Глава шестая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Хотя мы и жили в состоянии хронического кризиса, жизнь давала некоторые передышки. Благодаря американскому Красному Кресту нас хорошо снабжали продовольствием и табаком. Хикс, кроме того, был хорошим организатором, и в те дни, когда еще было сносное сообщение, он сделал запас вина, которого хватило нам до конца пребывания. Мы обедали у себя, поддерживали отношения с нашими коллегами и на пышное гостеприимство, которое они могли оказывать нам в силу их численного превосходства и больших удобств, отвечали как могли. После обеда обычно играли в покер с американцами. Робинс не играл. Он читал Библию или беседовал со мной. Но штат его играл. Мои товарищи были для них плохими партнерами, и, когда я принимал участие в игре, мне тоже приходилось — увы — расплачиваться за свое воспитание. Среди них был один американизированный ирландец О'Каллаген, равного которому по игре в покер я еще не встречал. Он был убежденный пессимист. Всякий раз, как он играл, он вынимал свои часы и говорил: «Удача изменяет в 12 часов, позже везет меньше». Его удача или искусство ему никогда не изменяло. Он загребал наши деньги с неизменной регулярностью.

По воскресеньям мы ходили в балет. За исключением того, что царская ложа была набита «товарищами», представление шло, как и в царское время, и так же хорошо. На несколько часов мы могли забыть о наших заботах, и, глядя на те же декорации и на тех же исполнителей, мне трудно было представить себе, что мы находимся в самом центре величайшей революции в мире. Потом занавес опускался, оркестр играл «Интернационал», и мы возвращались к мрачной действительности сегодняшнего дня. На протяжении нескольких месяцев «Интернационал» был третьим национальным гимном, который я слышал в исполнении все того же оркестра. Когда наступила весна, мы стали выезжать за город, устраивали пикники в лесу и бродили по полям. Наше любимое место было Архангельское, чудесная загородная дача князя Юсупова. Странно было видеть это место заброшенным. Крестьяне завладели землей, но, насколько мы могли судить, не тронули дома, здесь все, казалось, было в нетронутом виде. После Москвы это уединение действовало умиротворяюще. По дорогам не было движения, и, как только пригород оставался позади, нам редко кто попадался навстречу. Отсутствие движения, однако, нас чуть было не привело к катастрофе. Возвращаясь однажды вечером, когда уже стемнело, мы налетели на шлагбаум. Сторож, оказывается, спал. К счастью, мы ехали не очень скоро и отделались только тем, что разбилось переднее стекло, — автомобиль не пострадал. Все же я сильно изрезал руки стеклом, и до сих пор у меня остались шрамы от этого приключения.

Мы даже ходили однажды в кабаре — погреб, называвшийся «Подполье», в Охотном Ряду. Это было идиотское предприятие, потому что заведение было нелегальным, и мы бы очутились в дурацком положении, если бы нас там накрыли. Зал был набит буржуями богатейших слоев. Была прекрасная сцена, отдельные столики и ряд кабинок в глубине. Цены были высокие, но шампанское было на каждом столе. Мы взяли кабинку и стали слушать превосходное исполнение, которого, кроме как в России, нигде не услышишь. Здесь я впервые услышал Вертинского, молодого декадентского гения, чьи песни, сочиненные и исполняемые им самим, выражали безнадежное настроение русской интеллигенции. Особенно одна песня произвела на меня глубокое впечатление: «Я не знаю, зачем». Это была антивоенная песня, и Вертинский с его напудренным, белым как смерть лицом, исполнял ее с громадным успехом. Я запомнил только несколько первых строчек:

Я не знаю, зачем

И кому это нужно,

Кто послал их на смерть

Недрожащей рукой.

Только так беспощадно,

Так зло…

Он повторял эту песню еще и еще. Она отражала настроение антибольшевистской аудитории, потерявшей свою душу и мораль. Это была песня класса, который уже потерял все надежды, класса, который готов пойти на что угодно, лишь бы избежать смерти в борьбе.

И, однако, только сегодня утром я получил из Министерства иностранных дел телеграмму, в которой приводилось мнение британского эксперта по военным делам, утверждавшего, что России нужна только небольшая, решительная группа британских офицеров, которые повели бы к победе «благородный русский народ».

Пока я сидел и раздумывал над тяжелой участью человека, находящегося на месте действий, поднялся шум у дверей и раздался решительный окрик: «Руки вверх!». Двадцать человек в масках вошли в зал и навели на аудиторию браунинги и револьверы.

Наступила мертвая тишина. Живо и без всякой суеты четыре бандита обыскали карманы присутствующих, отбирая деньги, драгоценности и все ценное. Большинство из них были в офицерской форме, по праву или нет — я не имел возможности определить.

Когда они подошли к нашей кабинке, их вождь обратил внимание на английскую форму Хилля и Гарстина. Я уже успел отдать им мои часы и бумажник. Человек отдал нам честь. «Вы английские офицеры?». Я с все еще поднятыми к небу руками ответил: «Да». Он вернул мне деньги и часы. «Мы не грабим англичан, — сказал он. — Я прошу прощения за состояние моей родины, которое принуждает меня прибегать к такому образу действий, чтобы заработать на существование».

Нам повезло. К счастью, нам уже не могло больше представиться случая повторить этот опыт. Когда Троцкий истребил анархистов, он уничтожил и кабаре.

Что касается нашей жизни в Москве, мы, союзники, не могли считать себя несчастными. Лавернь и Ромэй были прекрасные товарищи, и за все эти тяжелые восемь месяцев у нас не было ни одной ссоры, и мы не обменялись ни одним резким словом. Ромэй в особенности был большой поддержкой. Это был самый хладнокровный итальянец из всех мной виденных. Он оценивал любой кризис объективно, и можно было быть уверенным, что к решению любой проблемы он подойдет со здравым смыслом. У него не было никаких иллюзий насчет пригодности России как боевого аппарата, и он решительно восставал против всяких авантюр.

С другими британскими миссиями в России у меня были не такие хорошие отношения. Я поддерживал насколько можно тесный контакт с Кроми, морским атташе, и помог ему в его работе, введя его в соприкосновение с Троцким. Он был храбрый и очень работоспособный морской офицер, но без всякого опыта в политической работе. Время от времени я встречался с Маком Альпином, бывшим чиновником Министерства финансов и человеком выдающегося ума. Его главная квартира была в Петербурге. Он также умел смотреть объективно на положение и до конца оставался убежденным противником интервенции. Были, однако, другие британские уполномоченные, которые осуждали мою политику и, не будучи осведомлены о моих действиях, интриговали против меня. Дело в том, что в наших различных миссиях и остатках миссий была неразбериха. Не было ни одной на правах полного авторитета, и, хотя Министерство иностранных дел адресовало мне телеграммы, как «Британскому агенту, Москва», а большевики упорно величали меня «Британский дипломатический представитель» — я был в полном неведении относительно деятельности целой группы британских офицеров и уполномоченных, присутствию и протекции которых в России единственной гарантией служило мое положение у большевиков.

Поскольку одновременно семь различных политик не могут быть названы политикой, британской политики не существовало. А для усугубления этой неясности Министерство иностранных дел настаивало, чтобы я насколько возможно сохранял неопределенность своего положения Если в Палате общин какой-нибудь ярый сторонник интервенции запрашивал, с какой целью британское правительство держит уполномоченного представителя в стране головорезов, которые стремятся разрушить цивилизацию, м-р Бальфур или его секретарь совершенно правдиво отвечали, что у нас нет официального представителя, аккредитованного при большевистском правительстве. Если, с другой стороны, какой-нибудь революционно настроенный либерал обвинял британское правительство в том, что оно не имеет уполномоченного представителя в Москве для защиты британских интересов и для помощи большевикам в их борьбе с немецким милитаризмом, мистер Бальфур с такой же правдивостью отвечал, что такой полномочный представитель имеется в Москве — человек с большим знанием России, и на него возложены именно эти обязанности.

Ясно, что перед британским правительством стояла задача огромной трудности. Оно не было в состоянии послать большие силы в Россию.

Оказать поддержку небольшим офицерским армиям на юге значило толкнуть большевиков на нечестивый союз с немцами. Оказать поддержку большевикам — здесь была серьезная опасность, по крайней мере на первых порах, что немцы будут наступать на Москву и Петербург и посадят здесь свое буржуазное германофильское правительство. Я лично предпочитал эту возможность, так как это стянуло бы немецкие войска в Россию. Без военной поддержки немцев ни одно буржуазное правительство не удержалось бы и месяца. Большевики безусловно сладили бы с русскими антибольшевистскими отрядами. Но, кроме этого, было физически невозможно для нашего правительства не отставать от положения, которое менялось радикально через каждые двое суток. Вполне естественно, что британские министры не усматривали никакого порядка в этом хаосе. Их можно было обвинить только в том, что они слушали слишком много советников, и не понимали одной основной истины — того, что в России образованный класс представляет несоизмеримое меньшинство, неорганизованное и без политического опыта, и без всякого контакта с массами. Высшая глупость царизма заключалась в том, что за пределами собственной бюрократии он решительно подавлял всякое проявление политики. С крушением царизма рушилась и бюрократия, и не осталось ничего, кроме масс. В Москве, где можно было слышать пульс событий, всякий, кроме самого упрямого традиционалиста, мог убедиться в том, что здесь налицо был катаклизм, который сметал до основания все прежние представления о России. Лондон, однако, продолжал считать это преходящим штормом, после которого все уляжется и станет на место. «Plus ?a change, plus с est la m?me chose». Это один из самых опасных исторических афоризмов («чем больше меняется, тем больше остается неизменным»). Весной и летом 1918 года это изречение было на устах у всех британских сторонников интервенции.

История имеет свои приливы и отливы, но в отличие от приливов отлив наступает медленно и редко в одном поколении.

Еще одним гнетом для меня в этот период был мой контакт с моими старыми политическими друзьями дореволюционных времен. Те, кто остался в Москве, навещали меня. Одни приходили в гневе, другие в горе, третьи дружески. Их можно было разделить на три категории: те, что были сторонниками всеобщего мира, те, что находились в связи с белыми генералами на юге и верили в так называемую союзническую ориентацию, и те, что с грустью признавали, что большевики пришли, чтобы остаться. Я не включаю сюда сторонников немецкой ориентации. Они меня не навещали.

Эти интервью доставляли мне немало огорчений. Эти люди были моими друзьями и коллегами в деле укрепления англо-русских дружественных отношений. Отказать им в помощи казалось почти предательством. С защитниками всеобщего мира (идея заключалась в том, чтобы заключить мир с Германией и позволить немцам расправиться с большевиками) мне было сравнительно легко себя вести. Я мог грустно качать головой и говорить, что при существующем положении на Западном фронте вряд ли это достижимо. Они тем не менее упорствовали, и когда немецкое посольство приехало в Москву, один известный русский известил меня, что он совещался с немецким послом и мог устроить мне частное совещание с ним в своем доме.

Я изложил это Министерству иностранных дел и получил инструкции не связываться с этим предложением.

Гораздо труднее было мое положение с защитниками интервенции союзников. Положение, которое я занимал, не давало мне возможности обещать никакой помощи или поддержки. Я этого и не делал, но в целях информации поддерживал с ними более или менее регулярные отношения. Ко мне являлись даже разные эмиссары от генерала Алексеева, от генерала Корнилова и позже от генерала Деникина, но, так как я был окружен провокаторами, к тому же не мог быть уверенным в честности намерений эмиссаров, я был сух и осторожен в своих ответах.

Третья категория людей, которых я назвал бы реалистами, была немногочисленна. Сюда входили люди, как Авинов, бывший товарищ министра внутренних дел, молодой Муравьев, экс-секретарь Извольского и брат первой леди Читэм. Авинов, человек большого ума и объективного мышления, был самый рассудительный из всех моих друзей. Это был человек, которого нельзя было не любить. Он был прекрасно образованным и хорошо воспитанным человеком. Его жена, урожденная графиня Трубецкая, принадлежала к одной из самых старинных русских фамилий. Революция уничтожила все, к чему он был привязан в жизни. Но он был проницательней большинства своих соотечественников.

Однажды в разговоре, блестяще анализируя революционное движение, он с грустью сказал мне, что большевики — это единственное правительство, которое с момента революции проявило признаки силы, и что, несмотря на их диктаторскую тиранию, корни их в массах, и что контрреволюционерам не на что надеяться еще много лет.

Были у нас и еще гости — застрявшие английские миссии, возвращающиеся из Румынии и с Юга.

Был Лепаж, бородатый, хорошо владеющий собой офицер-моряк, у которого была трудная обязанность поддерживать сношения с русским флотом на Черном море. Был де Кандоль, эксперт по железнодорожному транспорту, у которого было поручение в Румынии. Проездом через Москву он оставил со мной своего помощника Тэмплина, которого я включил в штат своей миссии.

Несколько позже я встретил Лингнера, который был по делам пропаганды в Тифлисе и которому, чтобы попасть в Москву, пришлось пережить целую эпопею опасных приключений. Оба — Тэмплин, который прекрасно говорил по-русски, и Лингнер, у которого была деловая голова — были мне большими помощниками. Нельзя еще, конечно, не упомянуть об Артуре Рэнсоме, корреспонденте «Манчестер Гардиан», который, не будучи членом нашей миссии, был все же больше чем гостем. Он жил в нашем отеле, и мы виделись с ним почти каждый день. Рэнсом был Дон Кихотом, с усами, как у моржа, сентименталист, готовый вступиться за любого обиженного, и наблюдатель, воображение которого было зажжено революцией. Он был в прекрасных отношениях с большевиками и часто сообщал нам очень ценные сведения. Неисправимый романтик, он мог из ничего создать волшебную сказку и был приятный и занимательный собеседник. Он был отчаянный рыболов, у него есть несколько очаровательных очерков на эту тему. Я относился к нему с теплым чувством и всячески защищал его от идиотов нашей контрразведки, которые позже пытались выдать его за большевистского агента.

Но самыми необыкновенными гостями были немцы, которых мы видели часто, но никогда с ними не раскланивались. Прямым следствием Брест-Литовского мира было назначение немцами графа Мирбаха послом в Москву. Он должен был приехать 24 апреля. Первая из целой серии стычек произошла 22 апреля, когда большевики привели меня в ярость, реквизировав сорок комнат в нашем отеле для нового посла и его штата. Большая часть комнат была в том же этаже, что и моя.

Задыхаясь от злобы, я отправился к Чичерину с протестом против этого оскорбления. Чичерин извинялся, но оставался пассивен. Я бушевал и неистовствовал. Чичерин смотрел устало, и в его хорьковых глазках отражалось изумление при виде ярости такого обычно мягкого человека, как я. Он разводил руками, оправдывался, пообещал, что нашествие это только на несколько дней, и извинялся тем, что в их распоряжении не было ничего более подходящего.

В отчаянии я пошел к Троцкому, который, во всяком случае, был вправе принять какое-то решение. Я его не застал, но у него был очень способный и с большим тактом секретарь, Евгения Петровна Шелепина, ныне английская подданная и супруга Артура Рэнсома. Я сказал ей, что мне необходимо переговорить с Троцким немедленно и что дело не терпит отлагательства. Через пять минут я разговаривал с ним по телефону. Самым внушительным русским языком я сказал ему, что не потерплю этого оскорбления и что, если ордер о реквизиции не будет отменен тотчас же, я со своей миссией и со всем имуществом немедленно отправляюсь на вокзал и буду находиться там до тех пор, пока он мне не даст поезд. Я требовал ответа немедленно. Троцкий, который был на заседании народных комиссаров в Кремле, принял мое заявление должным образом. Он согласился, что положение наше будет невыносимо, и обещал принять меры сейчас же. Он сдержал слово. Через полчаса он позвонил мне, что дело улажено. Он отдал категорическое распоряжение, чтобы для немцев, он еще не знал где, но было найдено другое помещение. На несколько дней их поместили без особых удобств во второклассной гостинице. Потом их перевели в роскошный особняк в Денежном переулке. Этим небольшим триумфом я всецело обязан Шелепиной. Я расплатился с ней позже, когда она пожелала уехать из России, дав ей британский паспорт, — поступок незаконный, но за который, я надеюсь, теперь меня не привлекут к ответственности.

26 апреля граф Мирбах явился для вручения верительных грамот в Кремль. Он был принят не Лениным, а Свердловым, председателем Центрального Исполнительного Комитета. Процедура прошла формально и холодно-вежливо. Свердлов в своей речи сказал: «В вашем лице мы приветствуем нацию, с которой мы заключили Брест-Литовский мир».

Штат немецкого посольства состоял почти целиком из русских экспертов. Мирбах сам был советником немецкого посольства в Петербурге до войны. Рицлер, его главный помощник, обладал глубоким и многосторонним опытом в русской политике. Хаусшильд, первый секретарь, был мой старый приятель. Он приехал в Москву вице-консулом в одно время со мной. Это был честный человек. До начала войны он был англофилом.

Несмотря на их широкую осведомленность в русских делах, я не думаю, что в своих деловых отношениях с большевиками немцы были успешнее, чем мы. Несомненно, они совершали не меньше ошибок, и не было времени, когда их положение можно было считать надежным или счастливым. Мы ходили всюду без оружия и без охраны. Немцы без охраны не выходили ни на шаг.

Тем не менее их присутствие в Москве было для нас значительной помехой, а большевики находили детское удовольствие сталкивать нас друг с другом. Они делали это очень успешно. Они держали нас вместе в приемной наркоминдела. Если им хотелось досадить Мирбаху, они принимали меня первым. Если они за что-нибудь были обижены на британское правительство, они миндальничали с Мирбахом и заставляли меня ждать.

Если немцы были слишком настойчивы в своих требованиях, большевики угрожали им интервенцией с союзниками.

Если союзники старались навязать интервенцию большевикам, они рисовали ужасную картину опасностей наступления немцев на Москву.

Так как ни немцы, ни союзники не могли остановиться на какой-то определенной и ясной политике по отношению к России, у большевистской дипломатии были все преимущества.

Встречи мои с немцами в наркоминделе были для меня большой неприятностью. Иногда нас оставляли вместе почти на час, и мы в течение всего этого времени поворачивались спиной друг к другу и глазели в окна или читали «Известия». Особенно тяжелая встреча была у меня, когда я столкнулся в первый раз лицом к лицу с Хаусшильдом. Он был один в приемной, когда я вошел, и он двинулся ко мне навстречу с открытой улыбкой. Я отвернулся, как будто мы были незнакомы. Это был поступок, о котором я потом всегда жалел. Позднее, когда я был арестован и жизнь моя подвергалась опасности, он пристыдил меня, присоединившись к дипломатическим представителям нейтральных держав в ходатайстве о моем освобождении. Через шведского посла (charg? d affaires) он передал мне дружеский привет, когда я был в тюрьме.

Теперь он умер, и у меня не было возможности отплатить ему благодарностью или извиниться за свои поступок.

Был еще один посетитель, который так же, как и Артур Рэнсом, сделался своим человеком. Это была Мура. С тех пор, как мы простились с ней в Петербурге в начале марта, мне недоставало ее больше, чем я мог себе в этом признаться. Мы писали друг другу регулярно, и письма ее сделались необходимостью моего повседневного существования. В апреле она приехала к нам в Москву. Она приехала в десять часов утра, а у меня были интервью до часу. Я сошел вниз в помещение, где мы обедали. Она стояла около стола, и весеннее солнце освещало ее волосы. Когда я подошел поздороваться с ней, я не мог выговорить ни слова. В жизнь мою вошло новое чувство — чувство сильнее и крепче, чем сама жизнь. С этих пор она не расставалась с нами до того времени, пока нас не разлучила вооруженная сила большевиков.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК