Глава девятая
События начали развертываться с невероятной быстротой. Через день после возвращения Муры в Киеве был убит генерал Эйхгорн, главнокомандующий немецкими войсками в России. Юноша, московский студент по фамилии Донской, член партии социалистов-революционеров, выполнил этот террористический акт. Он нанял извозчика и, проезжая мимо генерала, бросил в него бомбу, причинившую ему смерть. Я сидел с Чичериными и Караханом, когда им сообщили об этом по телефону. Они не скрывали своей радости. В особенности Чичерин. Он обратился ко мне со следующими словами: «Видите, вот что происходит, когда иностранцы идут против воли народа». Их радость меня покоробила. Мой рассудок говорил, что в глазах большевиков генерал был насильником, убийцу которого будут считать освободителем. Вроде того, как учили буржуазных детей преклоняться перед Брутом. В глазах большевиков немецкие и английские генералы принадлежали к одной категории, как только они вступали на русскую землю. Они были агентами контрреволюции и, следовательно, вне закона. Однако как союзники, так и немцы совершили ошибку, рассматривая Россию только в свете их личного конфликта. В немецком военном суде два дня спустя Донскому прежде всего были предложены следующие два вопроса: «Вы знаете Локкарта? Вы знаете главу английской миссии в Москве?».
Первого августа мы получили предписание оставить наше помещение. Оно было ликвидировано для Генерального совета русских профсоюзов. Большевики начали показывать зубы. Мы не заслуживали дальнейшего внимания. По счастью, мне удалось получить свою старую квартиру в Хлебном переулке, в результате чего мы избежали весьма неприятного положения.
Четвертого августа Москва пришла в возбуждение: союзники высадились в Архангельске. В течение нескольких дней народ был во власти всевозможных слухов: союзники высадили значительные силы. Некоторые доводили их число до 100000. Не менее двух дивизий. Японцы должны были двинуть семь дивизий из Сибири на помощь чехам. Даже большевики потеряли голову и в отчаянии начали упаковывать свои архивы. В разгар кризиса я увиделся с Караханом. Он говорил о большевиках, что они уже погибли. Но они все же не сдадутся. Они уйдут в подполье и будут бороться до конца.
Было неописуемое смятение. Через день после высадки десанта я отправился к Вардропу, нашему генеральному консулу, который обосновался с консульством во Дворце Юсупова около Красных Ворот. Во время нашего разговора генеральный консул был окружен вооруженным отрядом. Это были агенты ЧК. Они все запечатали и арестовали всех, находившихся в здании, за исключением меня и Хикса. Особый пропуск, который я получил от Троцкого, еще имел силу. Забавная подробность налета. Пока агенты ЧК допрашивали внизу чиновников консульства, наверху офицеры нашей контрразведки спешно жгли шифры и другие компрометирующие документы. Трубы извергали клубы дыма, которые проникали даже в нижние комнаты, но несмотря на это джентльмены из ЧК не увидели в этом ничего необычного. Как мы в этом убедились уже впоследствии, ЧК была страшным, но далеко не умным учреждением.
В одно и то же время налет был произведен и на французскую миссию и генеральное консульство. Хотя итальянцев и американцев не тронули, оскорбление нельзя было игнорировать (правда, в глазах большевиков наша высадка в Архангельске была также нарушением международного права), и на следующий день мы отправились к Чичерину вручить официальное извещение о разрыве сношений и просьбу выдать наши паспорта. Прямого отказа от Чичерина не последовало. Он казался подавленным событиями и повторил свою обычную просьбу повременить. Несчастный Чичерин был, конечно, серьезно встревожен. Утром к нему явился с подобным же визитом Гельферих, занявший после графа Мирбаха пост германского посла. Гельферих так же склонен был рассматривать интервенцию как серьезную угрозу большевикам. Он не желал разделить участь графа Мирбаха или попасть в плен, когда войска союзников займут Москву. Вечером этого дня он выехал в Берлин, оставив всего несколько человек в Москве.
Покинутые сразу союзниками и немцами, большевики, казалось, попали в безвыходное положение. Чехи заняли Казань, и, хотя большевики отбили Ярославль у савинковцев, казалось, что они не способны оказать серьезное сопротивление крупным силам союзников, которые, как предполагали, наступают от Архангельска. В течение сорока восьми часов я тешил себя надеждой, что интервенция будет иметь блестящий успех. Для меня неясно было, что мы сможем сделать, заняв Москву, я не верил, что буржуазное русское правительство сможет удержаться в Москве без нашей помощи. А еще меньше я верил, что мы сможем убедить русских возобновить войну с Германией. В настоящих условиях интервенция неминуемо должна была принять скорее антибольшевистский, чем антигерманский характер. Поэтому было вероятно, что оккупация нами Москвы будет длиться до бесконечности. Но у меня не возникало сомнения, что с теми силами, которые, я полагал, находились в нашем распоряжении, мы сможем занять русскую столицу.
Разочарование не замедлило наступить. Десятого августа большевистские газеты вышли с сенсационными заголовками о большой морской победе русских над союзниками в Архангельске. Я принял это сообщение за шутку, или, в лучшем случае, за слабую попытку со стороны большевиков стимулировать мужество своих сторонников. Но днем, когда я увидел Карахана, меня охватили дурные предчувствия. Лицо его расцвело улыбкой. Подавленное настроение последних дней исчезло, и было очевидно, что он не притворялся. «Положение не опасно, — сказал он. — Союзники высадили всего несколько сот человек».
Я улыбнулся скептически. Позднее я узнал, что его заявление было правильно. Морская победа была мифом. Большевики потопили баржу союзников на Двине. Но сведения о силах союзников были буквально точны. Мы совершили невероятную глупость, высадив в Архангельске только 1200 человек.
Это была грубейшая ошибка, которую можно сравнить с наихудшими ошибками крымской кампании. При хаотическом состоянии России было очевидно, что для того, чтобы интервенция была удачна, она должна хорошо начаться. Она началась так плохо, как только можно вообразить, и никакая личная храбрость уже не могла исправить первоначальную ошибку. По плану русские сторонники интервенции должны были вместе с чехами удерживать линию Волги, соединиться с союзниками на севере и генералами Алексеевым и Деникиным на юге. Последнему советовали продвигаться по направлению от Царицына к Самаре в надежде, что союзники смогут продвинуться, почти не встречая сопротивления, до Вологды и Вятки. Результатом слабости наших сил на севере явилась потеря линии Волги и временное крушение антибольшевистского движения в европейской России.
Скоро оправдались все мои худшие опасения. Благодаря отсутствию твердого руководства со стороны союзников различные контрреволюционные группы начали спорить и пререкаться между собой. Мои слова, что поддержка, которую мы получили от русских, будет прямо пропорциональна числу посланных нами войск, скоро оправдались. Широкие массы русских остались вполне равнодушными.
Последствия этой плохо обдуманной авантюры были гибельны как для нашего престижа, так и для тех русских, которые нас поддерживали. Она возбудила неоправданные надежды. Она усилила гражданскую войну и послала на смерть тысячи русских. И косвенно она была ответственна за террор. Она дала дешевую победу большевикам, создала в них новую уверенность и спаяла их в мощную и безжалостную организацию. Интервенция вообще была ошибкой. Но предпринять интервенцию с неравными силами было примером беспочвенных полумер — в данных условиях это граничило с преступлением. Защитники этой политики утверждают, что она имела целью охранить Россию, чтобы она не попала в лапы Германии, и оттянуть германские войска с западного фронта. В июне 1918 года не было опасности занятия России немцами. Влияние интервенции на положение немцев на западном фронте было ничтожным. И, следовательно, каковы бы ни были намерения союзных правительств, поддерживавших интервенцию, русские видели в ней средство для низвержения большевизма. Она не удалась, и эта неудача поколебала наш престиж почти во всех классах русского населения. Оптимизм Карахана был для меня горьким разочарованием, но, раз интервенция началась, я должен был сделать все от меня зависящее, чтобы помочь ей. В течение августа все мои усилия были сосредоточены: 1) на хлопотах о нашем отъезде и 2) на оказании финансовой помощи тем, кто нас поддерживал.
Что касается нашего отъезда, то дело стояло на мертвой точке. Чичерин занял позицию, типичную для большевистского дипломатического искусства. Конечно, мы можем получить паспорта. Мы можем уехать, как только пожелаем. Однако куда же мы намерены направиться. Германцы осуществляли контроль над Финляндией. В Константинополе были турки. Он не предполагал, что мы захотим проделать длинный путь к афганской или персидской границе. Однако только это, кажется, и было возможно. Я прервал все эти бесконечные разглагольствования. «А как насчет Архангельска?» — спросил я. Он, как бы извиняясь, а вместе с тем снимая с себя ответственность, сказал: «В Архангельске английские контрреволюционеры. Мы не можем отпустить вас туда» Катя лось, все было потеряно. Было слишком ясно, что нас задержат в Москве как заложников. Оставалась еще одна надежда, финско-германское буржуазное правительство гарантирует нам безопасный путь через Финляндию Мы вручили свою судьбу дипломатическим представителям нейтральных держав, которые тотчас же начали переговоры с финским и германским правительствами.
Я воспользовался этим временем для оказания финансовой помощи организациям, стоявшим за союзников; они сильно нуждались в деньгах. До сих пор эту помощь оказывали исключительно французы, и мой отказ от сотрудничества в этом деле вызывал неудовольствие политических представителей Алексеева и Деникина. Теперь, когда у нас произошел открытый разрыв с большевиками, я внес свою долю. Хотя банки и были закрыты, а все операции с иностранной валютой незаконны, денег все же легко было достать. Много русских имели скрытые запасы денег в рублях. Они были очень довольны обменять их на письменные обязательства о выплате в Лондоне. Для избежания всяких подозрений мы собирали деньги через одну английскую фирму в Москве. Они имели сношения с русскими, назначали цену и выдавали обязательства. Для каждого обязательства мы давали английской фирме официальную гарантию, что оно будет полноценным в Лондоне. Деньги переправлялись в американское генеральное консульство и выдавались Хиксу, который передавал их уже по назначению. Если не считать этих волнений, то дни проходили уныло. Никакой другой работы мы не могли вести. За исключением небольшого карманного кода на случай необходимых посланий, мы уничтожили все наши шифры и документы. Ежедневно все представители союзников собирались в американском генеральном консульстве, единственном безопасном убежище. Как это ни странно, большевики не выказывали враждебности к американцам, несмотря на то что Соединенные Штаты присоединились к высадке в Архангельске. О них не упоминали в официальных протестах против зверств французских и андийских войск на севере России. В озлобленных статьях московской прессы, направленных против французов и англичан, о них также не говорили.
Мы составляли планы отъезда — переговоры с финским в германским правительствами двигались медленно, но не безрезультатно. Французы выплачивали бешеные деньги за поезд, который стоял под парами, так чтобы мы могли уехать, не теряя ни минуты. От англичан, живших в Санкт-Петербурге, мы были совершенно отрезаны. Через голландское посольство я послал Кроми записку с сообщением, что я ничем не могу ему помочь и что ему лучше всего хлопотать о своем отъезде вместе с другими английскими чиновниками. У меня было не сколько бесед с Рейли, который решил остаться в Москве после нашего отъезда. Положение было совершенно не обычно. Объявления войны не было, однако сражения шли по всему фронту от Двины до Кавказа. Мы не могли выехать из Москвы, однако свобода наших действий в городе была почти неограниченна. С другой стороны, мы очень мало знали, что творится на свете. Одно только было ясно: большевики не уступали. Против подавленно го настроения мы боролись небезуспешно. Французы обе дали у нас, или мы у них и играли в бридж. Мы возобновили безуспешные сражения в покер с американцами. Следует отдать должное Пулю, американскому генеральному консулу, и Уордвеллю — главе американской миссии Красного Креста. Им не стоило бы большого труда выхлопотать себе разрешение на отъезд, но они твердо поддерживали нас до конца. Днем мы играли в футбол в английском генеральном консульстве. Здесь произошло историческое сражение между англичанами и французами, в котором принял участие даже генерал Лавернь, игравший в рубашке, бриджах и сапогах. Он совершал чудеса, голова его отливала серебром, освещенная августовским солнцем. Саду ль, французский социалистический депутат, впоследствии примкнувший к большевикам, был голкипером. Так как рефери не было, атаки были ужасны. У французов было несколько хороших хавбеков, а так как, кроме того, мы были в теннисной обуви, то было несколько несчастных случаев. Однако результат был такой же, как и при Ватерлоо, хотя на этот раз без помощи немцев. Одержав победу, мы вынесли генерала с поля битвы и выпили русское пиво за его здоровье. Это была последняя игра в футбол, в которой я участвовал.
Через несколько дней после этого международного состязания, а именно 15 августа, мне был нанесен визит, который повлек за собой международные осложнения более серьезного характера. Я сидел за завтраком у себя дома, когда раздался звонок и лакей доложил мне, что меня хотят видеть два латвийских джентльмена. Один невысокий юноша с бледным лицом, по имени Смидхен, другой, Берзин, высокий мужчина могучего сложения с резкими чертами лица и жестким стальным взглядом назвавший себя полковником. Он на самом деле командовал одним из латышских батальонов, которые образовали преторианскую гвардию советского правительства Смидхен передал письмо от Кроми. Так как я всегда находился настороже, опасаясь провокации, я тщательно проверил письмо. Оно было, несомненно, от Кроми. Рука была его. В тексте была ссылка на мое письмо к нему пересланное через шведского генерального консула. Выражение, что он подготовлял свой отъезд из России и надеялся «хлопнуть дверью» прежде чем уедет, было типичным для этого храброго офицера. А, кроме того, и правописание было, несомненно, его. Никто бы не мог это подделать, ведь подобно принцу Чарльзу Эдуарду, Фридриху Великому и м-ру Гарольду Никольсону, бедный Кроми не умел писать грамотно. Письмо заканчивалось рекомендацией Смидхена как человека, способного оказать нам некоторые услуги.
Я спросил их, чего они хотят. Говорил больше Берзин. Он объяснил, что, хотя латыши поддерживали большевистскую революцию, они не могут бесконечно сражаться за большевиков. Им хотелось бы вернуться к себе на родину. Пока Германия была могущественна, это было невозможно. С другой стороны, если союзники, что вполне возможно, выиграют войну, им, а не Германии, будет принадлежать последнее слово при решении дальнейшей судьбы Латвии. Поэтому они решили не ссориться с союзниками. Они не намереваются сражаться с войсками генерала Пуля в Архангельске. Если их пошлют на этот фронт, они сдадутся в плен. Не могу ли я договориться с генералом Пулем, чтобы их не расстреляли союзные войска?
Предложение было заманчиво и правдоподобно, иго следовало серьезно обсудить, но, прежде чем давать какое-либо обещание, я хотел посоветоваться со своими коллегами. Я сказал заговорщикам, что, хотя и понимаю их нежелание сражаться против союзников, я не имею возможности им помочь. Я не имею никакой связи с генералом Пулем. Более того, я в любую минуту могу уехать из России. Самое лучшее для них послать своего представителя к генералу Пулю. В этом я мог им помочь. Я условился, что они зайдут ко мне на следующий день в это же время. Днем я всесторонне обсудил вопрос с генералом Лавернем и господином Гренаром, французским генеральным консулом, впоследствии посланником в Югославии. Мы решили, что, хотя мы должны быть очень осторожны из боязни скомпрометировать себя весьма возможно, что латыши не хотят сражаться против союзников. Не будет особого вреда посоветовать им послать представителя к генералу Пулю. В этом мы им можем помочь, так как переговоры о нашем отъезде подходили к счастливому концу, мы передадим их Сиднею Рейли, который оставался здесь. Рейли будет наблюдать за ними и поддерживать в них нежелание воевать против наших войск. На следующий день я передал латышам бумагу, в которой было сказано: «Прошу пропустить через английские линии подателя сего, имеющего сообщить важные сведения генералу Пулю», — и познакомил их с Рейли.
Через два дня Рейли сообщил, что переговоры шли гладко, и латыши не имели никакого намерения впутываться в неудачи большевиков. Он выдвинул предложение поднять после нашего отъезда контрреволюционное восстание в Москве с помощью латышей. Проект этот был категорически отвергнут генералом Лавернем, Гренаром и мною самим, и Рейли было дано особое предупреждение никоим образом не участвовать в столь опасном и сомнительном деле. После этого Рейли ушел в «подполье», то есть скрылся, и я уже не встречался с ним до его бегства в Англию.
Наше вынужденное безделье продолжалось еще две недели. Отъезд наш, так сообщили нам нейтральные дипломаты, был решен принципиально. Дата могла быть установлена в любую минуту. Мы упаковали наши пожитки, правильно рассудив, что нам надо ехать налегке; с тяжелым сердцем я решился бросить свое имущество на квартире: коллекцию восточных книг, обстановку и свадебные подарки. Однажды поздним вечером мы поехали в Стрельну попрощаться с Марией Николаевной, царицей цыганок. Стрельна была закрыта, но мы нашли ее в соседней даче. Мария Николаевна пролила немало слез над нами, спела несколько любимых нами песен вполголоса, почти шепотом, и, расцеловав меня, умоляла нас остаться у нее. Она предчувствовала, что нас ждет несчастье. Она нас переоденет, спрячет, будет кормить и организует наше бегство на юг. Совет ее, хотя и разумный, не мог быть принят. Она вышла за калитку проводить нас, и мы распрощались под гигантскими елями Петровского парка, при свете луны, бросавший фантастические тени вокруг. Мы трогательно прощались, бросая боязливые взгляды по сторонам. Мы больше никогда ее не увидели. Я мельком услышал, что она умерла в нищете через несколько лет.
Несчастье, которое она предвидела, оказалось выстрелом из револьвера. В пятницу, 30 августа, Урицкий, глава Петроградской ЧК, был убит русским юнкером по фамилии Каннегисер. На следующий вечер социалистка-революционерка, молодая еврейка Фанни Каплан, в упор два раза выстрелила в Ленина, выходившего с завода Михельсона после митинга. Одна пуля прошла через легкое над сердцем, другая попала в шею около главной артерии. Лидер большевиков не был убит, но у него было мало шансов остаться в живых. Я узнал новости через полчаса после происшествия. Оно должно было повести к серьезным последствиям, и, предчувствуя ожидающую нас судьбу, мы засиделись с Хиксом довольно поздно, вполголоса обсуждая события и гадая, как они повлияют на наше незавидное положение.
Мы легли спать в час, и я крепко заснул, измученный всем напряжением последних месяцев. В половине четвертого меня разбудил грубый голос, приказывающий мне немедленно встать. Когда я открыл глаза, я увидел направленное на меня стальное дуло револьвера. В комнате было около десяти вооруженных людей. Я узнал одного из них, он был старшим. Это был Макаров, бывший комендант Смольного. Я осведомился, что значит это нарушение наших прав. «Никаких вопросов, — ответил он грубо. — Одевайтесь скорее. Вы сейчас отправитесь на Лубянку, 11». (На Лубянке, 11 помещалась московская ЧК.) Такая же группа агентов ЧК явилась к Хиксу, и, пока мы одевались, большинство налетчиков начали обыск квартиры в поисках компрометирующих документов. Как только мы были готовы, нас посадили в автомобиль, по сторонам сели конвоиры, и повезли в ЧК. Там нас поместили в маленькую квадратную комнату вся обстановка которой состояла из грубого стола и пары простых деревянных стульев.
После долгого ожидания меня повели по темному коридору. Двое вооруженных, сопровождавших меня остановились у двери и постучали. Раздался замогильный голос: «Войдите», и меня ввели в большую темную комнату, освещенную только лампой на письменном столе. За столом сидел человек, одетый в черные брюки и белую русскую рубашку, рядом с блокнотом лежал револьвер. Черные вьющиеся, длинные, как у поэта, волосы были зачесаны назад над высоким лбом. На левой руке были надеты большие часы. В тусклом свете его лицо выглядело более бледным, чем обычно. Губы его были плотно сжаты. Когда я вошел в комнату, он устремил на меня пристальный стальной взгляд. Вид его был мрачен и внушал опасения. Это был Петерс. Я не видел его с того дня, когда он сопровождал нас с Робинсоном при посещении оплота анархистов.
— Можете идти, — обратился он к конвоирам, затем последовало долгое молчание. Наконец он отвел глаза и открыл свой бювар[24].
— Очень жаль, что вижу вас здесь, — произнес он. — Дело очень серьезно.
Он был щепетильно вежлив, но серьезен. Я попросил разъяснения, указывая, что я приехал в Москву по приглашению советского правительства и мне были обещаны дипломатические привилегии. Я заявил официальный протест против ареста и попросил разрешения поговорить с Чичериным. Он не обратил внимания на мой протест.
— Вы знаете эту женщину, Каплан?
Я не знал ее, но решил, что в данных условиях лучше будет не отвечать. Я повторил как можно спокойнее, что он не имеет права допрашивать меня.
— Где Рейли? — был следующий вопрос. Я не ответил по-прежнему.
Тогда он вынул бумагу из своего бювара. Это был пропуск к генералу Пулю, который я передал латышам.
— Это ваше письмо? — спросил он.
И еще раз я возразил с нарочитой вежливостью, что не буду отвечать на вопросы. Он не стал меня запугивать. Опять устремил на меня пристальный взгляд и сказал:
— Для вас будет лучше сказать правду.
Я ничего не ответил. Тогда он позвонил, и меня отвели обратно к Хиксу. Опять мы остались одни, мы почти не разговаривали и лишь перекидывались пустячными замечаниями. Было ясно, что наш разговор будет подслушан. У меня было очень смутное представление о том, что случилось. Но было очевидно, что большевики пытались связать нас с покушением на Ленина. Этот маневр меня не смущал. Покушение на Ленина могло быть косвенным следствием интервенции союзников, но мы ничего не имели с ним общего. Меня больше беспокоило упоминание имени Рейли и мой пропуск к Пулю. Я догадывался, что это была какая-то ловушка и мои латышские посетители были провокаторами.
Пытаясь выяснить в уме всю ситуацию, я взялся за отвороты пальто и вдруг обнаружил в кармане записную книжку, в которой шифром был записан отчет об израсходованных мною суммах. Агенты ЧК перерыли мою квартиру, может быть, они еще обыскивали ее в ту минуту, но они не догадались обыскать наши костюмы, которые мы надели при аресте. Записи были понятны только мне самому. Но в них были цифры, и если бы они попали в руки большевиков, то они могли бы выдумать способ нас скомпрометировать. Они сказали бы, что цифры изображают передвижения большевистских отрядов или суммы, истраченные мною на организацию контрреволюции. Мысль о записной книжке мучила меня. Как мне от нее избавиться? Нас могут обыскать в любую минуту. Оставался только один способ решить дело. Я попросил разрешения у наших часовых пойти в уборную. Мне разрешили, но это было не так просто. Два часовых сопровождали меня до двери, и, когда я хотел ее закрыть, они сказали:
— Оставьте открытой, — и встали напротив меня.
Минута была трудная. Рискнуть или нет? По счастью, за меня решило дело антисанитарное состояние уборной. Не было бумаги. Стены были запачканы человеческими экскрементами. Как можно спокойнее я вынул записную книжку, вырвал преступные страницы и использовал их. Я спустил воду. Водопровод работал, я был спасен. Я вернулся обратно к Хиксу и сел рядом. В шесть утра в комнату ввели женщину. Она была одета в черное платье. Черные волосы, неподвижно устремленные глаза, обведенные черными кругами. Бесцветное лицо с ярко выраженными еврейскими чертами было непривлекательно. Ей могло быть от 20 до 35 лет. Мы догадались, что это была Каплан. Несомненно, большевики надеялись, что она подаст нам какой-либо знак. Спокойствие ее было неестественно. Она подошла к окну и стала глядеть в него, облокотись подбородком на руку. И так она оставалась без движения, не говоря ни слова, видимо, покорившись судьбе, пока за ней не пришли часовые и не увели ее. Ее расстреляли прежде, чем она узнала об успехе или неудаче своей попытки изменить ход истории.
В девять часов утра вошел сам Петерс и сообщил нам, что мы можем отправиться домой. Мы были освобождены. Позднее мы узнали, что он сомневался, как ему поступить, и позвонил к Чичерину за указаниями. Чичерин протестовал против нашего ареста.
Было воскресное утро, шел дождь. Мы наняли старые дрожки и, усталые, подавленные, поехали домой. В квартире было все перевернуто вверх дном. Повар и двое слуг исчезли. От швейцара мы узнали, что Муру забрали в ЧК.
По дороге домой мы купили газету. В ней был ряд бюллетеней о здоровье Ленина. Он все еще был без сознания. Были также резкие статьи против буржуазии и против союзников. О нашем аресте не упоминалось, нас не пытались обвинить в убийстве Урицкого или покушении на Ленина.
Приняв ванну и побрившись, я направился в голландское посольство повидать Удендайка, голландского посла, который защищал наши интересы. Это был маленький человечек, проведший большую часть своей жизни в Китае. Он был женат на англичанке и прекрасно говорил по-английски. Я нашел его чрезвычайно взволнованным. В Санкт-Петербурге произошла ужасная трагедия. В тот самый день, когда я был арестован, отряд агентов ЧК ворвался в наше посольство. Храбрец Кроми сопротивлялся налету, убил комиссара и был застрелен на верху лестницы. Все английские чиновники в Санкт-Петербурге были арестованы.
В угнетенном состоянии я отправился к Уорвелю. Я беспокоился о Муре и слугах и рассчитывал на его помощь для их освобождения. Он обещал сделать все от него зависящее, и его спокойная уверенность восстановила мое самообладание. Он не мог видеть Чичерина, но ему был обещан прием на следующий день. Он также не знал какова подоплека этих арестов. Он предполагал, что в результате покушения на Ленина большевики потеряли голову. Он опасался, что угроза красного террора, которой были переполнены газеты, скоро будет исполнена.
Когда я возвращался домой, меня поразила пустота на улицах. Те, кто шел по делу, торопились и боязливо озирались. На перекрестках стояли небольшие отряды солдат. Снова господствовал страх. За сорок восемь часов вся атмосфера города изменилась. На следующий день, не в состоянии дольше оставаться в неизвестности о судьбе Муры, я поехал в Комиссариат иностранных дел и попросил разрешения видеть Карахана. Меня сейчас же приняли. Не вдаваясь в политические рассуждения, я приступил прямо к делу. Как бы ни были недовольны мной большевики, было бесчеловечно мучить меня арестом Муры Я обратился к его снисходительности и просил освободить ее.
Он обещал сделать все, что он может. Это был день моего рождения — 31 год, — и я провел его один с Хиксом, приготовившим на ужин кофе черный хлеб и сардины.
Во вторник мы прочли полный рассказ о наших беззакониях в большевистской прессе, которая превзошла себя в фантастическом отчете о так называемом деле Локкарта. Мы обвинялись в заговоре на убийство Ленина и Троцкого, в организации военной диктатуры в Москве и желании обречь на голод население Москвы и Петербурга, взорвав все железнодорожные мосты. Весь заговор был раскрыт благодаря преданности латышского гарнизона, который союзники пытались подкупить щедрой раздачей денег. Вся история, которая читалась, как сказка, была окружена фантастическим описанием моего ареста. Заявляли, что я был захвачен на митинге заговорщиков. Я был взят в ЧК и тотчас по установлении личности освобожден. Столь же фантастически были описаны события в Санкт-Петербурге. Убийство Кроми было изображено как акт самозащиты большевистских агентов, отвечавших на его выстрелы. Огромные заголовки изображали представителей союзников как «англо-французских бандитов», а в комментирующих статьях требовали применения террора и самых суровых мер против заговорщиков.
Вначале я склонен был рассматривать эти выпады как типичную для большевиков попытку: 1) оправдаться в убийстве Кроми, которое, я уверен, не было преднамеренным; 2) ободрить своих приверженцев и вселить ужас в сердце предполагаемых контрреволюционеров в самой Москве. Рейли, имя которого главным образом фигурировало в заговоре, исчез. Если он не вполне потерял голову, то весь рассказ был сплетением лжи.
Оказалось, что Пуль, американский генеральный консул, более серьезно отнесся к заговору. Он склонен был считать Рейли провокатором, инсценировавшим заговор для выгоды большевиков. В одном из рассказов о заговоре упоминалось о проекте не убивать Ленина и Троцкого, а провести их по московским улицам в рубахах. Такое фантастическое предложение могло зародиться только в изобретательном воображении Рейли. Я засмеялся над опасениями Пуля.
Позднее я ближе узнал Рейли, чем в то время, но мое мнение о его характере не изменилось. Ему было тогда сорок шесть лет. Это был еврей, я думаю, без капли британской крови. Родители его были родом из Одессы. Его настоящее имя Розенблюм. Фамилию Рейли он принял, взяв имя своего отчима, ирландца Каллагая. Как он сделался английским подданным, я не знаю до сих пор. До войны он провел большую часть жизни в Санкт-Петербурге, зарабатывая крупные суммы в качестве маклера по различным торговым делам. Это был человек с громадной энергией, очаровательный, имевший большой успех у женщин и весьма честолюбивый. Я был не очень большого мнения о его уме. Знания его охватывали большую область от политики до искусства, но были поверхностны. С другой стороны, мужество его и презрение к опасности были выше похвал. Капитан Хилл, его соучастник в опасном плане остаться в Москве после нашего отъезда, был человеком, лояльность которого была вне подозрений. Он был так же храбр и смел, как и Рейли. По-русски он говорил так же хорошо. Если была двойная игра со стороны Рейли, Хилл вряд ли смог бы ее не обнаружить. Как ни смехотворна была история о двойной игре Рейли, я узнал, что через Пуля она дошла даже до Лондона. Два месяца спустя я приехал в Англию и со всей убежденностью поручился за Рейли перед Министерством иностранных дел, когда этот удивительный человек, будучи на волосок от смерти, наконец добрался до Бергена после целого ряда приключений.
Хотя я никогда не сомневался в верности Рейли союзникам, я никогда не был уверен, не уверен и сейчас, как далеко он зашел в своих переговорах с латышами. Это был человек наполеоновской складки. В жизни его героем был Наполеон, и одно время у него была одна лучшая в мире наполеоновских коллекций. Он видел себя брошенным в России, и перспектива свободы действия внушила ему наполеоновские замыслы. В последующих раз говорах он всегда отрицал большую часть большевистских утверждений. По его теории Берзин и другие латыши, которых он знал, вначале искренно не хотели сражаться против союзников. Когда они поняли, что интервенция союзников не серьезна, они отшатнулись от него и выдали его, чтобы спасти свои шкуры. Как бы то ни было, так называемый союзнический заговор должен был иметь для нас серьезные последствия.
Любопытна дальнейшая карьера Рейли. По возвращении в Англию он поспешно договорился с м-ром Черчиллем и сторонниками послевоенной интервенции и уехал на юг России в качестве английского агента при армии Деникина. Когда эта авантюра окончилась крушением, Рейли объединился с Савинковым, осаждавшим в это время государственных деятелей Англии и Франции просьбами о поддержке так называемого «зеленого» движения. Рейли, расходовавший деньги с расточительностью, исчерпал на Савинкове свои финансовые ресурсы. Стесненный в средствах, он предпринял последнюю отчаянную попытку поправить свои дела и отправился в 1926 году в Россию с каким-то контрреволюционным планом, как говорят, организованным бывшими гвардейскими офицерами. Его дальнейшая судьба неизвестна с достоверностью. Большевики объявили, что он был застрелен при попытке перейти финляндскую границу. По имеющимся сведениям, он попал в большевистскую западню: его гвардейские офицеры, с которыми он познакомился за границей, были на самом деле агентами ЧК, он был отвезен на дачу около Москвы и там убит.
После этого длинного отступления, которое, насколько я знаю, содержит истинную правду о так называемом заговоре Локкарта, я должен вернуться к моему собственному положению в Москве. Сообщение о заговоре союзников появилось в русских газетах третьего сентября. Несмотря на всю серьезность обвинений, я был оставлен на свободе на этот день. Позднее я узнал, что в официальных большевистских кругах было большое разногласие в мнениях относительно того, как со мной поступить. Было несколько комиссаров, которые не могли переварить целиком всю чекистскую историю, на следующий день я решил опять отправиться к Карахану и еще раз просить за Муру, которая все еще была в тюрьме. Он встретил меня дружелюбно. Я сказал ему, что вся история в советской прессе была сплетением лжи, и он добродушно засмеялся.
— Вы теперь знаете, — заметил он, — что мы терпим от ваших газет.
Однако он не особенно обнадеживал относительно Муры, и, решившись на отчаянное средство, я решил отправиться к самому Петерсу. Из русского Комиссариата иностранных дел я отправился на Лубянку и попросил разрешения его видеть. Просьба моя вызвала некоторое волнение и перешептывание между часовыми в прихожей. Добиться разрешения войти заняло у меня около получаса, а получить пропуск к Петерсу — еще дольше. Когда он меня принял, я сразу набросился на него с заявлениями насчет Муры. Я сказал ему, что заговор — это надувательство, и он сам это знает. Если даже во всем есть хоть крупица правды, то Мура ничего об этом не знала. Я просил немедленно ее освободить. Он терпеливо меня выслушал и обещал, что мое заявление о ее невиновности будет принято во внимание. Потом посмотрел мне прямо в лицо. «Вы избавили меня от хлопот, — сказал он. — Мои люди ищут вас в течение целого часа. У меня имеется приказ о вашем аресте. Ваши английские и французские товарищи все уже под замком». Последние слова были не вполне точны. Некоторые из них избежали заключения способом, который оказался единственным комическим эпизодом нашего позорного положения. Об этом я расскажу позднее. Что же касается меня, то на этот раз я уже по-настоящему попал в тюрьму.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК