Кода
После трехлетних мытарств совершенно неожиданно рукопись взялись напечатать в областном Калужском издательстве и даже подготовли ее к публикации, но в последний момент выяснилось, что местная типография обанкротилась, а везти текст печатать в Ярославль или тем более в Киров нет денег.
Все остановилось, что, впрочем, ни в коей мере не остановило развитие событий, описываемых в безымянной рукописи, найденной на «Мичуринце»:
«20-го мая 1831 года из Успенского собора, что на Сенной площади в Петербурге, вышел молодой человек. Помедлив какое-то время, видимо, размышляя о маршруте нынешней прогулки, он весьма решительно развернулся и направился в сторону Гороховой.
Причем решительность его выражалась не в резких и размашистых движениях, порывистости взгляда и горячечном желании просто шагать, пристально при этом вглядываясь в лица встречных прохожих, разумеется, тут же придумывая их истории. Решительность молодого человека выражалась в какой-то возбужденной внутренней сосредоточенности, в предощущении того, что сегодня к обеду он зван в дом Петра Александровича Плетнёва, где ему предстоит познакомиться с человеком, которого он не просто любил, но боготворил, на которого хотел походить во всем.
Причем (в этих случаях молодой человек смущенно улыбался, даже давился от внутреннего смеха, но ничего поделать с собой не мог) он вставал перед зеркалом и долго смотрел на себя, всякий раз находя у себя довольно черт сходства с этим великим человеком.
Совершенно не заметив, как, он вышел на Фонтанку.
Здесь остановился у чугунной балюстрады, перегнулся через нее и стал всматриваться в переливающиеся перламутром на майском солнце языки воды, что тут же и напомнили молодому человеку вечно сонных, толстых, неповоротливых сомов, что водились в пруду, выкопанном недалеко от дома, где он жил в детстве со своей матушкой и отцом.
Рыбы лениво маневрировали между водорослей, едва шевеля при этом плавниками, выпускали из открытых ртов пучки жеваных водорослей, закатывали глаза, шевелили усами. Тогда, вооружившись длинной палкой, можно было даже и потрогать их, а они, потревоженные, начинали сразу сердито пускать пузыри, бить хвостами воду, очевидно, думая, что сейчас их будут извлекать из места их неспешного и счастливого бытования, потрошить, подвергать экзекуции на открытом огне и подавать к барскому столу.
Молодой человек рассмеялся, потому что тут же представил себе, каким сегодня будет стол у Петра Александровича.
С Плетнёвым они познакомились в Патриотическом женском институте, что располагался на десятой линии Васильевского острова. В институте Петр Александрович занимал должность инспектора и после непродолжительного общения предложил своему собеседнику место учителя истории. Николай Васильевич Гоголь, а ведь именно так и звали молодого человека, с радостью согласился.
Постояв еще какое-то время у ограды, Гоголь двинулся дальше. Волнение, волнами накрывавшее его, то отступало и давало возможность вдохнуть полной грудью, то полностью придавливало к земле. В эти минуты Николай Васильевич даже останавливался, мучимый желудочными спазмами.
Более того, безумная мысль развернуться и бежать подальше от дома Плетнёва захватывала его целиком, от нее он цепенел, ему становилось страшно, а ладони его холодели и покрывались липким холодным потом.
— Нет, нет, нет, — говорил он сам себе полушепотом, пересиливал себя, с трудом сдерживал острое бурление газов, читал молитву, — Соделай, Господи, так, чтобы я в страдании не бежал от Тебя, чтобы бодрость моя увеличилась, отверзи мне ум, чтобы разумел я Писание и научился довериться Тебе в истинном безмолвии сердца!
От этих слов становилось легче, и Николай Васильевич продолжал идти вперед, абсолютно недоумевая, почему еще совсем недавно он был бодр и весел, предвкушая встречу с великим поэтом, а теперь, по мере приближения, полностью впал в истерическое, болезненное возбуждение, бредовое полубессознательное состояние, в котором не находилось места не то что радости, но и обычному житейскому спокойствию, без которого любое душевное движение превращается в муку.
Более того, всякая мысль о богатом плетнёвском застолье теперь вызывала нестерпимые приступы тошноты.
Размышляя над этим парадоксом, Гоголь, с трудом узнавая окрестности, остановился перед парадным подъездом дома, где обитал Петр Александрович.
Шум в голове мгновенно стих.
Все, что последовало потом, происходило в каком-то мглистом, более напоминавшем едкий густой дым от горящих листьев, тумане.
Николая Васильевича провели через анфиладу комнат и представили невысокому сухопарому человеку, видимо, с некогда пышной шевелюрой черных волос, но теперь изрядно поредевших и обнажавших смуглый вытянутый книзу череп.
Все было до такой степени обыденно, что едва вообще походило на правду: короткое, как показалось Гоголю, достаточно протокольное рукопожатие, отстраненная полуулыбка на лице Александра Сергеевича, несколько дежурных вопросов о роде деятельности и увлечениях…
И все!
Пушкин, окруженный толпой поклонников, большую часть которых составляли дамы, начал постепенно удаляться, а звук его и без того негромкого голоса почти полностью растворился в общем гуле.
— Ну что же вы, Николай Васильевич, — Гоголь повернулся. Перед ним стоял Петр Александрович Плетнёв, картинно разведя руки и приподняв плечи в знак полнейшего непонимания пассивности своего молодого протеже:
— Догоните Александра Сергеевича! Он сейчас будет читать стихи!
Эти слова Плетнёва оглоушили, прогремели, будто бы они были изречены глинобородым пророком Иезекиилем, что оловянным немигающим взором смотрел на Гоголя, а в руках при этом он сжимал свиток, на котором было начертано — «отчаяние, плач, стон и горе».
Николаю Васильевичу хватило буквально нескольких шагов, чтобы, весьма бесцеремонно, следует заметить, растолкав поклонников и поклонниц, оказаться рядом с поэтом.
Пушкин к тому моменту выглядел уже совершенно по-другому.
От явленных несколько мгновений назад холодного безразличия и великосветской надменности не осталось и следа.
Александр Сергеевич весьма комично жесткулировал, глаза его горели, могло даже показаться, что он находится в особенном возбуждении, даже экстазе, а голос его теперь звучал необычайно высоко и резко:
Перед гробницею святой
Стою с поникшею главой…
Все спит кругом: одни лампады
Во мраке храма золотят
Столбов гранитные громады…
И мысленному взору Николая Васильевича тут же явилось потемневшее от времени изображение Страшного суда в Успенском соборе, что на Сенной, где семь ангелов изливали семь чаш гнева Божьего.
Сложив на груди руки крестообразно и закрыв глаза, Гоголь заговорил быстрым свистящим полушепотом:
— Первый ангел пролил чашу гнева в землю, и выступили на людях, имеющих начертание зверя и поклоняющихся ему, жестокие и отвратительные гнойные раны. А второй ангел пролил чашу гнева Божьего в море, и все живое умерло в море. Третий ангел вылил чашу гнева на солнце, и стало оно жечь людей. Пятый ангел излил чашу на престол зверя, и сделалось царство мрачно, а князья мира сего кусали языки свои и страдали. Шестой ангел пролил Божий гнев в Евфрат, и высохла в нем вода, уготовив путь царям. Седьмой же ангел пролил чашу на воздух, и раздался великий и ужасный голос — свершилось!
— Явись и дланию своей
Нам укажи в толпе вождей,
Кто твой наследник, твой избранный!
Но храм в молчанье погружен,
И тих твоей могилы бранной
Невозмутимый, вечный сон…
Завершив чтение, Александр Сергеевич как-то сразу обмяк, словно лишился последних сил. Его тут же подхватили под руки и усадили в кресло. В наступившей тишине было слышно лишь тяжелое дыхание поэта, да всхлипывания некоторых дам, готовых, как могло показаться, в любую минуту потерять сознание.
Меж тем, сделав несколько глотков из поднесенного фужера Аи, Пушкин пришел в себя, а допив шампанское до дна, порывисто встал и неожиданно для всех подошел к Гоголю.
— Запамятовал ваши имя-отчество!
— Николай Васильевич…
— Откровение святого Иоанна Богослова, глава шестнадцатая. Не так ли, Николай Васильевич?
— Так точно! — сам не зная почему, Гоголь сложил руки по швам и отрапортовал, словно перед ним стоял начальник департамента или даже сам министр. Получилось глупо, разумеется, и в толпе тут же раздались смешки.
— Нет-нет, не беспокойтесь, вы мне совершенно не помешали, даже более того, обнадежили, что мое слово доходит до сердца слушателя, заставляет его переживать! Не желаете ли шампанского, дорогой Николай Васильевич? — на этих словах Пушкин сделал рукой едва заметное, в чем-то даже ленивое движение, полностью выдавшее в нем человека, уверенного в том, что любой его взгляд, поворот головы, усмешка, брошенная наудалую ремарка не останутся без внимания. Так оно и вышло — в его руке тут же появился полный фужер:
— Прошу вас…
— Благодарю вас, Александр Сергеевич, — приняв шампанское из рук поэта, Николай Васильевич начал пить его большими каркающими глотками.
Раздались аплодисменты, к которым присоединился и Пушкин. Он приподнял свои узкие плечи до уровня подбородка, уткнулся носом в сложенные ладони, словно собрался молиться, затем выглянул из этого комического укрытия и громко хлопнул, как выдохнул.
Остаток вечера Пушкин и Гоголь провели вместе.
Александр Сергеевич с увлечением рассказал своему молодому другу о том, что сейчас его особенно интересует личность императора Петра I и он намерен приступить к работе в императорском архиве, дабы провести разыскания о личности государя и периоде его царствования.
Пушкин так увлеченно рассказывал о Петре Алексеевиче, что Николай Васильевич сразу вообразил себе этого, как ему представлялось еще с раннего детства, великана.
Сухощавый широкоплечий человек с босым, как у вавилонской блудницы, круглым лицом и торчащими ружейными шомполами в разные стороны колючими насурьмленными усами.
Конечно, следовало бояться этого страшного не то человека, не то медиума, о котором ходили самые разные слухи.
Говорили, например, что он мог превращаться в разных животных, мог есть сырое мясо и жить под водой, а еще утверждали, что в 1725 году он и не умер вовсе, просто потому что не может умереть, а совсем недавно его видели в Коломне, где он сидел на берегу Крюкова канала и ловил рыбу.
Рыбы подплывали к Петру Алексеевичу и смотрели на него из-под воды своими выпученными глазами, а он смотрел на них. Затем император опускал руку в ледяную воду, доставал одну из этих рыб-предуготованных и клал ее в карман своего камзола.
Николай Васильевич не мог смотреть на то, как рыба начинала биться и прясть жабрами, как она разевала рот, а потом затихала в непроглядной темноте кармана.
Засыпала.
Медиум в образе императора всероссийского поднимал с земли длинную палку и со всей силы ударял ей по воде. Потревоженные рыбы сразу начинали сердито пускать пузыри, бить хвостами воду, устремлялись в свои придонные норы, очевидно, думая, что сейчас их будут извлекать из места их неспешного и счастливого бытования, потрошить, подвергать экзекуции на открытом огне и подавать к царскому столу.
Николай Васильевич вздрогнул.
— Милый мой друг, да вы меня и не слушаете вовсе? — громко рассмеялся Пушкин и обнял Гоголя за плечи.
— Александр Сергеевич, помилуйте, слушаю и еще раз слушаю! Просто дело в том, что слишком часто игра воображения полностью захватывает меня, и я уже не могу с точностью сказать, что есть правда, а что вымысел. Так и сейчас, поверьте, представил себе нашего великого самодержца ловящим рыб на Крюковом канале.
— Господа, вы слышали, это просто гениально! — Александр Сергеевич в ажитации выбежал на середину зала и громко продекламировал:
— Но по слову Твоему закину сеть.
Сделав это, они поймали великое множество рыбы.
И даже сеть у него прорывалась.
Ужас объял его и всех бывших с ним
От этого лова рыб, ими пойманных.
Но сказал Иисус — не бойся,
Отныне будешь ловить человеков!
— Евангелие от Луки, стих пятый, — негромко проговорил Николай Васильевич, однако голос его был услышан, и вновь раздались аплодисменты.
— Большой, большой оригинал, — Петр Александрович Плетнев указывал на Гоголя, потирал ладони, посмеивался. Было видно, что он чрезвычайно доволен тем обстоятельством, что его молодой питомец понравился поэту, что, как известно, было делом непростым, ведь к новым знакомствам Александр Сергеевич относился с настороженностью и предпочитал держать людей на расстоянии.
А меж тем, по завершении рассказа о Петре I Пушкин представил Гоголю своего помощника, советника Коллегии иностранных дел Александра Михайловича Розена, чье содействие, по словам поэта, было в высшей степени незаменимым и полезным, ведь именно в архиве Коллегии и находились основные материалы, связанные с Петром Алексеевичем и его царствованием.
Спустя несколько дней после приема в доме Плетнёва во время прогулки по набережной Екатеринского канала Николай Васильевич обратил внимание на сидящего у воды человека, опиравшегося на деревянную палку, что напоминала старинного образца посох.
Подойдя ближе, Гоголь узнал в человеке своего давешнего знакомца — Александра Михайловича Розена.
Поздоровались сдержанно.
Жестом Розен предложил Николаю Васильевичу присесть рядом.
Неожиданно резкий, как выстрел, нарочито громкий, удар деревянного посоха по воде, пришедшийся по переливавшимся весенним перламутром языкам воды, что взметнулись и рассыпались на сотни искрящихся на майском солнце брызг, заставил вздрогнуть и вырваться из напряженной внутренней сосредоточенности, подавиться глубоким глотком сырого промозглого воздуха.
Гоголь подавился глубоким глотком речного, пахнущего кусками грязного, припорошенного угольной пылью льда.
— Напугал? — усмехнулся Розен.
— Немало, откровенно говоря.
— Прошу простить, Николай Васильевич, никак не желал.
— Увольте, — Гоголь взмахнул рукой, — странный у вас, Александр Михайлович, посох в руках. Возбуждает любопытство и рождает разного рода предположения.
— Да, это непростая вещь, — Розен тронул посохом воду, словно прочертил на ней знаки, буквицы ли, — хотя на первый взгляд обыкновенная суковатая палка, не правда ли? Но первый взгляд оказывается поверхностным, неглубоким, полностью лишенным проницательности, однако, как того и следует ожидать в такие минуты, воображение оживает, дорисовывая картину яркую, выпуклую, режущую глаза. Да с такой силой, что глаза эти хочется закрыть.
— Полностью с вами согласен!
— Если угодно, расскажу вам историю этого посоха.
И вновь, как еще несколько дней назад, в доме Плетнёва, в этом странном человеке Николай Васильевич, почувствовал ту самую, и ему свойственную долю безумия, но при этом неразрывно связанную с проявлениями крайнего, даже порой чрезмерного психического здоровья.
В чем же это выражалось?
В первую очередь в физиогномических особенностях Розена.
Худое продолговатое лицо его было необычайно подвижно, но при этом казалось спокойным. Своей худосочностью, которую можно было бы принять и за изможденность, оно более бы подходило человеку болезненному, однако сам облик Александра Михайловича свидетельствовал об обратном. Он был широкоплеч, крепко сложен и более напоминал не советника Коллегии иностранных дел, но морского офицера или конного гренадера.
Стало быть, лицо его являлось вместилищем чего-то сокровенного, того, что тщательно скрывается от окружающих, но нет ничего тайного, что не станет когда-либо явным.
Всякий раз перед тем, как начать говорить, Розен трогал кончиком языка губы, словно проверял таким образом, не пересохли ли они, будут ли они достаточно податливы словам и мыслям, затем большим и указательным пальцами прикасался к подбородоку, сводя пальцы в щепоть, слегка, едва слышно откашливался:
— Это, любезный Николай Васильевич, яблоневый посох инока Александра Пересвета, того самого, что погиб на Куликовом поле, приняв смерть в поединке с ордынцем Челебеем из войска темника Мамая. Извольте прочитать, — Александр Михайлович протянул Гоголю посох, на котором с трудом, но все же было можно разобрать полустертую надпись: «Безо всякого сомнения, смело выступай против свирепости их, нисколько не устрашаясь. Обязательно поможет тебе Бог».
— Как же такое возможно? И как он оказался у вас?
— Он достался мне от моего предка — оружейника царя Петра Алексеевича Альфреда Розена.
— Расскажите, расскажите поподробней, — Гоголь всплеснул руками, явив при этом нетерпение, свойственное натурам впечатлительным, увлекающимся, находящим пищу в разного рода историях. Хотя нет, даже не историях, но причудливо сложенных словах. Например, как сейчас: «Альфред Розен»!
— Эту историю мне рассказала моя матушка — Авдотья Иннокентьевна. Так вышло, что после знаменитого сражения при Малоярославце мой отец — артиллерийский офицер десятого корпуса второй прусской дивизии Михаэль Георг Розен, воевавшей в Великой армии, — попал в плен к партизанам. Отряд возглавлял некто Игнат Зотов — человек вспыльчивый, неуравновешенный, в Московском пожаре у него погибли близкие родственники, что, видимо, объясняло его угрюмый характер. Моего отца должны были казнить, но его спасла моя мать, которая приходилась родной сестрой Зотову.
— Невероятная история, Александр Михайлович, просто сие уму непостижимо, но в нашем российском Вавилоне возможно все, абсолютно все! — Гоголь вскочил со скамьи, что была врыта в землю у самой воды, и принялся расхаживать взад и вперед, заложив руки за спину. Подобные истерические состояния охватывали Николая Васильевича, когда совершенно внезапно на него накатывало возбуждение от замысла некоего нового текста. Да-да, он начинал буквально испытывать физическое удовольствие от того, что целая вереница слов, целая процессия фраз, целый кортеж образов врывались в его сознание, а он прилагал все усилия, чтобы вместить их в себя, не упустить ни одной детали и самой малой подробности. В такие минуты он не мог сидеть, не мог стоять на месте, он начинал бегать, часто дышать, издавать странные нечленораздельные звуки, размахивать руками или, напротив, замком их сцепливал за спиной.
Что и произошло сейчас:
— Простите мою слабость, милейший Александр Михалович, но представляю себе эту картину во всей полноте и красках ее. Особенно сцену казни! Позволите?
— Ну что ж, извольте… — Розен откинулся на спинку скамейки, прислонив к ней посох и сложил руки на груди, — интересно, совпадут ли наши представления и впечатления.
— Утром меня вывели из сарая, в котором содержали после допроса. Сырой хвойный дух вперемешку с дымом костра, что слоями висел над крышами изб и шатров, показался мне необычайно освежающим. Он словно разливался по всему лесу, и партизанский лагерь находился на дне какого-то неведомого водоема, заполненного непрозрачной перламутрового отлива водой. Особенно это чувствовалось после бессонной ночи, когда любое растворенное в тумане изображение принималось за видение, за мираж, а человек — за призрака. Я не знал, куда и зачем меня ведут, но, когда мы вышли на опушку, посреди которой стоял огромный корявый столетний дуб, на ветвях которого висели казненные, мне все сразу стало ясно.
Здесь, под деревом, стоял худой, бородатый, беззубый, в рваной нечистой рубахе, которая открывала его бурую впалую грудь, мужик и сооружал из пенькового троса петлю. Свою работу он делал молча, лишь иногда посматривая на меня из-под своих кустистых, драных, как бока линяющей борзой, бровей. Когда же петля была наконец готова, мужик закричал куда-то в сторону: «Лестницу, скорей подавай лестницу!»
И лестница тут же была подана, ее принес и подставил к дубу рослый кудрявый парень, с чьего лица, кажется, никогда не сходила улыбка…
Тут Гоголь вдруг заговорил заговорщическим шепотом:
— Вы ведь знаете, Александр Михайлович, такой тип лиц, на которых всегда начертана улыбка или полуулыбка и нет никакой возможности понять — то ли это выражение бодрости душевной, то ли гримаса страдания, даже психического недуга!
— Конечно, Николай Васильевич, конечно, — Розен уперся руками в край скамейки, безусловно, выказывая тем свое нетерпение.
— Так вот, парень установил лестницу, по которой неспешно, со знанием дела, вероятно, даже и пуская ветры от ощущения собственной значимости, стал подниматься мужик. и сразу же при этом он почему-то уподобился лесовику, живущему в дупле векового дерева. Такие деревья, как правило, растут в дремучем лесу, в котором никогда не бывает солнца, но трава там является пеплом, в этом лесу никогда не бывает дождя, но в балках там всегда стоит черная вода, здесь никто не живет, но людские голоса в этом лесу не затихают ни днем, ни ночью, и потому ужас и смятение тут обнимают сердце.
— Елисей, привязывай тут! — закричал парень, указывая на толщенный, почти перпендикулярно отходящий от ствола сук.
— Тьфу на тебя, Митька, не лезь! Сам разберусь, — мужик мрачно зыркнул сначала на меня, потом на веселого парня и принялся старательно прикреплять трос, бормоча что-то при этом себе под нос.
Когда же дело было сделано, то он махнул Митьке рукой, чтобы тот подвел меня под петлю…
— Все, все, Николай Васильевич, увольте, — Розен встал со скамейки и замахал руками, — увольте, картина, нарисованная вами, столь ярка и жизнеподобна, что слушать рассказ дальше просто нет никаких физических сил! Такое впечатление, что вы были там, что вы и есть мой отец, хотя это, разумеется, не так, и его собирались расстрелять, а не повесить, но сам факт! — Александр Михайлович неожиданно резко возвысил голос, — но сам факт того, сколь это живо и правдиво потрясает!
— Как? Неужели все так было? — Гоголь замер на месте и до такой степени вывернул руки за спиной, что слезы выдавились из его глаз.
— Бедный, бедный ваш батюшка, — запричитал Николай Васильевич, — но, насколько я понимаю, Господь отвел его мучительную смерть.
— Да, слава Богу, — Розен в полнейшем изумлении смотрел на плачущего Гоголя, лишь сейчас начиная понимать, сколь неистово и сильно? воображение этого человека, способное довести его до подобного совершенно искреннего сострадания и возбуждения.
— О, прошу простить мои нечаянные слезы, — едва выбираясь из своих всхлипываний и тяжелого дыхания, наконец сумел выдавить из себя Гоголь, — но что же было дальше?
— А дальше, любезный мой Николай Васильевич, уже на подходе к Боровску отряд Игната Зотова напоролся на отступавших французских конных егерей. В ходе короткого и кровопролитного сражения отряд был почти полностью уничтожен, мой дядя Игнат Иннокентьевич был убит, а матушке и тяжело раненному отцу, который сражался вместе с русскими, удалось спастись, и через некоторое время они перебрались в Петербург.
— Истинное Вавилонское столпотворение, — Николай Васильевич сел на скамью, закрыл лицо руками и довольно отчетливо прошептал:
— И внезапно сделался шум с неба,
Как бы от несущегося сильного ветра,
И наполнился весь дом, где они находились.
И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные,
И почили по одному на каждом из них…
Розен взял посох, подошел к самой кромке воды и со всей силы ударил им по ней. От резкого, вспоровшего тишину всплеска Гоголь еще более спрятался в ладони, сгорбился, его спина и плечи содрогнулись, словно их били рыдания. Или смех?
— Странное, знаете ли, испытываю ощущение — словно наношу удары и не по воде вовсе, но по живым существам, кои окружают нас и мучают, — неожиданного проговорил Александр Михайлович.
— Мучают?
— Да-да, позволю себе утверждать, истязают и глумятся над нами. Речь, само собой, веду о подсознательном, о невидимом, о том, что нас окружает исподволь, что рядится в личины обыденности, но, как учат Отцы Церкви, следует недерзновенно постигать науку различения помыслов, отбора зерен от плевел.
— Не вполне понимаю, о чем вы говорите, — Гоголь очнулся и тут же почему-то почувствовал внутри себя некое незначительное, но неотвратимо нарастающее раздражение.
— Поясню с удовольствием!
— Да, пожалуйста…
— Если вы, дорогой Николай Васильевич, полагаете, что я держу в руках обыкновенную яблоневую палку, которой по недомыслию ли, по скудоумию бью по воде, то вы глубоко ошибаетесь!
— Вот как? — Гоголь отнял ладони от лица, всплеснул руками и улыбнулся, но сделал это как-то вымученно, буквально выдавил улыбку из себя.
— Да-да, не смейтесь, это необычный посох! Это не просто музейный экспонат, оказавшийся в нашей семье по воле случая.
— И в чем же его необычность, позвольте полюбопытствовать?
— Прежде чем отвечу на ваш вопрос, доложу, что вот в этом-то и есть умение отличить истинное от ложного, рассматривать невидимое, почитая его вполне банальным для обыденного взгляда, но при этом осознавать, что мир не делится только на белое и черное. Полутона, диссонансы, недосказанность, полуправда…
— Как такое возможно?
— Возможно, дорогой Николай Васильевич, возможно, — Розен вытянул руку с посохом над водой и разжал пальцы, — дерево тонет в воде.
Посох камнем ушел на мелководье и, движимый речным течением, стал медленно перемещаться по дну, оставляя на нем продолговатый, змееподобный след, что извивался, как полоз, то пропадая, то вновь проявляясь в ослепительных солнечных бликах.
— Этот посох и есть время, есть средоточие страстей — благородства и подлости, любви и ненависти, великодушия и зависти, которые мы обречены влачить до конца наших дней. Ударяя им по воде, я ударяю по самому себе, по вам, Николай Васильевич, точнее сказать, по вашему желанию умалиться и быть ниже того, к чему вас призвал Господь.
С этими словами Розен зашел в воду и достал посох со дна.
— Можете убедиться, он совершенно сухой!
Уже вечером, возвращаясь к себе домой на Столярный переулок, Николай Васильевич вновь остановился у собора на Сенной.
Минувший день казался ему невероятным, немыслимым. Образы и события путались в его голове, сменяли друг друга, и не было никакой возможности остановиться на чем-то одном, сосредоточиться, выбрать основной сюжет, чтобы хоть как-то восстановить хронологию событий.
Абсолютно оцепеневшим взором Гоголь смотрел на уходящую в небо каменную громаду собора, перед стенами которой он казался таким ничтожным. Но ведь были же Розеном сказаны слова — «ударяя посохом по воде, я ударяю по самому себе, по вам, Николай Васильевич, точнее сказать, по вашему желанию умалиться и быть ниже того, к чему вас призвал Господь».
— А ведь знаю, знаю точно, к чему меня призвал Бог! — Николай Васильевич огляделся. В бледных и блеклых сумерках, что были едва подсвечены масляными фонарями, на ступенях притвора, обхватив голову руками, сидел человек. При взгляде на него тут же вновь вспомнились слова Александра Михайловича о тех живых существах, что окружают и мучают нас.
— А не шарлатан ли этот Александр Михайлович Розен? — Гоголь почти задохнулся от этой мысли, истово завертел головой, словно прогоняя ее от себя.
Закрыл глаза, затем открыл — на ступенях притвора Успенского собора уже никого не было».
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК