3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сам себе удивляюсь, но летом ощутил вдруг, что свобода, конечно, хороша, но упорядоченная половая жизнь (тогда слово «сексуальная» было не в моде), пожалуй, еще лучше. И довел это соображение до сведения Риммы. Особой радости от моего намека она не выказала, но я уже знал, что в проявлении чувств она достаточно сдержанна и воспламеняется лишь в спорах и когда бичует недостатки отдельных людей или общественной системы. Однако, в отличие от моих умозрительных рассуждений, она проявила способность к мышлению конкретному и через какое-то время сказала, что вскоре у нее может появиться своя комната, потому что сестра Ася выразила намерение переехать к другой сестре, которая проживала в одном из Зачатьевских переулков в жутком покосившемся домишке с двумя детьми и мужем-музыкантом. Раньше в этих двух смежных комнатках (ход через общую кухню) Ася Григорьевна жила со своим мужем-инженером. Но мужа расстреляли, тем самым создав ей улучшенные жилищные условия, которыми она, впрочем, не воспользовалась, а отдала эти самые «условия» сестре с детьми и поселилась с Риммой. Теперь же решила восстановить «статус-кво», предоставив Римме право поменять их комнату на большую и обещая помочь деньгами, заработанными ночными дежурствами в больнице. Римма, таким образом, становилась невестой с приданым, о котором можно только мечтать. Но и я не был совсем уж голодранцем, потому как почти накопил деньги на автомобиль — их только-только начали продавать обычным людям в единственном в Москве магазине на Бакунинской улице. Нет, продавать — не то слово: сначала нужно было постоять несколько дней и ночей перед магазином, чтобы записаться в очередь, а потом покорно ждать, когда твоя очередь подойдет. У меня все это заняло года два. Толчком к покупке, не считая того, что я скучал по рулевой баранке, по запаху бензина — который был мне даже милее водочного; скучал по сворачивающейся ленте дороги, по мелькающим домам и деревням — по тому, что приходилось почти четыре года видеть и осязать в годы войны, — не считая всего этого, одной из побудительных причин приобрести машину было то, что они уже появились у некоторых знакомых — и в нашем дворе, и в чужих дворах, и стояли там, все такие симпатичные, пучеглазые, серенькие, как мышки, с блестевшими бамперами и дверными ручками. Я говорю о «Москвиче-401», младшем брате «опель-кадета», самом дешевом из легковых автомобилей: а были еще «победы», «ЗИМы», но это уже, как теперь для меня «шестисотый мерседес» или джип «паджеро».

Итак, брачное предложение Римме я вроде бы сделал, теперь нужно было довести мои посягательства до сведения ее сестер, трогательно выполнявших по отношению к ней роль коллективной матери. Постеснявшись явиться пред их очи (сестер было целых четыре), я прибегнул к способу эпистолярному и послал им всем (а также старшей из Римминых племянниц) стихотворное извещение по адресу «Савельевский пер., дом 8» такого содержания:

Хоть слова мои, словно бритва, остры

И характер едче едкого дыма —

Осмелюсь просить я руки сестры

И тетушки вашей, Риммы.

Ведь я хороший, в конце концов,

Проверенный, не из пьяниц,

Я годен даже в разряд отцов

Грядущих кузин и племянниц.

Должен сразу сказать: обещание, прозвучавшее в последних двух строках, не претворилось в жизнь по обоюдному согласию; причины тому были чисто социальные, а если конкретней, просто бытовые. Впрочем, мы жили не хуже, а быть может, даже немного лучше большинства сограждан, и когда, с присущим мне изяществом слога, я делал предложение, в голове у меня, наверняка крутились самые серьезные мысли насчет потомства, поддерживаемые, вероятно, и тем, что почти каждый день видел это самое «потомство» у себя в классе и кое-кого готов был, под настроение, назвать сыном или дочерью. Однако, увы, обстоятельства оказались сильнее меня…

Только что упомянул, как в послевоенные годы испытывал острую тоску по автомобильной «баранке». Зато «рога» мотоциклетные все же изредка держал в руках, хотя почти никакого удовольствия от этого не получал. В нашей квартире на Малой Бронной, у окна, задвинутый письменным столом, стоял трофейный DKW, привезенный мною из Германии, — старый, как мир, мотоцикл, который нехотя заводился, еле тянул и с неизменно большим воодушевлением перегревался и глохнул, после чего завести его было невозможно, пока не остынет. И все-таки я получил на него права и совершал выезды, больше всего удивляясь не тому, что добирался обратно домой, а тому, откуда брал силы вытаскивать его с третьего этажа на улицу, а потом втаскивать на тот же этаж по узкой крутой лестнице. Воистину любовь придает силы, даже если это любовь к езде. Но в конце концов он мне надоел, и я пристроил его в пустующий сарай к знакомому, а затем совершенно случайно сдал в аренду еще более оголтелому любителю колес (кстати, моему полному тезке), артисту оркестра Большого театра. Этот маленький толстый скрипач-литаврист (вот такое сочетание) ухитрился кататься на нем года два, пока не взмолился, чтобы я взял его обратно. Мото-одиссея окончилась тем, что я, в свою очередь, умолил одного автослесаря купить у меня этот аппарат за 10 (десять) рублей.

Риммины родные одобрили, в чем я не очень сомневался, наше намерение жить вместе, и Римма отправилась в Банный переулок, где было бюро обмена. Сравнительно быстро, прямо среди толпящихся «обменщиков», нашла она подходящий вариант: комнату метров на пять больше, чем у нее, да еще с эркером: иностранное словечко означает каменную опухоль в виде балкона, сросшегося с комнатой. Этот эркер к тому же отделялся от комнаты дверью, и мы сразу решили, что проведем туда отопление, поставим стол, стул, и будет кабинет, где я стану творить свои нетленные переводы. (Забегая вперед, скажу, что так мы и сделали, но эркер не стал свидетелем моих творческих мук, побед и поражений: размером он был не больше двух метров, летом в нем царили жара и духота, зимой — холод и та же духота. Когда у нас появился спаниель по имени Кап, я положил его тюфячок между тумбами стола, и пес иногда спал там. Если не лежал рядом с моей тахтой или на ней — в наше отсутствие.)

А милые интеллигентные мать и дочь, с кем Римма поменялась, оказались не до конца милыми: утаили, что одна из батарей не работает, а стенка с соседней комнатой фанерная. Оскорбленная обманом, Римма решила урезать доплату; они же, в отместку, забрали свой обеденный стол, который обещали оставить, а мы не сумели приобрести другой — на стол, как и на автомашину (ковры, шкафы, стулья) необходимо было записываться в очередь — и вынуждены были питаться, как на биваке, в полевых условиях. К счастью, недолго: наши новые, и многочисленные, соседи оказались в основном весьма приятными и отзывчивыми людьми, и никем не избранная, но общепризнанная глава этого странного сообщества, носящего название «коммунальная квартира», пожилая латышка Марта Андреевна, вдова расстрелянного в 30-х годах замнаркома речного хозяйства, собственноручно отомкнула дверь в комнату уехавшей в отпуск семейной пары и разрешила временно забрать их стол. Что мы и сделали с большой благодарностью. В ответ на которую получили краткую справку о бывших жильцах комнаты с эркером и узнали, что те были вообще зазнайками и жутко неаккуратными: держали четырех кошек, гадивших в коридоре и на кухне, а сами ленились убирать, и запах — святых выноси! И вообще — представляете? — спали все в одной постели и… (тут голос рассказчицы понижался) в чем мать родила! (Последнее относилось, по-видимому, не только к кошкам, и я представил, и картина получилась, возможно, не слишком приятная, но достаточно эротичная, потому что дочь была еще довольно молода, а мать тоже со следами былой красоты и полноты.)

В общем, похоже, тут жили почти как одна неплохая семья: сравнительно в ладу и, главное, были небезразличны один другому. Возможно, в чем-то оказался прав пришедший как-то ко мне в полном африканском облачении поэт из Ганы Джон Окай (я тогда переводил его стихи), когда, увидев множество толпящихся на кухне и в коридоре людей, сказал мне уважительно: «Какой у вас большой семейный клан!» Я не стал его разочаровывать.

Ох, нет, была здесь одна «белая ворона» — профессорская вдова Анна Спиридоновна, которую никто не любил. И она тоже никого. Кроме, быть может, своего «Мальчика» — старого, толстого тойтерьера. (Не знаете случайно, отчего все тойтерьеры, каких я знал за свою жизнь, были непременно старые, толстые и хрипло, сердито лаяли?.. Пожалуй, я теперь понял: наверное, они, в отличие от людей и от собак других пород, на дух не переносят жизни в общих квартирах с десятью столиками-шкафчиками на кухне, отсутствием горячей воды и вечно занятым единственным туалетом — а потому чаще болеют, раньше старятся и становятся злыми и раздражительными. А ведь когда-то, в Англии, славились благородством происхождения — от левретки и уипетта, были выносливы, обладали живым, добрым нравом, с легкостью продолжали род… Что делают со всеми нами условия проживания!)

Эту «общагу» у Сретенских ворот, а точнее, на Лубянке, дом 23, все ее восемь комнат, занимала когда-то семья старика Мессерера, у которого было десять детей от первого брака и двое — от второго; первенец родился еще в девятнадцатом веке, а последняя дочь — в середине двадцатого. Трое из его многочисленного потомства прославили русский балет: сын Асаф, дочь Суламифь Мессереры и внучка Майя Плисецкая. И, конечно, как все другие семьи, эта не избежала болезней, арестов, смертей, а также «уплотнения». Термин сугубо советский, означающий, что в один прекрасный день к вам в дом врывается несколько человек, топают по комнатам, машут какими-то бумажками и заявляют, что вам предписано отдать столько-то квадратных метров жилплощади, на которую въедут другие люди. И квартира — быть может, ее когда-то купили (снимали) вы (ваши родители, дед с бабкой) — становится в одночасье коммунальной, общей, а вас «уплотняют». (Хорошо еще, совсем не выгоняют.)

Вот в такую квартиру мы собирались въехать. Я надеялся, что к этому времени всю посуду, книги, мои носки и Риммины туфли на высоченных каблуках смогу перевезти на собственной легковушке.

Так оно и случилось: ранней весной, месяца за два до переезда, я получил уведомление из автомагазина и, простояв там полдня, заплатив восемь тысяч рублей, выехал оттуда на «Москвиче-401», сереньком седане с мотором мощностью в 25 лошадей (что давало возможность мчаться со скоростью 120 с лишним километров в час); с четырьмя дверцами, но без сигналов поворота и без отопления. Номер на него, который я получил в автоинспекции, гласил ЭИ 04–75, что позволило уважительно называть его «Эдуард Иванович», а ласково «Эдик». Однако радость приобретения омрачалась отсутствием у меня водительских прав. Собственно, они были, но временные, военного образца, выданные в том самом хуторе Михайловском, где я чуть не подхватил нехорошую болезнь, а также чуть было не вступил в перестрелку со своим бывшим другом, комбатом Шехтером. По наивности я полагал, что эти права все еще действительны, однако автоинспектор с удивившим меня злорадством сказал, что нечего дурочку валять — нужно пересдать на нормальные права. Я был наслышан, как трудно это сделать — особенно тем, кого стали полупрезрительно называть «любителями»; их было еще очень немного, и они считались то ли богачами-спекулянтами, то ли просто бездельниками — в общем, «не нашими», а если проще, «евреями». Хотя и среди них я стоял на низшей ступени автовладения — выше меня были владельцы «побед» и «волг», о «ЗИМах» уж не говорю. Так что же делать? Очень не хотелось зубрить параграфы правил дорожного движения: их было неимоверно много, и написаны таким языком, что совершенно не заучивались. Прямо как какой-нибудь ленинский «Материализм и эмпириокритицизм», который не так давно пришлось сдавать в институте. Но там я умело пользовался шпаргалкой, а здесь… Даже не представлял, как ее составить. Все-таки я сходил на экзамен — и с треском провалился. Что же делать? Я продолжал ездить по городу без прав, надеясь, что не напорюсь на инспектора, а уж если такое случится — то всегда есть, слава богу, способ, о котором знают все и который, по народной статистике, срабатывает в девяносто девяти процентах из ста. Видимо, к этому же незамысловатому средству следовало прибегнуть и для получения прав. Но как? Теоретически я был готов, но практически не решался. Даже слов подходящих не знал.

За рулем я сидел, можно сказать, с давних пор — почти всю войну. Ездил на грузовых, на американском джипе под названием «виллис» (мы их одно время перегоняли из Ирана вместе с грузовыми «фордами», «шевроле» и «студебекерами»); ездил на немецких легковых: «опеле», «вандерере»… Но где ездил? По ухабам и гатям сельских российских дорог, по гравийным и асфальтовым дорогам Польши и Венгрии, Чехословакии и Австрии. По гитлеровским автобанам. Где прохожих немного, светофор — редкость. А сейчас в Москве и тех и других навалом, а еще — трамваи, автобусы, троллейбусы, и никто ни с кем не считается. Было очень трудно первое время, пока не привык тоже не считаться.

Однако вернемся к автомобильным правам. Я со многими делился своей заботой, и совершенно неожиданно секретарь директора нашей школы, пожилая женщина, сказала, что нечего мучиться, она попробует помочь, и через несколько дней объявила: я уже записан на экзамен к такому-то майору, который все сделает. Но и я должен, конечно… Не знаю, для чего — разве, чтобы немножко насладиться своей властью и слегка наказать за аморальность моего поступка, выразившегося в готовности дать взятку, майор, который ее уже получил через мою «палочку-выручалочку», еще помучил меня вопросами по правилам движения — на них я худо-бедно ответил — и завершил вопросом о том, как я буду регулировать сцепление, на что я, стыдливо зардевшись, ответил, что никак, просто обращусь к знающему это дело. Майор кисло улыбнулся и отпустил меня с напутствием учить правила и матчасть. Слегка униженный, но с правами, я покинул автоинспекцию, дав себе зарок никогда больше не иметь с ними дело. Но разве сие зависит от нас?..

Я немного забежал вперед, рассказывая про обмен и о жильцах будущей квартиры. Пока еще я жил на Малой Бронной, и купленная машина стояла во дворе под окнами, мешая проезду и проходу, но, как ни удивительно, никто не сбросил на нее бутылку или какую-нибудь железяку с верхнего этажа, а девственность краски впервые нарушили, когда она, никому и ничему не препятствуя, притулилась уже возле бульварной ограды Сретенских ворот, после нашего переезда на новое место. Это было потрясение: выйдя как-то утром к машине, чтобы ехать в школу, я увидел на передней правой дверце нацарапанное и ясно различимое, даже для малограмотных, слово из трех букв, с первой из которых начинается моя фамилия. Сперва сделалось до слез жалко «Эдика» — за что ему такое на его гладком отполированном теле? А потом подумалось: как же я появлюсь возле просветительного учреждения с подобным словом на боку? Вдруг оно что-то напомнит школьникам, и они начнут повторять его, а директриса обвинит меня в провокационном поведении? Пришлось ехать на троллейбусе.

Словечко на дверце я кое-как затер абразивной пастой (впервые в жизни узнав, что такая существует), и это событие было первым, но далеко не последним в цепи неприятностей, случавшихся с машиной. Вскоре спустило переднее колесо, и я, тоже впервые, менял его на запаску, а потом — что самое трудное — искал того, кто залатает камеру и смонтирует колесо. А как-то я с шиком подъехал к Римминому дому и остался на ночь, поскольку ее сестра дежурила. И опять было в первый раз — не то, что остался, а то, что подъехал для этого на своей машине. Однако на следующее утро она не завелась, и в расстроенных чувствах, ругая «Эдика» почти теми же словами, что были начертаны на его правой дверце, я помчался в школу на городском транспорте. С пересадками. И опоздал на урок.

В холодные дни ездить в машине было неуютно — нет обогрева. Как в тех «газиках», на которых начинал войну. Доброхоты подсказали: нужно поставить печку, и все дела, и опять помогла моя спасительница-секретарша: сказала, что знает такого умельца. Вскоре в кабине, под «ящичком для перчаток», как его изящно называли в позапрошлом веке, а в просторечии — под «бардачком», появилась металлическая печка с вентилятором и краником. Тепла она почти не давала, зато дважды давала течь и брызгала на меня кипятком, а однажды поспособствовала тому, что напрочь разрядился аккумулятор: поскольку приятель во время очередной поездки затеял игру с включателем вентилятора и оставил его крутиться, когда вышли из машины. О чем я, естественно, не знал. Утром ни стартером, ни рукояткой завести не удалось. А где заряжать аккумулятор, не подскажете? И где купить? На эти вопросы в те годы ответить было нелегко…

К Миле я даже не ездил хвастаться приобретением: ей было не до того, чтобы любоваться совершенными линиями «Эдика», — бедняжка нехотя, с болью в душе собиралась вслед за мужем в другую страну. Приехавшие родственники все-таки уговорили Григория вернуться в Польшу. Да и в самом деле, чем могла его удержать наша страна?

Но у Мили здесь была, какая ни есть, родина; были друзья, оставались родители, школьные годы, работа, которая нравилась (особенно когда была следователем); оставались родные осины, родной язык.

(Слова звучат сейчас и пафосно, и банально — кого нынче «колышет» перемещение на какие-то 1200 километров (от Москвы до Варшавы)? Тем более Польша считалась самым «свободным бараком соцлагеря», где завались обувки, тряпок, заграничных фильмов, и намного легче дышится. Но, как все без исключения страны из географического атласа, она была для нас тогда — словно Марс или, на худой конец, Новая Зеландия… И расставание было навсегда…

Пасмурным промозглым днем мы толпились на серой унылой платформе Белорусского вокзала возле вагона «Москва — Варшава». Кто мы? Однорукий фотограф-ретушер Аркадий, сосед Мили по дому, полубезумная от высокого давления Бэлла, моя первая жена Мара со своим новым — удачным — мужем Володей, мы с Риммой. Своих родителей Миля упросила на вокзал не ехать: мать плохо себя чувствовала. (Она вскоре умерла, Миля даже не смогла приехать на похороны.)

Только намного позднее сумел я представить и понять тогдашнее ее состояние, которое скрывалось за несколькими отрывочными строками редких писем — ко мне, к Полине — из Польши, потом из Израиля. В них — растерянность, тревога, сожаление, тоска…

«…Получили квартиру почти в центре Варшавы — дали Грише как бывшему подпольщику. Но живем сейчас во Вроцлаве, с его семьей. Это люди совсем иного склада: деньги решают все… Он очень привязан к ним, особенно к матери, хотя она дважды оставляла его, когда он был ребенком… Ее слово для него всегда свято, поэтому, как только они потянулись в Израиль, он тоже решил ехать, несмотря на мои мольбы не делать этого… Я была уже беременна вторым ребенком… Потом он говорил, почему я не остановила его. А что я могла поделать?..»

Это из письма ко мне. А вот что она писала Полине.

«…Все это стало для меня потрясением. Были моменты, когда хотела бросить Гришу и уехать с детьми домой. Но что бы это дало, в первую очередь, детям?.. Гриша был, по большей части, очень внимательным, чутким, несмотря на все трудности — с жильем, с работой, и теперь мне порою стыдно за те греховные мысли. Сейчас моя главная печаль — родители. Болезнь мамы сводит с ума, но о моем приезде не может быть и речи, сама понимаешь, Поля… Надеюсь, очень надеюсь, они смогут приехать ко мне сюда… Хочу ответить на те упреки, которые прочитала в твоем первом письме, а также в письмах Ани, Раи и в других, и которые меня очень расстроили: ведь ты знаешь, что всегда значили для меня друзья. От них я никогда, ни при каких обстоятельствах, не могу и не хочу себя отделить, и то, что я теперь не с вами, для меня большая трагедия. Но выбора у меня, по сути, не имелось… Ох, как было тяжело! Если б вы знали, что я пережила, какие были сцены, какие разговоры и размышления, вы бы лучше поняли и не осуждали меня. А я чувствовала, что осуждаете: не было ни писем от вас, ни новогодних поздравлений — ничего… Я находилась просто в шоковом состоянии. Теперь стало немного легче, начинаю приходить в себя, как после тяжелой болезни. Но по-прежнему необходима ваша поддержка, а я ее не чувствую… Если найдешь нужным, Поля, дай прочитать это письмо Юре и Римме, Мише, хотя, думаю, что соберусь с силами и сама им напишу… Почему, ты можешь спросить, раньше этого не сделала? Потому что тяжело сказать Юре „прощай“, а не „до свидания“ — ведь он для меня из той лучшей поры, где школа, романтика детства, институт. А еще он, я бы так сказала, моя совесть, или что-то вроде. Я и сейчас не отучилась думать и мерять свои поступки его мыслями, его суждениями. Он никогда, конечно, этого не понимал и не мог вообразить такого. Чувствую, он до сих пор меня ругает, упрекает в безволии, а еще, не дай бог, в корысти. Но ему неведомо, что такое дети, как это связывает и обязывает…»

Миля чистосердечно заблуждалась. Во всяком случае, в отношении меня: не так уж я осуждал ее — вернее, вовсе не осуждал, а просто эгоистично, и беспомощно, обижался на обстоятельства, из-за которых теряю такого близкого друга. К тому же где-то в глубине души продолжал считать, что вся эта перемена мест, да и замужество, не для нее, не по ней… Слава богу, в общем-то, я ошибся: потому что не принял в расчет благословенное свойство большинства людей — умение, вольное или невольное, приспособиться. Не подладиться, а именно приспособиться — в самом что ни на есть натуральном, биологическом смысле слова.

И нужно честно признаться: друзья Мили, и я в том числе, действительно писали ей тогда весьма редко и осторожно. И она нам тоже. А уж после одного странного случая…

В «Литературной газете», которую я тогда, причислив себя к славной когорте литераторов, начал выписывать, стали появляться статейки о том, как плохо, духовно и материально, живется тем немногим бывшим советским гражданам, которые, поверив лживой буржуазной пропаганде, уехали в Израиль. И, действительно, иным жилось плохо, а кому-то очень плохо. И семья Мили не исключение. Однако многие ехали туда не к молочным рекам и кисельным берегам, а, как бы точнее выразиться, чтобы избавиться от неуверенности и страха и ощутить неведомое до сих пор чувство, что живешь законно, у себя. Другое дело — как все это осуществлялось…

Однажды Полина позвонила мне и сказала, нужно срочно встретиться — она расскажет такое… Нет, только не по телефону! Между прочим, телефонов тогда начали все больше опасаться — считали, что многие из них прослушиваются, поэтому, если позволяла розетка, их выдергивали из сети, а если нет — накрывали подушками, зимними шапками, матрешками для чайников. Рядом с ними старались говорить шепотом или вообще молчать. Если, конечно, разговор шел не о погоде.

Мы встретились с Полиной в Доме литераторов, куда вход для меня был заказан, так как я не обладал документом, удостоверяющим, что имею отношение к литературе. Полина же работала в редакции одного из журналов, притулившейся в том же здании, что и Дом, ходила туда беспрепятственно, и я уже начал использовать ее в корыстных целях — главным образом, для посещения тамошнего ресторана, потому что во все остальные нужно было выстаивать в долгих очередях перед входом.

С ужасом в глазах, понизив голос, Полина стала рассказывать: она только что получила письмо от Мили, и… ты, наверное, не поверишь, Юра?.. Читал в последнем номере «Лит. газеты» статью о тех, кто уехал в Израиль?.. Да? Значит, помнишь, там приводились отрывки из их писем сюда, к своим друзьям и родственникам?

Я ответил, что помню и что, скорей всего, это фальшивка, как многое у нас в газетах, но Полина, к моему удивлению, отрицательно затрясла головой и еще тише проговорила:

— В том-то и дело, что чистая правда. Это из последнего письма Мили ко мне. Почти слово в слово.

— Что за чепуха! Откуда ты взяла?

— Потому что вчера получила это письмо. По почте. Оно у меня с собой. И газету принесла. Хочешь сравнить? Только сядем где-нибудь в дальнем углу.

Мы вышли из полуподвального кафе, где до этого сидели, поднялись в фойе первого этажа, и Полина показала мне письмо Мили с почтовым московским штемпелем вчерашнего дня и «Лит. газету», вышедшую дня на два раньше. Действительно, одни и те же фразы, и в газете сказано, что они взяты из письма некой Мили К., уехавшей в Израиль.

Что за черт? Я ничего не мог понять, даже разозлился. Может, Полина разыгрывает меня? Но как? Ведь газета самая настоящая, да и письмо — я вертел его в руках — тоже подлинное: почерк знаком чуть не с детства… И манера писать, как у Мильки, и упоминается имя ее мужа — Гриша… «Мы все еще живем в бараке, прямо в пустыне, и, когда поднимается сильный ветер, песок лепится к дверям, и окна нужно плотно закрывать… Гриша весь почернел, так переживает за меня и за детей… работает на стройке, очень тяжело… Не знаю, что будет дальше, но надеемся, все наладится…»

Сравнивая текст, я обратил внимание, что последние четыре слова этой фразы в газете опущены. И еще кое-какие пропуски — когда Миля пишет о чем-то положительном: о красивом морском закате, например, или о дешевых фруктах.

Полина смотрела на меня испуганными глазами, но оба мы начали уже соображать, что же именно произошло. Ничего сверхъестественного, все довольно просто: еще одно, на этот раз совершенно открытое, свидетельство того, что наши письма не только просматриваются, но и беззастенчиво используются определенными органами по своему усмотрению. И ведь что стоило вообще уничтожить письмо, но они сдуру проявили неимоверную гуманность и доставили его адресату, даже не подумав, что раскрывают самих себя. Впрочем, носители щита и меча о своей репутации мало заботились: всему населению страны давно было известно из книг и кинофильмов, что у них у всех горячие сердца и совершенно чистые руки. (Или наоборот — точно не помню.)

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК