Барклай-де-Толли и Багратион

О вождь несчастливый! Суров был жребий твой:

Все в жертву ты принес земле, тебе чужой.

Непроницаемый для взгляда черни дикой,

В молчанье шел один ты с мыслию великой.

И в имени твоем звук чуждый не взлюбя,

Своими криками преследуя тебя,

Народ, таинственно спасаемый тобою,

Ругался над твоей священной сединою,

И тот, чей острый ум тебя и постигал,

В угоду им, тебя лукаво порицал…

Невольно вспоминаются эти пушкинские стихи. Сколько действительно драматизма в личности Барклая. Быть может, из всех вождей Отечественной войны он заслуживает наибольшей признательности со стороны потомства. Но не Барклай сделался народным героем 1812 г. Не ему, окруженному клеветой, достались победные лавры… А между тем он лучше всех понимал положение вещей; если не он предусмотрел спасительный план кампании[71], то он твердо и логично осуществлял его, пока был в силах, несмотря на злобные мнения вокруг. И его преемник должен был пойти по его пути. Не он виноват был в первых ошибках. Даже недоброжелательно настроенный к нему ген. Ермолов, и тот должен снять ответственность за первые неудачные шаги с Барклая: «Не только не смею верить, – говорит Ермолов в своих записках, – но готов даже возражать против неосновательного предположения, будто бы военный министр одобрял устроение укрепленного при Дриссе[72] лагеря и, что еще менее вероятно, будто не казалось ему нелепым действие двух разобщенных армий на большом одна от другой расстоянии, и когда притом действующая во фланге армия не имела полных пятидесяти тысяч человек». Здесь уже приходилось умолкнуть перед решением высшей власти, т. е. перед вмешательством со стороны Александра, путавшего карты и подчас заставлявшего Барклая принимать те или иные военные операции, которые составлялись в тылу под наблюдением императора. И главнокомандующий должен был подчас в недоумении спрашивать, что будет делать армия в том или ином случае – так именно было в лагере под Дриссой.

Во всяком случае, Барклай, судя по отзывам современников, был одним из лучших русских генералов, – человек знания и дела. Как ни бледна характеристика Барклая, сделанная Ермоловым в «Записках», но и она много говорит, если принять во внимание, что эта характеристика исходит от друга Багратиона, в свою очередь повинного в интригах и известного своею нелюбовью к «немцам». «Не принадлежа превосходством дарований к числу людей необыкновенных, он излишне скромно ценил свои способности», – пишет Ермолов. «Барклай – человек ума образованного, положительного, терпелив в трудах, заботлив о вверенном ему деле, равнодушен в опасности, недоступен страха. Свойств души добрых!» Отмечая другие свойства, Ермолов заключает: «Словом, Барклай-де-Толли имеет недостатки с большей частью людей неразлучные, достоинства же и способности, украшающие в настоящее время весьма немногих из знаменитейших наших генералов». Ермолов отмечает, что при всех хороших своих качествах Барклай страдал недостатком: «нетверд в намерениях, робок в ответственности… Боязлив перед государем, лишен дара объясняться. Боится потерять милость его»… Мы увидим дальше, что все факты опровергают эти последние черты, приписываемые Барклаю биографом. Независимость Барклая, которую как характерную черту его отмечает М.А. Фонвизин, много раз подтвердилась на деле и, быть может, в значительной степени и вызывала нелюбовь соратников и подчиненных.

Недаром очень злой в характеристике современников Логинов, секретарь Елисаветы Алексеевны, говорит, что «Барклай один стоял против всех бурь». «Барклай, выведенный из ничтожества Аракчеевым, который думал управлять им, как секретарем… показал, однако же, характер, коего Аракчеев не ожидал»… Он «ни на шаг не уступал ему, когда вступил в министерство»… Если мы вспомним, как подобострастно относились почти все власть имущие к временщику, то поведение «честного и тяжелого немца» еще резче выделится на общем фоне подобострастия. Барклай был человек дела, к тому же обладавший большой работоспособностью (ее отмечает и Ермолов).

Барклай «никогда не отдыхал, – рассказывает ген. Левенштерн, – работал даже ночью». Назначенный военным министром, он не подходил к общему тону придворной жизни, не разделял и вкусов тогдашней военщины. Человек образованный, еще будучи шефом Егерского полка, он старался внушить подчиненным офицерам, что военное искусство далеко не заключается только в «изучении одного фронтового мастерства». Он боролся против господствовавшей тенденции «всю науку, дисциплину и воинский порядок основывать на телесном и жестоком наказании» (знаменитый циркуляр военного министра 1810 г.). И этим он вызвал уже «злобу сильного своего предместника», т. е. Аракчеева, который «поставлял на вид малейшие из его (т. е. Барклая) погрешностей». Неожиданному возвышению Барклая завидовали, а он, «холодный в обращении», замкнутый в себе, «неловкий у двора», не думал снискивать к себе расположение «людей близких государю». Барклай не был царедворцем и по внешности. Вот как рисует его Фонвизин: «С своей холодной и скромной наружностью (Барклай), был невзрачный немец с перебитыми в сражениях рукою и ногою, что придавало его движениям какую-то неловкость и принужденность»…

Таким образом, еще до войны вокруг Барклая скопилось много зависти, злобы и ненависти. Но император Александр ценил его, учитывая его заслуги во время шведской войны. «Вы развязаны во всех ваших действиях», – писал 30 июля 1812 г. с обычной своей неискренностью Александр, для которого скромный и сдержанный Барклай был предпочтительнее самомнительного и пылкого Багратиона.

И Барклай сознательно шел к поставленной цели, проявляя свою обычную работоспособность, показывая «большое присутствие духа» и «мудрую предусмотрительность» (Фонвизин).

Но вокруг него кипела зависть и борьба. «Всякий имел что-нибудь против Барклая, – вспоминает ген. Левенштерн, – сам не зная почему». Все действия главнокомандующего критиковались; без «всякого стеснения» обсуждались его «мнимые ошибки». Действительно, против Барклая в полном смысле слова составился какой-то «заговор», и заговор очень внушительный по именам, в нем участвующим. Не говоря уже о таких природных интриганах, как Армфельт, и свитских флигель-адъютантах, все боевые генералы громко осуждали Барклая – и во главе их Беннигсен, Багратион, Ермолов и многие другие. Такие авторитетные лица, как принц Ольденбургский, герцог Вюртембергский, великий князь Константин Павлович, командовавший гвардией, открыто враждовали с Барклаем. Было бы хорошо, если бы дело ограничивалось тайными письмами, в которых не щадили «ни нравственный его (Барклая) характер, ни военные действия его и соображения». Нет, порицали открыто, не стесняясь в выражениях, лицемерно чуть ли не обвиняя его в измене. В гвардии и в отряде Беннигсена сочинялись и распространялись насмешливые песни про Барклая. Могла ли при таких условиях армия, не понимавшая действий главнокомандующего, верить в его авторитет, сохранять к нему уважение и любовь? Игру вели на фамилии, на «естественном предубеждении» к иностранцу во время войны с Наполеоном. Любопытную и характерную подробность сообщает в своих воспоминаниях Жиркевич: он лично слышал, как великий князь Константин Павлович, подъехав к его бригаде, в присутствии многих смолян утешал и поднимал дух войска такими словами: «Что делать, друзья! Мы не виноваты… Не русская кровь течет в том, кто нами командует… А мы и болеем, но должны слушать его. У меня не менее вашего сердце надрывается»… «Представить не можешь, – писал, напр., ген. Дохтуров своей жене, – какой это глупый и мерзкий человек Барклай».

Вследствие этого терялось, конечно, и уважение к Барклаю в обществе. «Не можешь вообразить, как все и везде презирают Барклая» – писала, напр., своей подруге из Тамбова 27 августа известная Волкова.

Какой действительно трагизм! Полководец «с самым благородным, независимым характером, геройски храбрый, благодушный и в высшей степени честный и бескорыстный» (так характеризует Барклая декабрист Фонвизин), человек, беззаветно служивший родине и, быть может, спасший ее «искусным отступлением, в котором сберег армию», вождь, как никто, заботившийся о нуждах солдат, не только не был любим армией, но постоянно заподазривался в самых низких действиях. И кто же виноват в этой вопиющей неблагодарности? Дикость черни, на которую указывает Пушкин, или те, кто сознательно или бессознательно внушали ей нелюбовь к спасавшему народ вождю?

Надо было проявить много твердости, чтобы парализовать тот «дух происков» в армии, на который жаловался Барклай в своем «изображении военных действий 1 армии в 1812 г.». Он проявил достаточную независимость, выслав в Петербург нескольких царских флигель-адъютантов, находившихся в главной квартире. Он не остановился перед удалением из армии цесаревича Константина, признав присутствие его в армии «бесполезным»: Константин Павлович из Дорогобужа был отправлен с депешами к государю и был чрезвычайно оскорблен навязанной ему ролью «фельдъегеря». Но Барклай буквально был окружен недоброжелателями. Он знал о ропоте солдат. Он знал, что победа примирила бы его с армией. Но, как должен признать Ермолов, «обстоятельства неблагоприятны были главнокомандующему и не только не допускали побед, ниже малых успехов». А поражение нанесло бы непоправимую уже брешь.

Но почему же Барклай, окруженный такой нелюбовью, сам не сложил с себя звания главнокомандующего? И не честолюбие, очевидно, играло здесь роль – Барклай слишком страдал от окружавшей его неприязни, чтобы не принесть в жертву свое честолюбие, как полководца. Здесь, может быть, в высшей степени проявилась его твердость – русские военачальники на первых порах слишком все пылали стремлением одерживать победы, слишком самоуверенно смотрели вперед, мало оценивая всю совокупность «неблагоприятных обстоятельств» и опасность положения. И, может быть, было бы большим несчастием для России, если бы командование перешло к пылкому и самонадеянному Багратиону, который и по чинам и по положению в армии имел все шансы сосредоточить его в своих руках.

Барклай и Багратион были люди совершенно различного темперамента. Ужиться им было слишком трудно. Пылкость и горячность Багратиона мало подходила к уравновешенности Барклая. Багратион был «неподражаем в своих мгновенных вдохновениях», – говорит Фонвизин. Это «рожденный чисто для воинского дела человек», – по отзыву декабриста Волконского. «Отец, генерал образу и подобию Суворова» (Ростопчин). Но при всех этих качествах Багратион был человек «не высоко образованный», как отмечают в один голос все его друзья. И в этом отношении он должен был уступить Барклаю. «Одаренный от природы счастливыми способностями, остался он без образования и определился в военную службу», – пишет Ермолов. «Все понятия о военном ремесле извлекал он из опытов, все суждения о нем – из происшествий, по мере сходства их между собою, не будучи руководим правилами и наукою и впадая в погрешности…»[73] «Если бы Багратион, – добавляет Ермолов, – имел хоть ту же степень образованности, как Барклай-де-Толли, то едва ли бы сей последний имел место в сравнении с ним». Но именно этой «образованности» у Багратиона не было. Поэтому Барклай, имея более Багратиона «познаний в военных науках, – по словам Фонвизина, – мог искуснее его соображать высшие стратегические движения и начертать план военных действий». Одним словом, Багратион был, несомненно, хорошим боевым генералом, человеком большого энтузиазма и личного геройства. Быть может, все это хорошие качества для полководца, но не в тот момент и не при тех условиях, в каких находилась Россия в начале кампании 1812 г.

Отличаясь «умом тонким и гибким», по отзыву Ермолова, Багратион, к сожалению, не проявил этих качеств в отношении к Барклаю. Быть может, причиною этого и было отсутствие образования. Слишком непосредственно отдаваясь своим чувствам и не вдумываясь в положение вещей, Багратион был один из самых горячих противников Барклая. Но для него есть одно оправдание – по-видимому, он был искренен в своих суждениях, тем более что он не был осведомлен достаточно об общем плане.

Стоит прочесть несколько писем Багратиона с поля брани, чтобы понять психологию противника Барклая. У него много самонадеянности, пожалуй, даже хвастливости, как это часто бывает у людей, не получивших образования. Он откровенно признается Ермолову в письме от 6 июля: «Я не понимаю ваших мудрых маневров. Мой маневр – искать и бить!» «Военная система, – писал на другой день Багратион Александру, – по-моему та: кто рано встал и палку в руки взял, тот и капрал». Исходя из тезиса, что «русский и природный царь должен наступательный быть, и что русские не должны бежать» (в письме к Аракчееву), Багратион весьма презрительно относится к силам неприятеля. «Чего нам бояться? – пишет он Александру. – Неприятель, собранный на разных пунктах, есть сущая сволочь». «Божусь вам, – пишет он же Ростопчину, – неприятель дрянь, сами пленные и беглые божатся, что если мы пойдем на них, они все разбегутся».

Мы приведем еще несколько последовательных выдержек из писем Багратиона к императору, Аракчееву, Ростопчину и Ермолову, в которых так ярко выступает наивность Багратиона, его самоуверенность, а иногда и отчаяние, что его не слу шают.

«За что вы срамите Россию и армию? – пишет он Ермолову в июле, в начале кампании. – Наступайте, ради Бога! Ей Богу, неприятель места не найдет, куда ретироваться. Они боятся нас… Нет, мой милый, я служу моему природному государю, а не Бонапарте. Мы проданы, я вижу; нас ведут на гибель; я не могу равнодушно смотреть. Уже истинно еле дышу от досады, огорчения и смущения. Я, ежели выберусь отсюдова, тогда ни за что не останусь командовать армиею и служить: стыдно носить мундир, ей Богу, и болеть. А ежели наступать будете с первой армиею, тогда я здоров. А то, что за дурак? Министр сам бежит, а мне приказывает всю Россию защищать… Если бы он был здесь, ног бы своих не выдрал, а я выйду с честью и буду ходить в сюртуке, а служить под игом иноверцев-мошенников – никогда!.. Ох, жаль, больно жаль России! Я со слезами пишу прощай, я уже не слуга. Выведу войска на Могилев, и баста! Признаюсь, мне все омерзело так, что с ума схожу… Наступайте! Ей Богу, оживим войска и шапками их закидаем. Иначе будет революция в Польше и у нас…» «Ради Бога, не срамитесь, наступайте, а то, право, куда стыдно мундир носить: право, скину», – пишет Багратион Ермолову вновь через несколько дней. «Мне одному их бить невозможно…» «Никого не уверишь ни в армии, ни в России, – пишет Багратион в то же время Аракчееву, – чтобы мы не были проданы». «Я один защищать России не могу». «Я никак вместе с министром не могу, – пишет он тому же лицу 29 июля. – Ради Бога – пошлите меня куда угодно…» «Я клянусь вам моей честью, – сообщает он 7 августа, – что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он мог бы потерять половину армии, но не взять Смоленска». Самоуверенность Багратиона в письме к Ростопчину 14 августа идет еще дальше: «Без хвастовства скажу вам, что я дрался лихо и славно. Господина Наполеона не токмо не пустил, но ужасно откатал…» «Если бы я один командовал… пусть меня расстреляют, если я его в пух не расчешу». Но как не верны были расчеты Багратиона, показывает его письмо от 8 августа, где он уверяет Ростопчина, что ныне «столица обеспечена»… Порицая образ действий Барклая, Багратион не стесняется в отзывах: «Ваш министр, – пишет он Аракчееву, – может хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего отечества». Барклай «не имеет вожделенного рассудка или лисица», – характеризует он своего соперника в письме к Ростопчину. Указывая на себя в письме Александру, он замечает: «Иноверцы[74] не могут так усердно служить…» Наконец Барклай не только изменник, но и «иллюминатус».

Наивность и искренность, в которые Багратион облекал свои выступления против Барклая, служат оправданием для личности Багратиона, геройски павшего на поле брани. Но если личные его подвиги давали высокие примеры бесстрашия и мужества, то бестактные поступки против Барклая не могли не иметь деморализующего влияния. А между тем именно Багратион при своем влиянии в армии мог быть лучшей опорой Барклая. Барклай ценил достоинство Багратиона, щадил его самолюбие, когда последнему, несмотря на старшинство в чинах, связи при дворе и огромную популярность в армии, пришлось при соединении под Смоленском двух армий стать в подчинение к Барклаю. Такт Барклая проявился уже в том, что он лично поехал навстречу Багратиону.

Однако поведение Багратиона способно было вывести из терпения и всегда спокойного Барклая. Если верить рассказам очевидцев, в армии происходили бесподобные сцены: дело доходило до того, что главнокомандующие в присутствии подчиненных «ругали в буквальном смысле» один другого: «Ты немец, тебе все русские нипочем», – кричал Багратион. «А ты дурак, и сам не знаешь, почему себя называешь коренным русским», – отвечал Барклай. Можно ли в таких условиях говорить о какой-либо солидарности в действиях, являвшейся одним из главных залогов успеха…

Обострение отношений между главнокомандующими, непосредственность их взаимоотношений (Багратион фактически должен был подчиниться Барклаю, а между тем армия его продолжала составлять отдельное целое с особым штабом и т. д.), сознание необходимости объединить армии всецело в одних руках привело к назначению Кутузова.

Как отнеслись к этому факту Барклай и Багратион? Любопытное замечание по этому поводу делает в своих записках Ростопчин, как мы знаем уже, благожелательно настроенный к Багратиону: «Барклай, – сообщает он, – образец субординации, молча перенес уничижение, скрыл свою скорбь и продолжал служить с прежним усердием. Багратион, напротив того, вышел из всех мер приличия и, сообщая мне письмом о прибытии Кутузова, называл его мошенником, способным изменить за деньги». Правда, А.Н. Попов не без основания указывает[75], что последний отзыв может быть заподозрен в правдивости, так как записки Ростопчина, писанные много лет позже событий 1812 г., далеко не всегда являются надежным источником. Ростопчин излагает в записках некоторые события уже не так, как они рисовались ему в момент действия. И, вероятно, резкие слова, приписанные Багратиону и являющиеся отчасти отзвуком недоброжелательного отношения самого Ростопчина к Кутузову, должны быть сильно смягчены. Но можно думать, что в них есть и доля правды.

При своей излишней прямолинейности, Багратион мог сгоряча сказать что-нибудь весьма резкое, так как, надеясь получить место главнокомандующего, Багратион отрицательно относился к Кутузову. Человек, как мы видели, весьма самонадеянный, Багратион думал, что он один может спасти Россию, что он один достоин вести войска к победе над Наполеоном. Багратион, конечно, знал, что многие указывали на него, как на заместителя Барклая. «Впоследствии я узнал, – говорит Ростопчин в своих записках, – что Кутузову было поручено многими из наших генералов просить государя сместить Барклая и назначить Багратиона». Не показывает ли это, что честолюбие и соперничество являлось и у Багратиона стимулом выступлений против Барклая? Недаром Ермолов, в ответ на жалобы Багратиона, – и тот должен был устыдить его: «Вам, как человеку, боготворимому подчиненными, тому, на кого возложена надежда многих и всей России, обязан я говорить истину: да будет стыдно вам принимать частные неудовольствия к сердцу, когда стремление всех должно быть к пользе общей; это одно может спасти погибающее отечество наше!.. Принесите ваше самолюбие в жертву погибающему отечеству нашему, уступите другому и ожидайте, пока не назначат человека, какого требуют обстоятельства»…

Барклай безропотно подчинился и «в полковых рядах сокрылся одиноко». Самолюбие Барклая должно было страдать ужасно. Его заместитель явился с обещанием: «скорее пасть при стенах Москвы, нежели предать ее в руки врагов». И должен был последовать, в конце концов, плану Барклая. На военном совете после Бородина, когда Барклай первый высказал мысль о необходимости отступления, Кутузов, по словам Ермолова, «не мог скрыть восхищения своего, что не ему присвоена будет мысль об отступлении». И здесь постарались набросить тень на Барклая. Кутузов, желая сложить с себя ответственность, указывал в своем донесении, что «потеря Смоленска была преддверием падения Москвы», не скрывая намерения, говорит Ермолов, набросить невыгодный свет на действия главнокомандующего военного министра[76], в котором и не любящие его уважали большую опытность, заботливость и отличную деятельность. Ведь записки писались, когда острота событий прошла[77].

На Бородинском поле Барклай проявил свою обычную предусмотрительность и энергию. Быть может, и не совсем скромно было со стороны Барклая писать своей жене: «Если при Бородине не вся армия уничтожена, я – спаситель», то все же это более, чем понятно, когда заслуги Барклая в этот момент явно не желали признавать. Барклай, уже лишившись главного командования, продолжал чувствовать к себе недоверие. Терпеть создавшееся двойственное положение было для Барклая слишком тяжело. И он искал смерти на поле битвы.

– Там устарелый вождь, как ратник молодой,

Свинца веселый свист заслышавший первой,

Бросался ты в огонь, ища желанной смерти…

Вотще!..

Это не поэтический вымысел Пушкина. На другой день Бородина Барклай сказал Ермолову: «Вчера я искал смерти и не нашел». «Имевший много случаев, – добавляет Ермолов, – узнать твердый характер его и чрезвычайное терпение, я с удивлением видел слезы на глазах его, которые он скрыть старался. Сильны, должно быть, огорчения».

Откровенные мнения Барклая о «беспорядках в делах, принявших необыкновенный ход», не нравились Кутузову. И в конце концов Барклай (22 сентября) совсем оставил армию. «Не стало терпения его, – замечает Ермолов, – видел с досадою продолжающиеся беспорядки, негодовал за недоверчивое к нему расположение, невмешательство к его представлениям…» Выступая с критикой, Барклай поступил честнее всех других. Он откровенно высказал в письме к Кутузову все те непорядки, которые господствовали в армии. «Во время решительное, – писал он, – когда грозная опасность отечества вынуждает отстранить всякие личности, вы позволите мне, князь, говорить вам со всею откровенностью…»

Но еще с большей откровенностью высказался он в письме к императору Александру 24 сентября, т. е. тогда, когда решение оставить армию было принято им уже окончательно. «Я умоляю, ваше величество, – писал Барклай, – сделать мне это благодеяние, как единственную милость, которую прошу для себя…» «Я не нахожу выражений, чтобы описать ту глубокую скорбь, которая тяготит мое сердце, когда я нахожусь вынужденным оставить армию, с которой я хотел и жить и умереть. Если бы не болезненное мое состояние, то усталость и нравственные тревоги должны меня принудить к этому. Настоящие обстоятельства и способы управления этой храброй армией ставят меня в невозможность с пользою действовать для службы…» И Барклай очень резко отзывается об армии, находящейся под управлением неопытных лиц, причисленных к «свите двух слабых стариков, которые не знают другого высшего блага, как только удовлетворение своего самолюбия, из которых один, довольный тем, что достиг крайней цели своих желаний, проводит время в совершенном бездействии и которым руководят все молодые люди, его окружающие; другой – разбойник, которого присутствие втайне тяготит первого…»Высказав все накопившееся чувство негодования, Барклай ушел…

И хотя имя Барклая было реабилитировано после 1812 г. и ему вновь было поручено командование армией; хотя и памятник ему поставлен рядом с Кутузовым, но все же не Барклай вошел в историю с именем народного героя Отечественной войны. А, быть может, он более всех заслужил эти лавры.