувство братства во Христе, стала понятной общая задача противостояния безрелигиозному миру. Особенно активно в собраниях участвовали их вдохновители – Бердяев и Маритен, но выступали на них и Булгаков, Лосский, отец Жиле (впоследствии генерал доминиканского ордена), пастор Бегнер (глава протестантских церквей Франции), другие. Такие «большие» встречи продолжались два года (1926-1928), потом они как будто исчерпали себя, интерес к ним стал падать. Тогда, по предложению Бердеява, они были видоизменены: вместо больших публичных собраний решили проводить камерные собеседования заинтересованных людей, – дома у Бердяева. Идею опять поддержал Жак Маритен – с условием, что на этих встречах не будет больше протестанстов. Авторитет Маритена стал своего рода «магнитом» для западных религиозных философов и богословов. Такое изменение формы межконфессиональных встреч опять вдохнуло в них жизнь. В «коллоквиуме» у Бердяева принимали участие и православные богословы – не только Булгаков, но и Зеньковский, и отец Г. Флоровский (тоже преподававший тогда в Богословском Институте). Для последнего эти неформальные встречи имели огромное значение. В них он приобретал опыт экуменического общения, они помогли усовершенствовать его концепцию «неопатристического синтеза». Постепенно и этот формат «коллоквиума» начал исчерпывать себя, но и после 1931 года такие собеседования католиков и православных периодически все же проводились, причем иногда не у Бердяева, а у Маритена.

В этих встречах Бердяев столкнулся с трудностью: на него смотрели как на представителя официальной православной позиции, он же мог говорить только за себя одного. Даже позиция отца Сергия Булгакова, священника, вряд ли была бы безоговорочно поддержана церковными кругами, – его обвиняли в искажениях христианства в связи с его учением о Софии, премудрости Божией, говорили, что он вводит четвертую ипостась Бога… Бердяев чувствовал неловкость, когда его точку зрения принимали за отправную в попытках понять православную позицию и характер православной религиозной мысли. Он понимал, что в самом православии нет единства, и уж тем более, оставаясь «верующим вольнодумцем», не чувствовал себя вправе говорить от лица Православной Церкви. Двусмысленность своего положения он понимал сам, и это стало одной из причин приглашения на собрания других русских философов и богословов.

Отношения русских интеллектуалов с французскими коллегами не были слишком тесными. Мешал не язык (хотя иногда – и он тоже), а разность культур, жизненного опыта, конфессиональные различия, но главное – мода на «левизну», эдакий «салонный большевизм»: многие французские писатели, художники, философы в это время верили, что «свет идет с Востока» и в СССР «родится новый мир». Об этом ярко написала в своих воспоминаниях Нина Берберова: «Страшное, грозное время – двадцатые-тридцатые годы нашего века… В то время во всем западном мире не было ни одного видного писателя, который был бы «за нас», то есть, который бы поднял бы голос против преследований интеллигенции в СССР, против репрессий, против советской цензуры, арестов, процессов, закрытия журналов, против железного закона социалистического реализма, за неповиновение которому шло уничтожение русских писателей. Старшее поколение – Уэллс, Шоу, Роллан, Манн – было целиком за «новую Россию», за «любопытный опыт», ликвидировавший «ужасы царизма»… Старшее поколение – с Теодором Драйзером, Синклером Люисом, Эптоном Синклером, Андрэ Жидом (до 1936 г.), Стефаном Цвейгом, во всех вопросах было на стороне компартии против оппозиции…»[473]

Попытки преодолеть разрыв предпринимались не раз. В частности, в 1929 году именно для этой цели была создана «Франко-русская студия» (Studio Franco-Russe), проводившая поэтические вечера, встречи, литературные диспуты. Из французской элиты в ней участвовали Поль Валери, Андре Мальро, Андре Моруа, Жак Маритэн, Габриэль Марсель, Станислав Фюме, Рене Лалу, Рене Гиль, а с русской стороны – Н. Бердяев, Б. Вышеславцев, Г. Федотов, П. Муратов, М. Цветаева, Б. Зайцев, М. Алданов, Г. Адамович, Г. Газданов, Б. Поплавский, М. Слоним, В. Вейдле и другие[474]. К сожалению, это начинание особого успеха не имело: состоялось всего четыре собрания, на которых говорили о творчестве Достоевского, Толстого, о влиянии французской традиции на русскую культуру в 20 веке, но после этого встречи прекратились как-то сами собой…

В 1927 – 1928 годах в Париже в издательстве YMCA-Press была опубликована книга Бердяева в двух томах – «Философия свободного духа». Книга затем вышла на иностранных языках: на немецком в 1930 – под тем же названием, что и русское издание, на французском в 1933 под названием «Esprit et liberte. Essai de philosophic chretienne» (это название – «Дух и свобода» – больше всего нравилось Бердяеву, и оно было воспроизведено в изданиях на английском в 1935 году, испанском (издание вышло без указания года), нидерландском (1946) и итальянском (1947). Книга получила премию Французской Академии.

По своему содержанию книга продолжала вышедшую еще в России «Философию свободы», которую он позже назвал «еще несовершенным эскизом» своей философии. В центре этой работы опять стоял человек, что вполне согласовывалась с персонализмом Бердяева в философии. «Человек не есть окончательно готовое и законченное существо, он образуется и творится в опыте жизни, в испытаниях своей судьбы. Человек есть лишь Божий замысел»[475], – убеждал читателей Бердяев, которому вообще был свойственен христианский «активизм» – нельзя ждать, что замысел Божий исполнится сам собою, надо действовать, чтобы он воплотился. Давал он и характеристику современной ему «переходной эпохи духовных кризисов», когда многие «странники» возвращаются к христианству, к вере отцов, к Церкви. Бердяев понимал, что люди, приходящие в Церковь, – другие, они отличаются от тех верующих, которые обретали веру раньше: это люди, «пережившие опыт новой истории, в котором дошли они до последних пределов», «трагические души». Люди – коренным образом изменились, а Церковь – меняться не хочет, потому часто встречает «странников, возвращающихся в Отчий Дом» не так, как встретил Отец блудного сына в евангельской притче.

Для Бердяева, человек, пришедший к религии, понимает, что живет на границе двух царств – природного царства, где господствует необходимость, где все подчиняется законам, и царства духа, где господствует свобода. Отношения между духовным и материальным миром, между царством свободы и царством необходимости, могут быть рассмотрены по-разному: с позиций дуализма, монизма и символизма. Дуализм удваивает реальность, помещает Бога вне материального мира и отрицает их взаимосвязь. Монизм рассматривает реальность природного мира как единственно возможную. В обеих этих концепциях никаких связей между двумя мирами нет. Символизм же показывает такую связь, показывает, что реальность духовного мира может найти свое выражение в символах. Символы – отражение высшего мира, когда мы можем почувствовать, ощутить за реальностью вещей, предметов вокруг нас нечто бо?льшее, что через них проявляется, подает нам знаки. В символизме Бердяев видел ключ, с помощью которого человек может открыть первые ворота своей тюрьмы в мире необходимости. Конечно, есть и другие ворота и запоры, некоторые могут быть открыты только извне, но без понимания того, что человек не сводится к природному началу, что сама природа имеет духовную «подкладку», освободиться невозможно: если верить, что наша жизнь – лищь процессы обмена веществ со средой, то такой она и станет.

Писал эту книгу Николай Александрович, как всегда, быстро, – у него была поразительная скорость письма. Когда мысль созревала в его голове, он буквально рвался к бумаге, ему некогда было даже было проверять цитаты, – их немного в его книгах, да и приводил он зачастую по памяти (поэтому они не всегда бывали точны). Обычно он писал книгу, не останавливаясь, до конца, причем очень редко возвращался к написанному тексту. Он не принадлежал к людям, которые могут долго анализировать собственный подход, разбирать его «по косточкам», несколько раз редактировать написанный текст. Бердяев говорил, что он не может этого делать физически: мысли слишком быстро приходят к нему в голову, он еле успевает их записать. Да и верстки своих книг в YMCA-Press он не вычитывал, хотя сам корил себя за такую «беспечность». Однажды Николай Александрович сказал жене, что никогда не устает от писания, потому что «процесс писания у меня не сознательный, а бесознательный. Источник его в бессознательном»[476]. Мысль у Бердяева работала постоянно, – может, поэтому он не радовался появлению своих книг: ему всегда казалось, что книга уже устарела, что он в ней многое бы изменил.

Бердяев был чрезвычайно дисциплинированным в своей работе. Писание было его постоянной потребностью. Если случались дни, когда он не мог добраться до своего письменного стола (из-за лекций, собраний, встреч), он страдал. В своем дневнике Лидия Юдифовна приводила его слова: «Я сегодня ни разу не присел за стол и ничего не написал. Это такое мученье, так хочется скорее за письменный стол!»[477] У него были четко отведенные часы, которые он проводил в кабинете, когда беспокоить его не разрешалось. Такой же четкости во времени он требовал от домашних, – он прерывал свои занятия для кофе, обеда, ужина, следуя заранее определенному «расписанию». День начинался с того, что Николай Александрович выпивал свою обычную чашку кофе и шел в кабинет – читать, писать, отвечать на письма (которых становился все больше и больше, – пропорционально бердяевской известности). Иногда он помогал Евгении делать закупки. Причем выглядело это немного комично: Николай Александрович был очень строг в одежде, даже дома, среди близких, его невозможно было застать в пижаме, в халате. Он появлялся утром в столовой уже полностью экипированным: в рубашке, домашнем пиджаке, причесанный и пахнущий хорошим одеколоном. На улицу (в том числе, в продуктовые лавки) он тем более выходил «при полном параде». Человек аристократической внешности в галстуке, жилетке, пиджаке (но с обмотанным шарфом горлом – вдруг сквозняк! Боязнь болезней его не покидала), в начищенных туфлях, но с бесформенной потрепанной хозяйственной сумкой в руках смотрелся необычно, на диссонанс между внешностью и поклажей обращали внимание. Особенно любил Бердяев бывать в винных лавках (что часто бывало необходимостью, так как Бердяевы принимали много гостей). Он разбирался в вине, любил его, хотя никогда – в отличие от многих русских – не пил водки. Считал это очень вульгарным. В эмиграции Николай Александрович начал есть мясо – раз в неделю. Это было вызвано экономией: полностью вегетарианский стол обходился дороже, Бердяевы просто не могли себе этого позволить.

Через четыре года парижской жизни перед Бердяевыми встала серьезная проблема: дом, где они снимали квартиру, был продан, им было необходимо срочно искать новое жилье. Лидия Юдифовна услышала, что недалеко собираются сдавать пустой дом – на rue de St. Cloud. Дом ей и Евгении очень понравился, в нем было три этажа, центральное отопление и большой кабинет на втором этаже для Николая Александровича. Цена аренды дома была вполне умеренной. Но для постоянно находящихся в стесненных обстоятельствах Бердяевых проблемой было меблировать дом: три этажа требовали столов, стульев, шкафов, ламп, денег на которые у них не было. Они все-таки решились снять понравившийся дом, – пришлось взять взаймы у бывшего мужа Евгении Юдифовны – Евгения Раппа (он тоже жил в Париже, был богат, женат на француженке, имел троих дочерей во втором браке, иногда наведывался к Бердяевым, чтобы повидаться с бывшей тещей). В тот месяц, который по условиям договора они должны были еще прожить в старой квартире, Евгения стала завсегдатаем блошиного рынка, покупая там за копейки старые кресла, обивку которых сама потом перетягивала, колченогие столики, чьи ножки потом подпиливались или, наоборот, удлинялись, и всякую другую необходимую в хозяйстве мебель и утварь. Дом получился уютным, удобным, здесь Бердяевы прожили самые счастливые годы в изгнании[478].

В этом доме у них всегда было много гостей, посетителей, друзей, да и просто людей, которым они помогали. Одним из таких, нуждавшихся в помощи, был Александр Викторович Каравадин. В прошлом – очень богатый помещик, проводивший жизнь в заграничных путешествиях, Каравадин стал совершенно нищим человеком, – революция застала его на Корсике, он остался жив, но не смог спасти даже малой доли своего состояния. Случайно познакомившись с Бердяевыми, он стал постоянно бывать в их доме – они его кормили обедами и ужинами, а иногда поручали какую-то работу по хозяйству, чтобы он мог немного заработать. «Он так слился с нашим домом, – писала Лидия Юдифовна, – что мне трудно уже представить себе наш особняк без старомодной фигуры А<лександра> В<икторовича> и его черного пса»[479].

Правда, арендная плата все время потихоньку росла. Николай Александрович часто говорил:

– Мы живем как в монастыре. Никаких развлечений, визитов, поездок (кроме необходимого лечения). К нам приходят, а мы – никуда…

Николай Александрович немного утрировал ситуацию. Все-таки они время от времени ездили на море, в Виши, иногда – в горы: озабоченный здоровьем Николай Александрович очень сереьзно относился к отдыху и санаторному лечению, старался выкроить на это деньги из семейного бюджета. Кроме того, он любил ходить в кино, всегда пользовался хорошим одеколоном, был придирчив к обуви. В остальном – жизнь Бердяевы вели очень скромную. Но денег все равно хронически не хватало. Бердяев пытался контролировать расходы, хранил все чеки и счета, экономил, но это мало помогало. Наступил момент, когда Бердяевы просто не могли больше позволить себе снимать такой дом. Тогда произошло «чудо»: Николаю Александровичу пришло письмо, в котором его приглашали к нотариусу. Он был очень удивлен:

– Не могу понять, в чем дело. Не знаю ни одной причины, по которой меня хотел бы видеть парижский нотариус. Да у меня и никогда не было причин иметь дело с нотариусами…

Оказалось, Бердяев получил наследство от друга семьи – англичанки Флоранс Вест. Она была активным членом кружка по изучению Библии, организованного Лидией Юдифовной и собиравшегося в доме Бердяевых еженедельно. Состояние, полученное ею от мужа, Флоранс распредилила в своем завещании между родственниками и благотворительными организациями, но оставила деньги и Бердяевым, чтобы они купили себе дом: жизнь в изгнании и так тяжела, говорила она, надо иметь хотя бы свой угол. Вскоре после этого в июне 1938 года Бердяевы переехали в собственный двухэтажный дом номер 83 на rue du Moulin de Pierre. С этого момента там всегда висел портрет «нашей дорогой Флоранс», – ведь благодаря ей семья смогла выйти из критического положения, даже приходящая прислуга теперь стала им по средствам. Купленный дом был окружен садиком, где Лидия и Евгения посадили розы. Лидии Юдифовне он чем-то напоминал русскую усадьбу. На первом этаже находилось большое помещение, предназначенное, видимо, для приема гостей. Из него со временем сделали православную часовню, иконостас для которой написал отец Григорий Круг. Кабинетом Николая Александровича стала маленькая комнатка, которая обстановкой напоминала скорее келью монаха, чем кабинет известного человека. Кровать с тумбочкой (на ней всегда лежал молитвенник и стояла икона, данная Бердяеву в Москве отцом Алексием Мечевым), стул, письменный стол и книги. Из-за стесненных средств книги Николай Александрович покупал, как правило, подержанные, в букинистических лавках, но отказать себе в этой страсти не мог. Именно этот дом стал последним земным приютом Николая Александровича. О нем с теплом говорили и писали многие бывавшие в нем: в отличие от сумрачного киевского дома, где прошло детство Бердяева, его собственный дом был открыт гостям, гостеприимен. Георгий Федотов не зря называл его «замком Монсальвате, где всегда чувствуешь себя так хорошо».

Каждое воскресенье в течение многих лет в 5 часов вечера у Бердяевых собирались друзья. Шестов, Габриэль Марсель, Марина Цветаева, Жак Маритен с женой, чета Федотовых, мать Мария Скобцова… Вечера у Бердяевых привлекали многих и стали настолько привычны для самих Бердяевых и их знакомых, что представить себе жизнь без них было трудно. Лидия Юдифовна писала: «Ни очень любит собрания у нас по воскресеньям. Это единственный день, когда он отдыхает в обществе знакомых. Он в своей бархатной шапочке с трубкой во рту сидит в конце стола, шутит, острит и чувствует себя легко и приятно»[480]. «Воскресенья» отменялись только в одном случае, – если Бердяев заболевал. К болезням он относился серьезно, даже трагично, спрашивал знакомых о хороших врачах, почувствовав себя неважно, сразу становился мрачен и озабочен. Тут уж было не гостей…. В 1933 году к воскресным собраниям присоединился знакомый Бердяевым еще по Москве Пьер Паскаль, о необычной судьба которого можно было бы написать приключенческий роман. Француз и верующий католик Паскаль провел в России более 15 лет, был женат на русской, дружил с Ремизовым и другими русскими интеллектуалами, отлично знал русскую историю и литературу. Один из его учеников, известный славист Жорж Нива, назвал своего учителя «христианским большевиком», который «ушел в коммунизм, как идут в монастырь», не переставая при этом оставаться искренне верующим католиком.

Изучавший в школе русский язык (с помощью русских полиэмигрантов!), Паскаль на всю жизнь остался влюбленным в Россию. Он воевал во время первой мировой войны, затем работал во французском посольстве в России шифровальщиком, но стихия русской революции его настолько поразила, что он бросил службу (был за это осужден по законам военного времени), вступил в РСДРП (будущую коммунистическую партию), стал большевиком и остался в России. Он жил в Москве, работал в Институте Маркса-Энгельса, причем – фантастическое время! – занимался в этом институте исследованиями, связанными не с Марксом или Энгельсом, а со старообрядческим протопопом Аввакумом. Разочарование в революции наступило у Паскаля довольно скоро. НЭП, репрессии новой власти, исключение из партии и снятие «с поста» директора института Рязанова – все эти события заставили Паскаля пересмотреть свое отношение к большевизму, но на родину ему удалось вернуться только в 1933 году после больших трудностей. Сохранились яркие воспоминания Пьера Паскаля о Бердяеве, – начиная с его внешности («всегда элегантно одетый») и заканчивая описанием типичного бердяевского «воскресенья»[481].

Обычно Паскаль с женой приезжали одними из первых, – к 16 часам. Их встречала хозяйка дома и ее сестра, «которая вела все хозяйство». По мнению Паскаля, сестры очень отличались друг от друга: Лидия была скромна и «очень мила», почти не принимала участия в дискуссиях (если вспомнить характеристику Белого, то можно понять, как сильно изменилась Лидия после перехода в католичество). Ее сестра обладала гораздо более страстным характером, с удовольствием вступала в беседу, как правило, поддерживая позицию Николая Александровича. Мать сестер, Ирина Васильевна, к гостям не выходила, она вообще редко покидала свою комнату в силу возраста. Жена Паскаля, тем не менее, была с ней знакома и любила с ней беседовать. Однажды зашел разговор об ее имении под Харьковом – о любимых Бабаках, где при советской власти расположидся дом отдыха рабочих. Ирина Васильевна, услышав об этом, сказала: «Надеюсь, им там нравится». Ответ запомнился Паскалю, потому что показывал ту атмосферу «нестяжательства», которая существовала в доме Бердяевых.

Около 16 часов сверху, из кабинета раздавался голос Николая Александровича:

– Самовар уже готов?

Он спускался к приезжавшим гостям. «Там бывали русские, заезжие иностранцы, французы, – вспоминал Паскаль. – Усаживались вокруг стола, пили чай, всегда с щедрым и великолепным угощением, кондитерским шедевром Лидии или Евгении, и болтали о том, о сем. Николай Александрович задавал вопросы, направлял разговор к более серьезной беседе, которая затем занимала остаток дня. Это уже была не московская Академия: ни председателя, ни протокола заседаний, но Бердяев, тем не менее, руководил дискуссиями. Он одушевлял их, придавал им интерес, иногда прямо наслаждение своими остротами, обобщениями, категорическими выводами и… вспышками гнева… Верхом наслаждения для большинства слушателей бывала дуэль Бердяев – Шестов»[482]. Лидия Юдифовна остроумно называла многолетний спор между двумя друзьями спором между Ветхим и Новым Заветом.

Парижскую жизнь Бердяева невозможно представить и без двух кружков, в которые он входил: левого движения французских инеллектуалов «Union pour la Verite» («Союз за правду») и группы вокург журнала «Esprit», организованого Э. Мунье. «Союз за правду» был организован французским писателем Полем Дежарденом в его квартире на rue Visconti. На собраниях обсуждали новые книги по философии культуры, спорили. Сначала Николая Александровича приглашали на эти встречи как специалиста по марксизму и русскому коммунизму. Затем он стал просто одним из членов кружка. Здесь, например, обсуждались его новые книги. Эти встречи много дали Бердяеву, прежде всего, в понимании эстетических и религиозных оснований французского экзистенциализма; они несомненно сыграли свою роль в формировании его собственной экзистенциалистской эсхатологии. Правда, Бердяев считал, что представители эстетического экзистенциализма (Жан-Поль Сартр, например, которого Бердяев называл «литературным плейбоем») проходят мимо основной проблемы – духовной судьбы человека (потому что не верят в Бога, восприимают человека как конечное существо). Если атеистическая философия 18 века была хотя бы оптимичной, она предагала человеку «эрзац» религии в виде веры в прогресс и безграничность человеческого познания, то атеистический экзистенциализм 20 века лишал человека всякой надежды. Недаром Альбер Камю основным вопросом философии считал вопрос о самоубийстве: стоит ли эта жизнь того, чтобы быть прожитой?

Персоналистское течение французских левых католиков, сложившееся в середине 1930-х годах вокруг журнала «Esprit», возникло в результате инициативы двадцатисемилетнего Эмманюэля Мунье. Основными темами не только журнала, но и возникшего вокруг него философского направления стала проблема личности, а точнее – констатация «кризиса человека» в буржуазном мире. «Воссоздать Ренессанс» – так называлась передовая статья первого номера «Esprit» (1932). Ренессанс вывел из кризиса средневековье; такая же персоналистская революция коммунитарного типа необходима, чтобы разрешить кризис XX века. Это станет возможным тогда, когда в центре теоретических дискуссий и практических действий окажется личность. Течение получило название «персонализма», возникло и развивалось под прямым влиянием идей Бердяева. Таким образом, Николай Александрович стал одним из авторитетов и основателей течения западноевропейской философии! В 1936 году Мунье опубликовал работу под смелым названием «Манифест персонализма», в которой изложил отправные пункты нового философского понимания личности и построения персоналистского общества. Свою позицию Бердяев тоже называл персонализмом. Он утверждал ценность человеческой личности как божественной эманации, как духа: личность после смерти войдет в Царствие Божие, тогда как от коллектива не останется ничего. Разумеется, у персонализма немало общего с индивидуализмом. Но есть и коренное различие: крайний индивидуализм превращает человеческую личность в центр мироздания. Персонализм же, высоко ставя личность, провозглашает ее назначением служение сверхличным ценностям, творческую активность. В одном из своих частных писем Бердяев так излагал свои взгляды на возможность разрешения противостояния личности и общества: «Персонализм (признание верховной ценности конкретной человеческой личности) имеет социальную проекцию. Общество может быть организовано персоналистически во имя каждой человеческой личности, ее достоинства, ее права на жизнь и труд, на реализацию заложенных в ней возможностей. Персонализм требует преодоления власти денег, уничтожения классов, замены классовых различий индивидуальными призваниями профессий. Эта система ближе к Прудону, чем к Марксу. Впрочем, я во многом расхожусь и с Прудоном»[483]. И ниже: «У меня трезвое чувство реальности, я не верю в возможность обойтись без государства, этого «холодного чудовища», как говорил Ницше, но сердце мое принадлежит анархии…»[484].

В 1931 году увидела свет важная для понимания философского мировоззрения Бердяева книга – «О назначении человека. Опыт парадоксальной этики». Эту книгу с интересом встретили Г. Марсель и Ж. Маритен. Сам Бердяев «О назначении человека» считал своей «наиболее совершенной» работой. Излагая систему своих взглядов для берлинского словаря философов, Бердяев разделил опубликованные им до середины 30-х годов книги на две категории. Для характеристики своих философских взлядов он считал главными такие книги, как «Смысл творчества», «Смысл истории», «Философия свободного духа», «О назначении человека», «Я и мир объектов». Вторая категория книг помогала понять его взгляды на культуру и общество: «Новое средневековье», «Христианство и классовая борьба», «Правда и ложь коммунизма» (статья в журнале «Путь») и «Судьба человека в современном мире». Новая книга развивала учение Бердяева о несотворенной свободе и свободной природе человека. В этой книге Бердяев окончательно сформулировал и свою концепцию о трех эпохах преимущественного господства различных систем нравственных ценностей – этики закона, этики искупления и этики творчества. Подлинно христианской этикой Бердяев считал этику творчества, поскольку «творчество означает переход души в иной план бытия».

На эту работу Бердяева появились отклики в печати, – хотя и не такие многочисленные, как в былые времена в Москве и Петрограде. Самым серьезным откликом стала статья архиепископа Иоанна (Шаховского), опубликованная в № 31 журнала «Путь». Он назвал книгу философско-публицистической и, по сути, повторил те возражения, которые вызвала концепция Бердяева еще в России у Розанова и других православных рецензентов, – в частности, о противополагании творчества и святости: «Основной вопрос этической системы «назначения человека» – о творчестве остается, по существу, не решенным у Бердяева, хотя и намеченным, хотелось бы сказать, верно. Тупик вопроса этого в том, что в категориях христианского разума «творец» не может быть иным идеалом, чем «святой». Образ и подобие Божии должны открыться Духом в ответ на творческую самоопределительную свободу человека. Господь призывает творить добро и признает великим лишь сотворившего и потом уже научившего (Мф. 5; 19). Это и есть святость, ни предела коей, ни каких-либо единых форм нет. Форм столько, сколько лиц человеческих, и даже более»[485], – писал архиепископ Иоанн. Идея творчества, противопоставленная Бердяевым идее личного спасения, тоже не нашла у него понимания: христианская заповедь любви к ближнему чужда эгоизма и эгоцентризма, потому также поднимается над индивдуальной жизнью, как и творческий акт. Но, несмотря на многочисленные возражения, арх. Иоанн признал ценность работы Бердяева. «Самое ценное в книге Бердяева – этическая печаль о несовершенстве добра и добрых»[486], – заключил он свой отклик.

В Париже у Николая Александровича появился еще один друг – Ирина Павловна Романова, урожденная Гогенфельзен, княжна Палей (1903–1990). Она познакомились с Бердяевым в начале 30-х, причем сначала их отношения и переписка носили чисто деловой характер, – Ирина Павловна переводила на французский язык некоторые работы Бердяева, в том числе, – «Философию свободного духа», «О назначении человека», причем помогал ей в этом издатель и художник граф Юбер Конкере де Монбризон, ставший ее вторым мужем после второй мировой войны. Мобризон, будучи богатым человеком, выступал еще и меценатом для многих начинаний эмиграции, – например, он пожертвовал деньги РСХД, когда его финансирование со стороны YMCA сократилось, издавал работы Бердяева, выписывая ему щедрые гонорары, занимался благотворительностью. Ирина Павловна тоже не была чужда меценатства: она содержала под Парижем приют и школу для русских девочек, куда со временем стали принимать и беженок из Испании и Германии. Постепенно отношения с Ириной Павловной переросли в настоящую дружбу, и Бердяев имел все основания ей написать: «Вы уже так хорошо знаете мою манеру писать и мои мысли, лучше всех»[487]. Речь шла о переводе статьи Николая Александровича «Человек и машина» для журнала «Esprit» – Бердяев сначала попросил перевести текст Марину Цветаеву, чтобы дать ей возможность заработка. Но перевод его не удовлетворил, и он обратился за помощью к Ирине Павловне. Несмотря на то, что он сам хорошо знал французский язык, Николай Александрович не писал на этом языке и даже не переводил написанный уже на русском текст (в отличие от Франка, Степуна, которые даже писали на немецком). Тем не менее, его знания французского вполне хватало на то, чтобы оценить качество перевода, помочь переводчику с поиском нужного выражения, слова, идиомы.

В 1933 году Бердяев гостил у Романовой в Биаррице, где она жила на берегу моря летом. Он хотел приехать к ней и раньше, в августе 1931 года, даже сел в поезд, но в купе обнаружил, что его бумажник со всеми деньгами и документами украден. Не солоно хлебавши, он сошел с поезда и, оставшись в Париже, стал заниматься хлопотами по восстановлению пропавшего удостоверения личности и других бумаг. Только спустя почти два года он заехал на неделю к Ирине Павловне после своего санаторного лечения в Виши. «Я вспоминаю о днях, проведенных у Вас и с Вами, как о празднике… Я очень сблизился и сдружился с Вами за дни, проведенные в Биаррице. Мне кажется, что я Вас почувствовал и узнал. И образ Ваш стал для меня еще милее»[488], – писал он ей в письме по возвращении в Париж. Ирина Павловна восхищалась Бердяевым, ее завораживали его идеи, способность парадоксально мыслить. Во время пребывания Николая Александровича у нее в доме они очень сблизились. Днем они часто ездили по окрестностям (Ирина Павловна прекрасно водила машину), вечерами засиживались в гостиной, разговаривая о самых разных вещах. Бердяев и в это время успевал работать над своей книгой «Я и мир объектов: Опыт философии одиночества и общения», но как сам вспоминал, совсем не чувствовал одиночества, переживание которого для него было так характерно.

Тональность бердяевских писем, обращение к Ирине Павловне («Дорогая моя принцесса!»), характер подписи («Целую Ваши руки. Любящий Вас Николай Бердяев»), просьба о фотографии, замечания, что скучает без нее, заставляют предположить, что Ирина Павловна нравилась Бердяеву не только как друг и переводчик, но и как очаровательная женщина. Видимо, такое отношение Бердяева к ней заметил и Дональд Лурье, близко общавшийся с Николаем Александровичем; во всяком случае, перечисляя женщин, которые имели значение для всей жизни Бердяева, он называет Лидию Юдифовну, Евгению Юдифовну (рядом с которой прошла бо?льшая часть жизни философа), Евгению Герцык и «Mme de Monbrison», то есть Ирину Павловну[489]. Она была на 29 лет моложе Николая Александровича (а он сам уже приближался к шестидесятилетию), в то время – замужем за князем императорской крови Федором Александровичем Романовым, поэтому речь, конечно, могла идти только о платоническом чувстве восхищения умной и красивой женщиной (с женщинами Николай Александрович всю жизнь сходился легче, чем с мужчинами), с которой возможным стало «общение душ». Николай Александрович был откровенен в письмах к Ирине Павловне, – как когда-то он откровенно расказывал о себе Лидии или Зинаиде Гиппиус, писал даже о тех свойствах своего характера, которые считал дурными. Показательным может быть письмо от 1 августа 1933 года: «Главное мое несчастье в том, что мир и жизнь постоянно вызывают во мне чувство брезгливого отталкивания. И я радуюсь, когда этого не бывает, я счастлив, когда испытываю притяжение без отталкивания. Так у меня это с Вами, милой принцессой. Я с такой страстью ухожу в творческую мысль, потому, что «жизнь» так часто вызывает во мне болезненное отталкивание, слишком многое кажется мне уродливым. Вы мне сказали, что я от скромности ничего не говорил о себе. Вот я и сказал сейчас о своем свойстве, которое внешне стараюсь всегда не показывать, так как считаю дурным его показывать»[490]. Он беспокоился об Ирине Павловне как о близком человеке: «Я прочел на днях в газете, что одна русская, член студенческого христианского движения, т. е. значит еще молодая, умерла в Биаррице от солнечного удара во время купания. Я вспомнил о Вас и испугался. Принимаете ли Вы все предосторожности при купании и при лежании на солнце на пляже? Кажется, необходимо мочить холодной водой голову. Я давно слыхал, что такое лежание на солнце может быть опасно, если это делать неосторожно. Как вообще Ваше здоровье? Мне кажется, что у Вас не особенно хорошее здоровье»[491]. Отчасти здесь сказалась мнительность Бердяева в медицинских вопросах, его озабоченность здоровьем – своих и дорогих ему людей.

Постепенно вычитывание переводов, которые делала Ирина Павловна, стали не главным в их общении. Перед своим отъездом для чтения лекций, Бердяев обсуждал с ней «деловой» вопрос в одном из писем так: «Если хотите, в этот день я мог бы приехать к Вам, что мне было бы очень приятно. Тогда можно было бы докончить и просмотр небольшого оставшегося куска третьей главы. Неприятно только, что это отнимет время от разговора и общения с Вами»[492]. Но время шло, и так же постепенно нежная мелодия бердяевских писем к Ирине Павловне становилась более дружеской, хотя и оставалась теплой. Диалог между Николаем Александровчием и Ириной Павловной (которую он, кстати, считал лучшей переводчицей своих текстов) продлился вплоть до смерти Бердяева.

В 1934 году вышла в свет еще одна книга Бердяева – «Судьба человека в современном мире. (К пониманию нашей эпохи)». Книга была вызвана к жизни потребностью осмыслить происходящее в истории. Европа была накануне второй мировой войны, – сжата между жерновами двух войн, по словами Мережковского. В Германии в 1933 году к власти пришел Гитлер. Франция тоже стояла на пороге важных событий. Вечером 6 февраля 1934 года на улицах Парижа произошло выступление французских фашистов, руководимых полковником де ла Рокком и поддержанных начальником парижской полиции Кьяппом. В ответ 12 февраля была проведена грандиозная демонстрация пролетарской солидарности, в которой участвовали левые партии и рабочие организации. С этой демонстрации началось складывание народного фронта в стране. В этом же году Советский Союз вступил в Лигу наций, Франция официально признала СССР, и это событие погрузило большинство русских эмигрантов в тревогу и уныние. Конечно, Бердяев не откликался в своих книгах на конкретные политические события, – он был философом, он стремился встать на сверх-историческую точку зрения, но ощущение жизни было неустойчивым: времена опять «плавились». Неслучайно Бердяев сравнивал эту книгу со своим «Смыслом истории», – тогда человечество тоже стояло на пороге колоссальных перемен. Сравнивал Николай Александровчи эту работу и с «Новым Средневековьем». «Моя книга «Новое средневековье» была написана 11 лет тому назад, а книга «Смысл истории» 15 лет тому назад. В них я высказал свои историософические мысли в связи с наступлением конца целой исторической эпохи. Многое из того, что я говорил, подтвердилось, многое предвиденное мной сбывается. Но возникло и много нового, требующего осмысливания. И у меня явилась потребность написать как бы второй том «Нового средневековья»[493], – говорил он. В этом же году вышла еще одна книга – «Я и мир объектов. Опыт философии одиночества и общения». Эта книга более всего роднит Бердяева с другими представителями философии экзистенциализма, в ней наиболее полно развито учение философа об объективации, которое стало как бы второй точкой опоры его персоналистической концепции наряду с констатацией первичности и несотворенности свободы. Материальная действительность для него – лишь «объективация» (опредмечивание, символизация, воплощение) духа. Мир объективации для Бердяева – это мир падший, мир «заколдованный», мир явлений, а не сущности, мир, где утеряна свобода и одинокого человека окружают чуждые объекты. «Дух никогда не есть объект, дух всегда субъект, но субъект в более глубоком смысле, чем это утверждает гносеология. «Объективно» мне не может раскрыться смысл. Ничто «объективное» не имеет смысла, если не осмысленно в субъекте, в духе. Смысл раскрывается во мне, в человеке, и соизмерим со мной. Объективация смысла, когда он представляется данным извне, из объекта, носит социальный характер и всегда есть еще та или иная форма рабства духа»[494], – писал Бердяев. Он по-своему переосмысливал Канта, соглашаясь с кантовским признанием иной, более глубокой реальности, скрытой за объективированным миром.

Как и во всех работах Бердяева, в этой своеобразно преломился его собственный духовный опыт, – несмотря на бурную общественную деятельность, большое количество людей, окружавших его, Николай Александрович почти всю жизнь, с самого детства, очень остро чувствовал одиночество. Это понимала его жена, написавшая в дневнике: «Ни очень одинок. Единственный человек, с кот<орым> он сохраняет дружеские отношения еще с киевского периода жизни, это – Л. И. Шестов»[495]. Сама Лидия Юдифовна, конечно, тоже была отчасти его alter ego – он искренно любил ее и привязывался год от года к ней все больше. В семье был обычай: каждый вечер Николай Александрович приходил в комнату Лидии, садился у ее постели в большое кресло и беседовал о прожитом дне. «Это часы, когда мы ведем самые интересные и интимные беседы и говорим друг другу все [самое важное]… свое»[496], – записала в дневнике Лидия. Беседы диктовались не только потребностью общения, но имели со стороны Бердяева и «терапевтическую» цель: в то время, в парижские годы, Лидия пережила трудный период. Евгения Юдифовна рассказывала, что достаточно долгое время ее сестра находилась в подавленно-депрессивном состоянии из-за того, что не могла жить такой жизнью, какой хотела бы: «сидеть одной и читать псалмы». Лидия жаловалась в письмах, что ее тяготит «семейная жизнь» (несмотря на постоянную помощь Евгении, взявшей все хозяйственные заботы на себя). Николай Александрович раздражал ее своей педантичностью, суетливостью, нервностью, боязнью болезней, хотя умом она и понимала, «какое огромное счастье» выпало на ее долю,[497] – она нашла человека, который принял ее представление о совместной жизни и согласился с ним. Некоторое время Лидия старалась меньше бывать дома – часто ходила в церковь, навещала в госпитале «своего» больного, читала религиозные книги, – была погружена в свое католичество с головой. Если бы не усилия сестры и Николая Александровича, она бы совсем отгородилась от окружающего ее мира. В этот период жизни Николай Александрович и Лидия, каждый по-своему, переживали свое одиночество.

Сохранилось описание Бердяева этого времени, сделанное замечательным писателем, принадлежавшим к следующему эмигрантскому поколению, Василием Яновским: «В синем берете, серебристо-седой, величественный, красивый старец, судорожно сжимающий в зубах толстый мундштук для сигары – спасаясь этим от тика! Он выходил из своего домика с каменным крылечком, подарок американской поклонницы, и осторожно спускался по улице к станции Кламар или к трамвайной линии, бежавшей до площади Шатлэ. …Бердяев один из немногих в эмигрантском Париже сохранил барское достоинство и аристократическую независимость. Ибо рядовые «рефюже» были затасканы и задерганы обстоятельствами до чрезвычайности»[498]. Яновский отмечал, что Бердяев происходил будто бы из царского рода Бурбонов, и вел себя соответствующе, «как надлежит первому среди равных или равному среди первых». Врожденный аристократизм Николая Александровича отмечали многие, некоторых он даже раздражал. Бердяев, несмотря на бытовые тяготы, жил как будто в двух мирах, причем обыденный мир забот и суеты никогда не был для него важнее жизни духа. Впрочем, далеко не все принимали и его духовные «открытия», – тот же Яновский считал его философом, но отнюдь не мудрецом (как Сократ, Григорий Сковорода, Лев Толстой), отмечая, что «мудрец живет в соответствии со своею мыслью, со своим учением. От «философа» требуются только знания, таланты анализа или обобщения»[499]. Но, тем не менее, несмотря на критический настрой, Яновский отмечал, что именно от Бердяева он унаследовал ценную мысль социального порядка: «От него я впервые услышал, что нельзя прийти к голодающему и рассказывать ему о Святом Духе: это было бы преступлением против Святого Духа. Такая простая истина указала мне путь к внутренней Реформе. Я понял, что можно участвовать в литургии и тут же активно стремиться к улучшению всеобщего страхования от болезней; борясь с марксизмом, оставаться братом эксплуатируемых… За это скромное наследство я прощаю Бердяеву его «новое средневековье», мессианизм, особенности «национальной души» и прочий опасный бред.»[500] Думаю, если бы каждый из нас мог подарить другому хотя бы по одной нравственно-ценной мысли, то мир стал бы намного лучше.

В феврале 1934 года Бердяев отправился в Прибалтику для чтения лекций. Поездка была не очень удачной: он заболел в дороге ангиной, из-за больного горла план лекций пришлось существенно сократить, да еще в Риге его лекции бойкотировали те немцы и русские, которые симпатизировали Гитлеру и национал-социализму, – было известно, что Бердяев является противником новой германской власти. Лекции Николай Александрович читал часто, в разных местах, перед разной аудиторией. И не только потому, что ему было важно раскрыть свои взгляды перед слушателями, но и для заработка. Он очень много работал для того, чтобы содержать семью, близкие это понимали и были ему благодарны.

Поэтому когда в парижской газете «Возрождение» под псевдонимом П. Сазанович появилась ругательная статья о книге Николая Александровича «Судьба человека в современном мире», все близкие стали на его защиту. Обиднее всего было то, что псевдоним легко расшифровывался: автором статейки был тот самый Владимир Ильин, который столько лет был своим человеком в их берлинском и парижском доме. Тональность рецензии была хамская: «замысел Н. А. Бердяева дышит люциферической гордыней», «литературность его (Бердяева – О.В.), вообще, весьма и весьма под вопросом. Некоторые его книги почти невозможно читать», «Н. А. Бердяев не раскрывает органически своих мыслей, но вдалбливает их в голову – он «тешет кол на голове читателя»», Бердяев «односторонен «как флюс» или, лучше сказать, как любимый им марксизм, от которого он и воспринял фактическое отношение к человеку и миру», «сам Христос у него – «красный» и Бог – левый», «Н. А. Бердяев судья неправедный, который «Бога не боится и людей не стыдится»» и так далее. Бердяевы были неприятно поражены этой публикацией. Но каково же было их удивление, когда спустя несколько дней они получили письмо от Владимира Ильина с извинениями! «Я заслуживаю всякого осуждения, но одного прошу, не подумать обо мне, как это подумала Евгения Юдифовна – и по всей вероятности думаете Вы – что я забыл мою любовь к Вам, десять лет хлеба-соли и интимнейшего общения в области идей, – писал Ильин. – Я этого не только не забыл – но с того времени – этому скоро будет год – как мною покинут Ваш дом – еще никогда я так не томился жаждой встречи с Вами и с Вашей семьей… Дорогой Николай Александрович! Вы отреклись от «Философии неравенства», и я решил Вам отомстить, ибо у меня было такое чувство, будто королева связалась с конюхом или еще сильнее «матрона полюбили осла» (В. Розанов)»[501]. Бердяев был оскорблен письмом еще больше, чем статьей: «Кто дал ему право судить меня и мою философию?» Прочитав пасквиль Ильина, к Бердяевым заехал Шестов. Он был возмущен:

– Этого так оставить нельзя. Сегодня льют помои на одного, завтра на другого. Ему надо ответить! Это касается всех нас!

Резкий ответ, действительно, был напечатан в газете «Последние новости» за подписями Б. Вышеславцева, Г. Федотова, Л. Шестова, И. Бунакова-Фондаминского, Е. Извольской, К. Мочульского, М. Курдюмова[502]. Лидия Юдифовна описывала в своем дневнике, как отнеслись к заметке В. Ильина слушатели одной из многочисленных бердяевских лекций: «Вечером на лекции Ни. В перерыве меня окружают знакомые, взволнованные и негодующие на статью В. И[льина]. Собираются выразить протест в форме открытого письма. «Неужели Н<иколай> Александрович> подаст ему руку при встрече?» – спрашивает одна из знакомых. «Никто из нас не подаст!» – горячо говорят они. «А Николай Александрович сказал мне, что, конечно, подаст», – говорю я, потому что в каждом самом низком человеке он все же видит человека [– образ и подобие Бога]. Так поступал он всегда, всю свою жизнь, и так будет поступать и впредь»[503].

В это время Бердяев, как и Шестов ранее, стал участником декад в Понтиньи. В бывшем аббатстве на берегу реки с 1910 по 1914 и с 1922 по 1939 года проводились ежегодные десятидневные конференции, на которые собиралась интеллектуальная элита Франции. Но декады носили международный характер, и на них бывали представители других стран: англичане, немцы, итальянцы, испанцы, американцы, швейцарцы, голландцы, шведы, японцы. В Понтиньи приезжали Антуан де Сент-Экзюпери, Жан-Поль Сартр, Симона де Бовуар, Томас Стернз Элиот, Томас Манн и другие выдающиеся личности. Из русских эмигрантов участникам декад были Шестов и Бердяев[504], что было очевидным признанием их творчества со стороны французских коллег. С эмиграцией дела обстояли много хуже, – Бердяева критиковали, вспомнили словечко, пущенное еще в Москве злоязычным Густовом Шпетом и подхваченное потом в статьях Ленина – «белибердяевщина», обвиняли в «коммунарстве». Действительно, Бердяев в эти годы полевел, что окончательно противопоставило его большинству эмиграции. Впрочем, Бердяев никогда не стремился приспособиться к мнению большинства. Еще одним доказательством этого стало его выступление в защиту отца Сергия Булгакова.

Осенью 1935 года на свет появился указ патриаршего Местоблюстителя митрополита Сергия (Страгородского) № 1651. Указ строго осуждал булгаковское учение о Софии и рекомендовал всем верным чадам Церкви отвергать это учение, «опасное для духовной жизни». Надо сказать, что отец Сергий был в это время деканом Богословского Института, поэтому такое осуждение имело бы вполне очевидные административные последствия, если б не состоявшееся к этому моменту разделение эмигрантских церквей на три части: «белую» церковь, во главе с митрополитом Антонием Храповицким (Русская Православная Церковь за рубежом – РПЦЗ), «греческую» Церковь, руководимую из Парижа митрополитом Евлогием и поддержанную Институтом, которая с 7 февраля 1931 года подчинялась Константинопольскому Вселенскому Престолу; и, наконец, «красную» Церковь митрополита Сергия (Страгородского). Сначала булгаковскую «ересь» осудила «красная» церковь, а затем и РПЦЗ. Выбор Николая Александровича – стать прихожанином церкви Московской патриархии, очень осложнил его отношения не только с Богословским Институтом, но и со многими близкими ему людьми – тем же Булгаковым, Бунаковым-Фондаминским, матерью Марией (Скобцовой). Но когда отец Сергий, священник в седьмом поколении, был осужден как еретик, Бердяев, не раздумывая, бросился на его защиту. Он опубликовал в декабре 1935 года в «Пути» статью «Дух Великого Инквизитора», где резко осудил практику запретов митрополита Сергия. Для него вопрос заключался в том, возможна ли свобода мысли в православии? По его мнению, единственная настоящая ересь есть ересь против христианской жизни, а не против доктрин. В оценках Николай Александрович не стяснялся: он назвал практику осуждения непрочитанных книг (митрополит Сергий книгу Булгакова не читал) «церковным фашизмом». Написав эту статью, Николай Александрович заметно успокоился после нескольких дней волнений и возмущений, – «исполнил свой долг», – написала Лидия Юдифовна. Статья Бердяева вызвала немало откликов, в том числе, с критикой позиции самого Бердяева, но Николай Александрович стоял на своем: церковь не должна быть авторитарной, это должен быть свободный духовный союз! История была долгой, ее обсуждала эмигрантская печать от Харбина до Лондона, отец Сергий уже хотел уйти в отставку из Института, но летом 1937 года пусть не окончательное, но все-таки завершение ей дала Епархиальная комиссия, созданная митрополитом Евлогием. Комисия пришла к выводу о невиновности Булгакова, расмотрев его учение о Софии как частное богословское мнение, с которым не все могут быть согласны (Г. Флоровский и не согласился!)

РСХД, которому Бердяев отдал много душевных сил, тоже, по его мнению, превращалось в авторитарное движение ортодоксов. Бердяев чувствовал, что на него там стали смотреть как на вредного «модерниста», сам же он стал тяготиться пребыванием в «духовно чуждой, враждебной к философской мысли, свободе, духовному творчеству»[505] среде. Постепенно он отошел от движения. Вообще, если задуматься, Бердяева преследовали в жизни ситуации, когда он раставался с когда-то близкими друзьями (Мережковские, Карташев, Гершензон, Струве, Вяч. Иванов, В. Ильин, другие), отходил от важного и значимого вначале дела (ВАДК, Научный Институт в Берлине, «Путь», РСХД), оставался в одиночестве и под огнем критики. «В моем общении с людьми и целыми течениями всегда было что-то, для меня мучительное, всегда была какая-то горечь»[506], – чувствовал и сам Николай Александрович.

Лето 1936 года ознаменовалось многочисленными стачками и забастовками во Франции. В лавках нельзя было купить сахару и соли, – доставка продуктов прекратилась. И хотя спустя некоторое время все наладилось, было ясно: над Европой собирается грозовая туча. «Состояние Европы было очень нездоровым. Версальский мир готовил новую катастрофу»[507], – писал об этом времени Бердяев. Неудивительно, что следующая книга Бердяева – «Дух и реальность. Основы богочеловеческой духовности» (1935) – была связана с социальными проблемами, стоящими перед людьми. Но Бердяев показал их вторичность по отношению к проблемам духовным. Устранение голода, нищеты, неравенства не избавят человека от тайны смерти, любви, творчества. Более того, конфликты личности и общества, человека и космоса, истории и вечности лишь обострятся при более рационально устроенной общественной организации. Бердяев смог показать в этой книге несовершенство всех земных человеческих достижений. Человек призван к творчеству, но всякое творчество – неизбежная неудача, так как результаты творчества объективируются и начинают участвовать в порабощении человека. «Огненный творческий дух» не может узнать себя в произведениях искусства, книгах, теориях – в своих продуктах. Результаты творчества отчуждаются от творца. Творчество – это «восхождение из мира», по Бердяеву, но полный разрыв с миром невозможен, и в этом трагизм ситуации творчества. В. Зеньковский, анализируя философию Бердяева, считал этот момент в его концепции наиболее уязвимым: «Бердяев долго не замечает того, что его персонализм, отчуждая личность от мира, создает не просто трагичность творчества…, но и обессмысливает его: если творчество лишь закрепляет нас в «падшем» мире, то не стоит стремиться к творчеству в мире»[508]. Критика Зеньковского не была лишена оснований. Впрочем, подобное замечание можно адресовать и другим представителям экзистенциальной философии, с которыми Бердяев особенно сблизился в это время.

В ноябре 1938 года умер близкий друг Николая Александровича – Лев Шестов. Умер он в больнице, диагнозом был бронхит, но врачи нашли и признаки туберкулеза, а лечащий врач подозревал рак. Шестов чувствовал себя очень слабым и больным в последнее время, но незадолго до смерти все же нашел силы написать статью о Бердяеве для «Современных записок», считая несправедливым тот факт, что в русскоязычной прессе о работах Николая Александровича пишут мало и не по существу. В письме Булгакову по поводу этой статьи (Булгакову она очень понравилась) Лев Исаакиевич написал: «Я очень люблю и ценю Н.А. – думаю, это из статьи видно; но его уклон к Афинам[509] (влияние немецкой школы философии) и уклон в вопросах решающих, самых важных, был всегда предметом горячих споров между нами»[510]. Шестов и Бердяев были близкими по духу людьми, которые, тем не менее, всю свою жизнь спорили и не соглашались друг с другом в «последних» вопросах. Бердяев, конечно, откликнулся на смерть Льва Исаакиевича – статьей в «Пути», где почтил его память и подчеркнул значение его работ. Но как он откликнулся на это грустное событие внутри себя, в душе – остается только догадываться…

Незадолго до смерти Лев Шестов в одном из своих писем с горечью писал о современной ему эпохе: «Вот уже четверть века, как мы переживаем непрерывные ужасы… Что творилось и творится в России, где люди отданы во власть Сталиных и Ежовых! Миллионы людей, даже десятки миллионов… гибли и гибнут от голода, холода, расстрелов. То же в Китае. И рядом с нами в Испании, а потом в Германии, в Австрии. Действительно, остается только глядеть и холодеть»[511]. Такое мироощущение было присуще не ему одному в то время. После Мюнхенского соглашения между Германией, Италией, Великобританией и Францией обязывающего Чехословацкую республику уступить нацистской Германии Судетскую область (где находились ключевые чехословацкие оборонительные сооружения), стало ясно, что в мир стоит на пороге непрогнозируемых изменений. Возможно, поэтому Бердяев так много писал в поздний период своего творчества об истории, социальных проблемах, судьбе Европы, Росии и мира. В 1938 году вышла самая известная у иностранного читателя книга Бердяева – «Истоки и смысл русского коммунизма», где давался анализ произошедшей русской революции и ее влияния на остальной мир. Вышла она на немецком языке, была переведена на английский и французский, а на русском увидела свет только в 1955 году в YMCA-Press. Книга до сих пор считается классической для понимания русского коммунизма и русских революций начала 20 столетия. Она выдержала шесть изданий только до второй мировой войны!

Книга продолжала многие более ранние работы Бердяева, развивала содержащиеся в них идеи и мысли. Бердяев считал, что на любую революцию можно посмотреть с трех различных точек зрения: революционной (контрреволюционной), объективно-исторической (научной) и религиозной-апокалиптической. Менее всего смысл происходящих революционных процессов понятен активным участникам событий, то есть тем, кто стоит на революционной либо контрреволюционной точке зрения. И революционеры, и контрреволюционеры – лишь орудия истории. Рациональные цели, которые они преследуют в революции, никогда не достигаются, потому что любая революция – иррациональна, стихийна, неуправляема. Революционеры поклоняются будущему, но на деле живут прошлым. Объективно-историческая точка зрения позволяет лучше понять революционные процессы, но и она не раскрывает их сути. Историк, человек науки, способен познать и раскрыть множество второстепенных деталей произошедшей революции, – ее источники, хронологию, историографию и т. п., но и от него ускользает глубинный смысл случившегося. Только с позиций религиозной историософии можно приблизиться к пониманию значения и смысла революции: «смысл революции есть внутренний апокалипсис истории»[512]. Что это означает?

Революция есть частичное умирание, – в ней умирает многое и многие. В результате такого умирания наступает новая жизнь, хотя совсем не такая, какой ее представляли себе революционеры и контрреволюционеры. Революция, по Бердяеву, свидетельствует о нарастании в истории иррациональных сил. Это верно в двух смыслах: с одной стороны, революция иррациональна постольку, поскольку завершает собой старый уклад общества, который потерял свою прежнюю разумность, рациональность. С другой, – революция есть проявление иррациональной народной стихии. Таким образом, революция – это свидетельство невозможности непрерывного поступательного развития, симптом иррациональности истории, «откровение о всегдашней близости конца». Любая революция становится как бы маленьким апокалипсисом, когда накопившиеся в обществе зло и «яды разложения старого» вызывают смерть социального организма. Поэтому Бердяев был убежден в том, что смысл революции всегда пессимистичен, а не оптимистичен, ибо революция обнаруживает царящие в обществе зло и неправду, показывает, какие страшные проблемы в нем накопились, сдергивает внешние благообразные покровы с общественной жизни. Революция – суд над историей: «Революция есть грех и свидетельство о грехе… В революции происходит суд над злыми силами, творящими неправду, но судящие силы сами творят зло»[513]. Таким образом, революция всегда грех, кровопролитие, насилие, но она же и реакция на имевшиеся в истории грех, кровопролитие, насилие. Уже поэтому она – катастрофа, приближение конца истории.

Наряду с чертами, общими для всех революций, русская революция 1917 года обладала, разумеется, и специфическими особенностями, была порождена своеобразием российского исторического процесса. В частности, Бердяев был убежден, что до критической точки процесс разложения старого общества довела война. Именно война сделала явными несостоятельность российской монархии, кризис православной Церкви, ненависть русских крестьян к дворянам-помещикам, устарелость сословного строя и многое другое, что привело к революционной катастрофе: «Весь стиль русского и мирового коммунизма вышел из войны. Если бы не было войны, то в России революция все-таки в конце концов была бы, но вероятно позже и была бы иной. Неудачная война создала наиболее благоприятные условия для победы большевиков»[514]. Многие современные историки согласны с ним и отводят войне роль подготовки почвы для революции. Разложение колоссальной, многомиллионной армии поставило страну на грань анархии. Старая власть потеряла свой политический авторитет. В этой ситуации любые демократические методы наведения порядка имели чрезвычайно мало шансов на успех: «принципы демократии годны для мирной жизни, да и то не всегда, а не для революционной эпохи. В революционную эпоху побеждают люди крайних принципов, люди склонные и способные к диктатуре».[515] Такими людьми «крайних принципов» и были в русской революции большевики, построившие на месте старой автократической монархии тоталитарное государство, основанное на диктатуре идеологии, миросозерцания.

Бердяев проницательно заметил «оборачиваемость» российской государственности: романовская монархия имела корни в религиозной вере, оправдывала себя как «священное царство», оплот православия и славянства. Но и новое государство большевиков воспринимало себя похожим образом: оно тоже имело корни в новой – марксистской – вере, оно тоже оправдывало себя как «священное царство» рабочих и крестьян, оплот пролетариата всего мира. Таким образом, Бердяев увидел, несмотря на всю поверхностную непохожесть, наследование между старой и новой Россией. Восприняв реально существующие традиции русского народа и российской государственности (как положительные, так и отрицательные), большевики по-своему трансформировали на практике идеи русского мессианства, особого предназначения России.

Судьба родного Отечества всегда осмысливалась в русской мысли не только на прагматическо-политическом уровне, но и с точки зрения философско-исторической, когда искался высший смысл, предназначение, миссия России в мировой истории, а сам путь страны воспринимался как служение некой цели. Не случайно Россия ощущала себя наследницей Рима (хотя известная формула о «Москве – Третьем Риме» возникла сначала не в русских, а в болгарских текстах, и лишь затем перекочевала в писания старца Филофея), причем имелась в виду не Римская империя, а «вечный Рим» как символ духовного мирового центра. «Вместо Третьего Рима, – с долей иронии писал Бердяев, – в России удалось осуществить Третий Интернационал, и на Третий Интернационал перешли многие черты Третьего Рима. Третий Интернационал есть тоже священное царство, и оно тоже основано на ортодоксальной вере»[516].

Бердяев проследил парадоксальную связь между практикой большевиков и православием, воспитавшим русский народ: «Русский человек, даже если грех корыстолюбия и стяжательства овладел его природой, не считает своей собственности священной, не имеет идеологического оправдания своего обладания материальными благами жизни, и в глубине души думает, что лучше уйти в монастырь или сделаться странником. Легкость низвержения собственности в России произошла не только от слабости правосознания в русском народе, но и от исключительной отрешенности русского человека от земных благ. То, что европейскому буржуа представлялось добродетелью, то русскому человеку представлялось грехом. И русский помещик никогда не был до конца уверен, что он по правде владеет своей землей… И русский купец думал, что нажился нечистыми способами и раньше или позже должен покаяться. Православие внушало идею обязанности, а не права»[517]. Идея царства Божия, к которому всегда был устремлен русский народ, трансформировалась в революции в идею социализма как последнего «устроения» человечества на этой земле. Поэтому социализм носил в революционной России не политический только, а сакральный характер. Отсюда – его антирелигиозный пафос. Социализм сам стал религией, поэтому он не мог терпеть рядом с собой никаких других религиозных верований: «Коммунизм, не как социальная система, а как религия, фанатически враждебен всякой религии и более всего христианской. Он сам хочет быть религией, идущей на смену христианству, он претендует ответить на религиозные запросы человеческой души, дать смысл жизни. Коммунизм целостен, он охватывает всю жизнь, он не относится к какой-либо социальной области. Поэтому его столкновение с другими религиозными верованиями неизбежно… Как религиозное верование, коммунизм эксклюзивен»[518].

Сочинения Маркса и Ленина, постоянно цитировавшиеся в советских статьях и книгах, Бердяев сравнивал со священным писанием коммунизма, содержащем ответы на все вопросы, пролетариат – с мессией, который спасет и освободит все человечество, коммунистическую партию – с церковной организацией, «чека» – с инквизицией и т. п. Были свои пророки (Маркс, Энгельс, Ленин), свои обряды (партийные собрания, пение Интернационала): марксизм выступал в его работах как эрзац религии.

Утверждение Бердяева, что атеистический марксизм, – это религия (вернее, псевдо-религия), звучало шокирующе, вызывало споры. Для Бердяева же признание марксизма религиозным движением имело принципиальное значение, так как в этом случае становилось очевидным, что противостоять ему лишь в политике или экономике невозможно, гораздо важнее духовное противостояние. «Я согласился бы принять коммунизм социально, как экономическую и политическую организацию, – писал в конце жизни Бердяев, – но не согласился его принять духовно»[519]. Бердяев не раз повторял мысль о том, что главная ложь коммунизма – ложь безбожия, то есть ложь духовная, а не социальная. Для него было очевидно, что атеизм сводил на нет моменты социальной правды в марксизме. С точки зрения Бердяева, без религии нет гуманизма и свободы личности, более того, гуманизм с его проповедью свободы является результатом христианства в человеческой истории. Значит, отрицая Бога, дух, божественное начало в мире, марксисты закономерно приходят, в конце концов, к отрицанию самого человека, ценности его личности, сводя сущность человека к его биологическим и социальным проявлениям.

Сакральный характер социализма с необходимостью приводит к выбору: либо социализм, либо свобода. Бердяев гениально проследил тотальные претензии социализма марксистского типа на контроль над всей человеческой жизнью: «Социализм хочет владеть всем человеком, не только телом, но и душой его»[520]. Социализм обычно представляли себе как некую либеральную систему, одухотворенную стремлениями к справедливости. Речь шла о том, чтобы государство взяло на себя заботы об экономическом благоденствии своих граждан, освободив их от страха перед нищетой, безработицей и т. д., но считалось, что государству не будет никакого дела до частной интеллектуальной жизни. Исторический опыт заставил признать правоту Бердяева, а не этих расхожих представлений. Вся практика социализма в разных странах подтвердила истинность его вывода о тоталитарном характере революционного сознания: «Революционность есть тотальность, целостность в отношении ко всякому акту жизни. Революционер тот, кто в каждом совершаемом им акте относит его к целому, ко всему обществу, подчиняет его центральной и целостной идее… Тоталитарность во всем – основной признак революционного отношения к жизни»[521]. Разумеется, Бердяев не был пророком. В его книгах и статьях можно найти много положений, неоправданность которых уже очевидна современному читателю. Некоторые его оценки русского марксизма высказывались и раньше, но он смог довести их до логического завершения, сделать явными.

На протяжении десятилетий в советской России идеологическое неповиновение, отступление от заданного мировоззренческого шаблона считались гораздо более серьезными преступлениями, чем, например, кража. «Врагами народа» объявлялись не воры и убийцы, а те, кто осмелился мыслить самостоятельно. «Полиция мысли», в знаковом для нашего времени романе Джорджа Оруэлла «1984», написанном в 1848 году «по мотивам» сталинского социализма, тоже ставила грех «мыслепреступления» в разряд наиболее тяжких. В одной из своих статей Оруэлл объяснил это так: «Важно отдавать себе отчет в том, что контроль над мыслью преследует цели не только запретительные, но и конструктивные. Не просто возбраняется выражать – даже допускать – определенные мысли, но диктуется, что именно надлежит думать; создается идеология, которая должна быть принята личностью, норовят управлять ее эмоциями и навязывать ей образ поведения. Она изолируется, насколько возможно, от внешнего мира, чтобы замкнуть ее в искусственной среде, лишив возможности сопоставлений. Тоталитарное государство обязательно старается контролировать мысли и чувства своих подданных по меньшей мере столь же действенно, как контролирует их поступки»[522]. Ведь пока сохраняется хотя бы росток неподконтрольной, своей мысли, – существует возможность бунта. Тоталитарный социализм стремится «выдрессировать» человеческие души. В этом видел Бердяев противоположность такого социализма христианству: христианство прежде всего дорожит духовной свободой человека, оно против любого принуждения (хотя церковная жизни не раз давала другие примеры; впрочем, Бердяев считал, что осуждение учения Булгакова о Софии как ереси, навязывание верующим единой точки зрения – это как раз нарушение христианского духа).

В 1939 году Николай Александрович был приглашен для чтения лекций в Сорбонну. Формальным поводом для этого стало присуждение ему премии Французской Академии за книгу «Философия свободного духа», вышедшую еще в 1928 году. Бердяев очень отвественно отнесся к своим лекциям, серьезно к ним готовился, – они стали для него еще одним знаком международного признания. Дались они ему не слишком легко: его мучал хронический трахеит с кашлем, он уставал не только от публичных выступлений, но подчас даже от долгих или слишком оживленных разговоров у себя по «воскресеньям». В этом же году у Бердяева диагностировали «сахарную болезнь» – диабет. Летом он мучался болезнью желудка, потом страшно болели зубы… Почти всю жизнь его преследовала бессонница, головные боли, – никуда не делись они и перед войной. Возраст давал себя знать: в семье Бердяевых все чаще гостили разные болезни. Лидия Юдифовна порой не могла дойти даже до церкви из-за больной ноги. У Евгении диагностировали костный туберкулез (хотя весь дом держался на ней). Мать Лидии и Евгении, Ирина Васильевна, уже не вставала с постели, – для ухода за ней даже пришлось нанять прислугу-испанку по имени Мари. Мари была ревностной католичкой, что пришлось очень по сердцу Лидии Юдифовне, – она снабжала ее религиозными книгами, брала с собой в библейский кружок. Если заболевали обе сестры одновременно (грипп, например), то ухажить за ними приглашали хорошую знакомую и сестру милосердия Т. С. Лямперт, – Николай Александрович сбивался с ног, суетился, но толку от его усилий было мало, сам он не справлялся с больными. 28 декабря 1939 года мать Лидии и Евгении умерла: ее слабый организм не выдержал гулявшего тогда по Парижу гриппа. Лидия была с ней в минуты конца и писала, что Ирина Васильевна покинула этот мир умиротворенной и благостной. Похоронили ее на кламарском кладбище, – причем сестры не смогли поехать на кладбище из-за болезни, провожали ее из окна дома.

В 1936-39 годах самые бурные страсти пробудила начавшаяся гражданская война в Испании, – и не только в СССР, но и в эмиграции. Многие бывшие русские офицеры отправились в Испанию, чтобы воевать на той или другой стороне. Коминтерн вербовал сторонников в интербригады, но и на стороне Франко было много добровольцев, среди них – члены РОВС. Одни боролись с фашизмом, другие – «с красными ордами». Симпатии Бердева в этой войне были очевидны: он был против франкистов. Он несколько раз участвовал на заседаниях «Пореволюционного клуба», члены которого считали, что «нужно не бороться с революцией, а овладевать ею»[523], разногласия с властью не отменят идею служения России. Писал он и для «Нового града» – журнала, находившего для зашиты демократии и свободы убедительные слова во время кризиса европейской свободы и демократии. От него приблительно этого и ожидали. Но когда преподаватель Свято-Сергиевского Богословского института Георгий Федотов, во многом определявший «новоградскую» линию, открыто вступился за испанских республиканцев, в эмигрантской среде это вызвало настоящий скандал. Более того, Георгий Петрович опубликовал ряд статей, за которые правление Богословского института выразило ему резкое порицание: по мнению правления, они вызывали «смущение и соблазн» у читателей. Дело было в том, что публицистические выступления Федотова были восприняты монархическими кругами русской эмиграции как про-большевистские, на автора обрушилась волна критики, подчас грубой, и правление института предпочло размежеваться с Федотовым, чтобы не быть втянутым в полемику. Федотов, тяжело переживавший сложившуюся ситуацию, подал в отставку. На его сторону безоговорочно встал Бердяев, выступив с громкой статьей в «Пути» в поддержку Федотова. Он доказывал в своей статье, что многие богословы не стоят в стороне от политики, но их за это не осуждают, – потому что они не стоят в стороне от правой политики. Проблема была в том, что статьи Федотова расценили как «левые». «Г. П. Федотов – христианский демократ и гуманист, защитник свободы человека. Он терпеть не может коммунизма. Он также несомненный русский патриот, что более достойно, чем быть «национально мыслящим». Он совсем не держится крайних взглядов. Оказывается, что защита христианской демократии и свободы человека недопустима для профессора Богословского института. Православный профессор должен даже быть защитником Франко, который предал свое отечество иностранцам и утопил народ свой в крови», – с возмущением писал Бердяев.

Статья Бердяева в «Пути» была встречена неоднозначно даже людьми, заподозрить которых в симпатии к франкизму было трудно. Например, профессор Богословского Института Василий Зеньковский написал Бердяеву письмо, в котором сказал, что после статьи Николая Александровича не может оставаться сотрудником «Пути». Бердяев, ощущая себя борцом за правое дело, возражений не слушал. Лидия Юдифовна писала в дневнике об этих днях и о «федотовском деле»: «Ни в возбужденном и боевом настроении»[524]. Бердяевский дом стал чем-то вроде штаба, где собирались сочувствующие позиции Федотова люди – Бунаков-Фондаминский, Мочульский, мать Мария, Пьянов. Сам Федотов в это время находился в Лондоне, но прислал теплое письмо Николаю Александровичу с искренней благодарностью за поддержку.

Позиция Федотова была близка Бердяеву, недаром в правых эмигрантских кругах его прозвище «розовый профессор» оказалось столь живучим. По воспоминаниям Бердяева, еще при его высылке один из видных представителей советской коммунистической элиты сказал ему: «В Кремле надеются, что, попав в Западную Европу, вы поймете, на чьей стороне правда». Позднее Бердяев с долей иронии говорил об этом напутствии, так как он всегда понимал «неправду капиталистического мира», для этого ему не нужно было быть высланным. Но после переезда на Запад это ощущение ограниченности и неправды буржуазного общества стало у Бердяева даже острее: «Я в эмоциональной подпочве вернулся к социальным взглядам своей молодости, но на новых духовных основаниях. И произошло это вследствие двойной реакции – реакции против окружающего буржуазно-капиталистического мира и реакции против настроений русской эмиграции»[525]. Разумеется, Бердяев остался противником коммунистического тоталитаризма в России, но не менее резко он выступал против тоталитаризма в любой форме, против любого насилия над личностью, что и дало повод некоторым кругам эмиграции причислить его (и Федотова) к «коммюнизанам».

Развернувшуюся полемику прервала война.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК