1. НАЧАЛО

Десятилетним ребенком он убегал в Александринский театр. Он проскальзывал в толпе под руками контролеров. Его вылавливали, тащили к выходу, но в глазах мальчишки горела такая мольба, он так широко открывал рот, готовясь к воплю, что контролеры оставляли его в покое. А потом привыкли и стали пускать на галерку. Его черная голова с начала до конца спектакля торчала над бархатным барьером последнего яруса. Он навсегда запомнил манеру игры, интонации, облик прекрасных актеров Александринского театра: Певцова, Готин-Горяинова, Юрьева, Вольф-Израэль, Вивьена и Корчагиной-Александровской.
Однажды Юрий Михайлович Юрьев, уже в преклонном возрасте, был на спектакле у Райкина и зашел за кулисы поздравить его с успехом. Аркадий, тогда уже известный актер, стал вспоминать Юрьева в какой-то пьесе. Тот, изумленно подняв брови, сказал своим бархатным голосом:
— Помилуйте, друг мой, вы не могли этого видеть, вы тогда были ребенком!
— Да, мне было десять лет, — ответил Райкин, — но я видел почти все спектакли вашего театра начиная с 1921 года.
Когда мальчик, потрясенный, ошарашенный, поздним вечером возвращался из театра один, со страхом пробираясь по переулкам, вдоль остывших стен домов, к себе на Троицкую улицу, там его ждали неприятности. Отец драл за уши, не раз хватался за ремень, пытаясь отучить ребенка от такой ранней и непонятной страсти. Когда это не помогало, не велел отпирать. Мальчик торчал на лестнице, пока дверь наконец не открывалась и тяжелый отцовский подзатыльник не вталкивал его внутрь темного, душного коридора.
В комнате на кроватях сидели младшие сестры и молча глядели на него круглыми черными глазами, полными сна и страха. Мать, всегда сдержанная и молчаливая, бесшумно двигаясь по комнате, робко обнимала его, гладила жесткие волосы, поила молоком, укладывала спать.
Он долго не мог заснуть: все вспоминал и вспоминал стремительную походку, властный баритон, длинные, узкие глаза Певцова, и свой страх за него, и радость, и восхищение его искусством. Он тогда не мог разобраться в своих впечатлениях, все делил на простейшее: этот плохой, этот хороший. И только позже он понял, что в раннем возрасте прошел настоящую школу вкуса и мастерства. Все, что делал впоследствии, он интуитивно примеривал к далекой вершине, открывшейся ему в детстве.
А однажды в Театр миниатюр пришла знаменитая Екатерина Павловна Корчагина-Александровская. Ее привели под руки, она уже плохо ходила, усадили в ложу, и Аркадий объявил публике:
— Сегодня у нас на спектакле присутствует Екатерина Павловна Корчагина-Александровская.
Весь зал встал и устроил ей овацию. Старая актриса медленно поднялась, низко поклонилась людям и произнесла тихим, но звучным голосом:
— Спасибо, родные, а я думала, что вы меня уже забыли. Спасибо, Аркаша, спасибо, дружок.
Она не знала, сколько раз заставляла плакать и смеяться маленького мальчика, следившего с галерки Александринского театра за каждым ее словом и каждым жестом.
Вообще увлечение театром началось еще в Рыбинске, куда семья Райкиных переехала в 1916 году из Риги. Аркадию исполнилось пять лет, его сестрам Белле и Софье — два и три, а брата Максима тогда вообще не было. Они были беженцы. В то время не знали трудного иностранного слова «эвакуированные», знали горькое, точное слово «беженцы».
Они бежали во время первой мировой войны из Риги, где отец работал бракером по лесному делу в рижском порту на огромных лесных складах.
В Рыбинске первое время спали на полу вповалку и жили трудно, пока отец не устроился на работу под Рыбинском на лесопильный завод.
Все дети быстро перезнакомились, их было много вокруг.
Развлечений было мало, и кому-то из старших ребят пришла в голову мысль играть в театр.
Оборудовали сцену в дворовом сарае. Занавес из старых мешков обшили елочными игрушками, сохранившимися у кого-то от мирного времени.
Блестящие шишки, сердца, бусы, звериные фигурки, шары и гирлянды сверкали, звенели, шелестели и побрякивали, когда раздвигался занавес. Было ошеломляюще красиво.
Шестилетний Аркаша приходил раньше всех, он вертелся среди участников, всюду совал свой нос, на все таращил блестящие любопытные глаза, без конца задавал вопросы и даже советовал. Он тоже хотел участвовать и все время просил принять его в игру.
Наконец, не выдержав натиска, ребята дали ему роль убитого купца в какой-то горбуновской пьесе. Никто эту роль не хотел играть, и Аркаша, счастливый, лежал на полу с кинжалом под мышкой. Вокруг кипели страсти, а убитый купец внимательно следил за действием широко раскрытыми глазами.
Спектакль заканчивался шумовым эффектом: на ниточке был привязан боевой винтовочный патрон, под ним ставилась свечка. К концу спектакля ее зажигали, раздавался громкий выстрел. Все — и актеры и зрители — сначала разбегались, а потом возвращались и искали дырку от пули, но так ни разу ее и не нашли.
В Рыбинске впервые Аркадий пошел в театр. Это было большое здание с многоярусным залом. Первый спектакль, который он увидел в жизни, был «Шантеклер» Ростана. Но больше поразило его то, что на сцене среди артистов, изображающих петухов и кур, сидел его друг Витя Голохвастов и, ни на кого не глядя, спокойно строгал палочку. Тогда впервые у Аркадия зародилась мысль, что он тоже так может. Он завидовал Вите изо всех сил. Ему очень хотелось сидеть у всех на виду и строгать палочку.
Воображение Аркаши разыгралось. Ему хотелось играть петухов и кур, которые между собой разговаривали стихами, захотелось побыть там, где все необычно, странно, интересно. У Вити во дворе жили две актрисы этого театра. Они и предложили ему строгать палочку.
Во время первой мировой войны театр в Рыбинске сгорел, несмотря на то что стоял на берегу реки, впадающей в Волгу, и напротив городской каланчи.
Рыбинск был театральным городом, и после пожара появилось много любительских трупп. Они играли в разных залах, и однажды Аркаша, подхватив сестер, отправился на детский спектакль. Две его крошечные сестры тоже были большими театралками. Дети ушли к пяти часам. Спектакль начинался в семь, а в девять вернулся с работы отец и, не застав дома детей, в ужасном волнении отправился на поиски.
Во время какой-то веселой песенки зрители услышали выстрелы и грохот. Время было тревожное, все повскакали с мест, кто-то завизжал, и кто-то заплакал.
Дверь распахнулась, и в зал влетел отец Аркадия. Это он грохотал в дверь своими мощными кулаками, создавая впечатление выстрелов.
— Где мои дети? — кричал он. — Мыслимое ли дело играть в пьесы с пяти часов до девяти? Это же можно и взрослым людям задурить голову! Кто это выдумал балаболить четыре часа, не сходя с места! А ну, марш домой!
Он схватил своих ревущих детей за руки, младшую взял под мышку и, возмущенный, удалился.
В 1922 году семья Райкиных переехала в Петроград. И когда Аркадию исполнилось тринадцать лет, с ним случилось несчастье.
Он любил кататься на коньках, и мать всегда тщательно проверяла, достаточно ли он тепло одет.
Покорно надевая все, что она велела, он на катке разогревался, постепенно снимал пальто, шарф, свитер и, наконец, оставался в легкой рубашке. Однажды он сильно простудился. Началась тяжелая ангина.
Потом все прошло.
Но через несколько дней острые боли в опухших суставах снова уложили мальчика в постель. Он бредил. Ему казалось, что кто-то черный, чужой все время стоит у его постели. Потом сдало сердце. Оно болело и замирало, как у глубокого старика. Мальчик спал, сидя в кресле: лежа он задыхался. Мать подолгу смотрела на его желтое, исхудавшее лицо.
Врачи считали его обреченным. Но родители, шушукаясь и плача по ночам, приглашали все новых и новых врачей, лучших профессоров города. Вокруг исчезали вещи; в одной из двух комнат остался только шкаф среди голых стен. Больного надо было усиленно кормить, профессорам, которых приглашали на шестой этаж, надо было платить, а работал один отец. Работал с утра до вечера в двух местах, чтобы прокормить семью и спасти сына. Он был родом из города Полоцка, вырос в многодетной семье, где братья и сестры поднимались как дубы, один здоровей другого. Дед Аркадия дожил до девяноста лет и умер, танцуя на свадьбе. А отец Аркадия был широкоплечий, приземистый, с крупными, жесткими руками. Одним ударом открытой ладони он вдребезги колол грецкие орехи.
— Нечего болеть, — бывало, говорил он. — Надо встать и работать, тогда не будешь болеть.
Он считал больных ленивыми и виноватыми в своей болезни. Он был уверен, что здоровье полностью зависит от самого человека.
И вдруг болезнь ворвалась в дом, как хозяйка. Всегда веселый и подвижный мальчик лежал, боясь пошевелиться, чтобы не растревожить боль, притихшую в суставах. Он много думал по ночам, сидя в темноте с открытыми глазами. И днем он думал, наблюдая за пауком, и не разрешал снимать в углу паутину. А паучок деловито строил вокруг себя маленькое серое солнце, коварно притаившись на самом виду, в центре своей страшной, прозрачной ловушки. И Аркадий представил себе, что его суставы опутал паутиной боли маленький злой паучок, что он подбирается к сердцу, трогая его своими мохнатыми лапами.
Всю зиму приходили товарищи по школе. Они приносили книги, рассказывали об уроках и учителях. Они жалели своего друга, удивляясь перемене в его характере. Ни смеха, ни шуток, ни споров. Серьезно, без улыбки слушал он своих товарищей, как бы отгороженный от них какой-то стеной, только изредка задавал вопросы.
…Через много лет, сидя у постели искалеченного академика Ландау, Райкин пытался развеселить его. Но острое чувство горькой, непоправимой потери мешало ему. Ландау, недавно еще полный могучей энергии, ума и жизнелюбия, сейчас лежал на своей последней постели, не улыбаясь, изредка поводя глазами, бесконечно грустный, погруженный в себя, замкнувшийся.
Аркадий останавливался, у него перехватывало дыхание, он не мог взять себя в руки.
И вдруг Ландау, не поворачивая головы, глядя перед собой, спросил:
— Вы помните эти стихи? — и начал читать стихотворение Симонова «Жди меня».
Жди меня, и я вернусь,
только очень жди…
Жди, когда наводят грусть
желтые дожди.
Жди, когда снега метут,
жди, когда жара…
Жди, когда других не ждут,
позабыв вчера…
Он прочел стихотворение до конца. Потом с трудом встал и вышел из комнаты неровной, прихрамывающей походкой. Все молчали. И жена Ландау, измученная Кора, и доктор Симонян, и Райкин, и я, рассказывающая это.
Через несколько минут Ландау вернулся и снова лег. Молчание длилось, и никто не в силах был его прервать.
И тут он снова заговорил.
— Я помню английские стихи, — сказал он и начал читать Байрона и Бернса, очень твердо, не запинаясь. Потом глубоко вздохнул и умолк. Он устал.
Когда мы возвращались, Аркадий сказал мне:
— Какая беда! И какое тяжкое ощущение болезни! Ты знаешь, я вспомнил, как в детстве болезнь держала меня в постели. Я не мог пошевельнуться от ужасной боли в суставах, сердце останавливалось. Я чувствовал, как оно останавливалось, понимаешь? И в это время ко мне приходили ребята из школы и хотели меня рассмешить. Но они не могли этого сделать, потому что не могли скрыть от меня свой страх и сочувствие.
Он никогда не забывал того далекого времени. Болезнь наложила отпечаток на всю жизнь. Он сильно изменился. Много читал. Научился сосредоточенно думать. Неподвижно работать, когда трудоспособен только мозг, изобретающий целые спектакли, диалоги, монологи, когда мысль заменяет движение. Память воспроизводит самое яркое из того, что увидел и услышал, когда был здоров. Часто вспоминался Рыбинск. Лесопильный завод, куда отец однажды возил его, чтобы показать свою работу. Надо было ехать полтора часа на маленьком поезде, состоящем из паровоза и одного вагона. Аркадий запомнил бревна, рабочих в высоких сапогах с раструбами, вооруженных баграми с крючьями на концах. Они, как древние рыцари, двигались между бревен, подхватывали их крючьями и валили на конвейер, ползущий к блестящим на солнце круглым пилам. Пилы пели и фыркали, плескались белесыми опилками. Из круглых бревен получались плоские, гибкие доски.
Все это гремело, жужжало, повизгивало и шипело. Звуки были ритмичны, сливаясь в неслыханную шумную музыку. Пахло лесом, смолой, грибами, дождем… Вспомнил Аркадий, как ему захотелось показать все это сестрам. Он всегда любил делиться радостью. В один прекрасный день он повел обеих девочек на дощатую платформу заводской ветки, усадил в вагончик, и через полтора часа дети вышли из него к неширокому мосту. По нему надо было пройти над рекой, чтобы попасть на завод. Сестры устали, а маленькая все время присаживалась и пыталась заснуть. Она не привыкла к таким далеким прогулкам. Старшая была гораздо бодрее, но и она начала спрашивать через каждые десять шагов: «Скоро мы придем?», «А это далеко?» И наконец, началось неизбежное: «Хочу домой».
Но вот заскрипела заводская калитка, и сторож спросил:
— Вы куда?
— Мы дети Райкина. Мы к папе, мы хотим посмотреть.
— Папы вашего здесь нет: он уже месяц как работает в Рыбинске. А посмотреть — пожалуйста, — сказал сторож, — но только без прыготни, стойте на месте, а то разрежет вас пила на доски, будете знать.
Девочки громко заплакали: слово «разрежет» показалось им очень страшным.
Аркадий вспоминал, как успокаивал их, а самому было страшно из-за того, что отца не оказалось, а денег нет: ведь он рассчитывал обратно ехать с отцом. Подавляя тревогу, он сказал сестрам:
— Да что вы, дядя шутит! Перестаньте реветь! Вы что, маленькие, что ли?
Он потащил их, всхлипывающих, дальше, туда, где ходили рыцари с баграми, где гремели бревна и звонко визжала пила.
Девочки остолбенели, захлопнули рты, слезы их высохли…
Обратно шли, когда уже смеркалось. Маленькую пришлось тащить на руках. И тяжесть ее тела, и цепкость рук, обвивших шею, и теплое, сонное дыхание у самого уха — все это явственно помнилось, как будто было сейчас.
Старшая все время отставала, ноги ее цеплялись одна за другую, глаза туманились, ее приходилось окликать. Тогда она, хныча, догоняла брата.
Так они наконец дошли до платформы, и оказалось, что заводская ветка уже кончила работу, теперь первый рейс только утром. Аркадий явственно помнил ужас, охвативший его, когда он понял, что сегодня не может вернуться домой, а главное — привезти сестер. Что придется где-то в неизвестной черноте провести ночь и спать, может быть, здесь, на траве, у паровоза, похожего на самовар с трубой, что девочек нечем накормить! А они уже отчаянно голодные и все время просят хлеба.
Он понимал, что отец накажет его так, как никогда не наказывал.
И это будет справедливо.
Машинист оказался на паровозике. Мальчик стал умолять его отвезти их обратно в Рыбинск. Слизывая слезы с губ, он уговаривал и уговаривал, поддерживаемый испуганным плачем сестер, пока машинист не сказал:
— Ну что с вами делать, садитесь. — И отвез их в Рыбинск.
Так, лежа, он вспоминал и вспоминал. В неподвижности воображал себя скачущим на лошади или бегущим наперегонки с товарищами. Но стоило войти в комнату кому-нибудь из близких, он вскрикивал от боли, просил уйти, — его нервы, поврежденные болезнью, делали его раздражительным, резким, нетерпимым. Он привык к одиночеству.
Но постепенно, медленно он начал поправляться. К весне, когда боль ушла, он, шатаясь, встал и оказался на голову выше матери. Ходить он не мог: за девять месяцев болезни ослабел.
Отец сажал его, как маленького, на спину и сносил вниз с шестого этажа во двор. Дети сбегались к нему, выросшему, а он пытался, ходить на своих неловких, непривычно длинных, каких-то новых ногах.
Когда уходило солнце, отец опять взваливал его на спину и нес обратно на шестой этаж, тяжело отдуваясь и останавливаясь на площадках.
Летом Аркадий почувствовал, как каждый день прибавляет ему здоровья. Он окреп и поправился. Осенью пошел в школу.
Уже взрослым человеком он встретил на Невском знаменитого профессора Ланга, который лечил его когда-то и считал безнадежным.
— Неужели это вы? — с удивлением спросил старый профессор и, не удержавшись, добавил: — Неужели живы?
Аркадий был не только жив, он кончал в то время театральный институт, женился, чувствовал себя здоровым, был полон надежд, уже сыграл в театре при Эрмитаже роль глухонемого слуги в опере «Служанка-госпожа» Перголези, уже его учитель Владимир Николаевич Соловьев ждал от него многого и прочил ему большое будущее.
Жизнь продолжалась.
1974
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК