4. Начало либерализма
Тот дух, который проявляется в некоторых масонских ложах, так же тесно связан был с двенадцатым годом, как и мистика, получившая столь большое значение в жизни. Мистические бредни не могли заглушить порывов «лжеименного разума» у небольшой просвещенной части русского общества. Если одних двенадцатый год заводил в реакционный тупик, то других Отечественная война и особенно пребывание русских войск за границей вели на другой путь – путь пробуждения интересов к общественным и политическим вопросам. «Наполеон вторгся в Россию, – писал впоследствии из крепости императору Николаю А.А. Бестужев, – и тогда-то русский народ впервые ощутил свою силу… Вот начало свободомыслия в России».
Целый ряд декабристов свидетельствуют нам, что их заграничные впечатления пробудили чувства гражданственности. Наблюдая западноевропейскую жизнь, деятельность законодательных учреждений, знакомясь с литературой и с некоторыми представителями общественной мысли, в наиболее мыслящем офицерстве русской армии зрела мысль, что «гражданину свойственна обязанность», а не только слепое повиновение, как выразился в своих воспоминаниях кн. С.Г. Волконский. С другой стороны, то, что даже «мельком» приходилось видеть в Европе, порождало чувство, что «Россия в общественном, внутреннем и политическом быте весьма отстала». «Естественно» напрашивалось «сравнение со своим», поднимался вопрос: «Почему же не так у нас?» Являлось, наконец, желание, чтобы и Россия пользовалась той же образованностью, той же свободой, теми же правами, «какими пользовались некоторые из европейских наций» (Беляев). «Французским ядом» заражались не только офицеры, но и солдаты. Последние, как бы предчувствуя, что то обхождение, к какому они привыкли во Франции и какого желали для себя, по словам Розена, и в России, столкнется с находящейся в фаворе «шагистикой, часто предпочитают остаться за границей». По этому поводу Ростопчин писал своей жене в 1814 г.: «Суди сама, до какого падения дошла наша армия, если старшие унтер-офицеры и простые солдаты остаются во Франции, а из конно-гвардейского полка в одну ночь дезертировало 60 человек с оружием и лошадьми. Они уходят к фермерам, которые не только хорошо платят им, но еще отдают за них своих дочерей», и понятно, что при таких условиях корпус Воронцова за «либерализм», как выразился Завалишин, по возвращении из Франции поспешили раскассировать. Во всяком случае, Н.И. Тургенев был прав, записав 25 апреля 1814 г. в свой дневник: «Теперь возвратятся в Россию много таких русских, которые видели, что без рабства может существовать гражданский порядок и могут процветать царства».
И контингент «таких русских» мог пополняться не только из среды армии, но и тех, которые после 1812 г. устремляются за границу, «в отпертую им со всех сторон Европу». Это, по замечанию Вигеля, «совершенно походило на эмиграцию». Во всяком случае, непосредственное знакомство с Европой могло дать гораздо больше действительно полезных сведений русскому дворянину, чем их давали сомнительные французские и немецкие учителя из «егерей». Это новое явление в петербургском обществе отмечает и Фадей Булгарин: «В Петербурге все занимаются политикой, говорят чрезвычайно смело, рассуждают о конституциях, об образе правления, свойственном России… Этого прежде вовсе не было, когда я оставил Россию в 1809 г… Я видел ясно, что посещение Франции русской армией, прокламации союзных против Франции держав, наполненные обещаниями возвратить народу свободу… произвели сей переворот в умах…» Но Булгарин в самой России не видел пищи для «поддержания пламени», а так как пламя продолжало гореть, то он «сейчас» же догадался, что здесь должен быть «foyers» – намек на австрийского посла Лебцельтерна, ведущего революционную пропаганду, так как Австрия боялась России. Видок Фиглярин не мог заметить, что очаг был совсем иной.
Новая просвещенная часть русской молодежи принимается за чтение научных книг. Молодых людей, по словам декабриста Крюкова, охватывает страсть к занятиям, начинают изучать, поскольку возможно, прошлое родины, а главное, знакомиться с действительностью, которая с каждым днем в связи с настроением в правительственных сферах становится все непригляднее. Они еще питают надежды на реформы вплоть до 1820 г., вплоть до тех пор, когда правительственный курс определился уже слишком ярко. За эти годы нет недостатка в проектах и подчас наивных напоминаниях, с которыми обращается к Александру, например, надворный советник Д.И. Извольский[178].
В 1815 г. составил свою записку «о постепенном уничтожении рабства в России» П.Д. Киселев. Но социальный вопрос, т. е. разрешение вопроса о ликвидации крепостного права, не найдет себе еще в первые годы более или менее определенной постановки уже потому, что те, которые поставят его так остро в конце царствования Александра, или еще слишком молоды, или недостаточно себе выяснили всю сущность сложной проблемы, хотя Н.И. Тургеневу и казалось в 1814 г., что после 1812 г., «после того, что русский народ сделал, что сделал государь, что случилось в Европе, освобождение крестьян» – дело весьма легкое, но это дело затрагивало слишком близко дворянские интересы. Против него объединялась вся реакционная клика, для которой малейшая попытка проведения социальной реформы вызывала тень подавленной революции.
Но зато подчас консерваторы в крестьянском вопросе, как, например, Мордвинов, были склонны к политическому либерализму; поэтому о конституции довольно много говорили в первые годы сгущавшейся постепенно реакции. Продолжая старые традиции дворянства, часто будут говорить нам современники об увенчании государственного здания собранием дворянских депутатов. Эту мысль выскажет крепостник, калужский предводитель дворянства кн. Н.Г. Вяземский, ее же будет проводить в 1818 г. в целях прекращения «беспорядочного управления» лифляндский дворянин Бок, те же определенно аристократические тенденции скажутся и в «пунктах» гр. Димитриева-Мамонова; отдаст дань увлечению «пэрством» Н.И. Тургенев и др. Конституционные разговоры найдут отклики и в периодической печати, и в «Духе Журналов», и в «Вестнике Европы», и в «Сыне Отечества».
Все эти рассуждения будут стоять в связи с намеками о возможности введения конституционных учреждений в России, которые от времени до времени делает Александр, до Троппальского конгресса все еще игравший в Западной Европе либеральную роль. Эта либеральная нота прозвучит и в нравоучительной ноте испанскому правительству: «правители народов должны добровольно ими данными постановлениями предварять постановления насильственные»; но особенно отчетливо в варшавской речи императора при открытии польского сейма 15 марта 1818 г. Эта речь произвела действительно на многих очень сильное впечатление. Непосредственный ее слушатель будущий декабрист Лорер плачет от умиления или восторга; такое же сильное впечатление производит речь и на Волконского. «с этой поры, – говорит он, – думы мои приняли другое направление».
«Вестник Европы», издаваемый теперь уже проф. Качановским, помещает отзывы заграничной печати об этой «превосходной речи». Все как бы заговорило после этой речи «языком законосвободным» «Ножницы представительства народного, – писал Вяземский, – придите к нам на помощь». «Пора, пора приставить к нему (правительству) в дядьки представительство народное, – замечал тот же Вяземский в письме к Тургеневу 17 марта 1817 года, – пусть дядька будет глуповат, но все дитя будет немного посмирнее. Беда только, как дядька не забудет, что он из рабов и станет на все говорить: “Ваша господская воля”». «В Иркутске вряд нам увидаться, – пишет он Сперанскому, – разве восторжествует св. инквизиция; а бедных отправят для исправления под вашу державу». Но «оппозиция наша, – добавляет Уваров, – более скучная, нежели злая, а либерализм так рассеян и слаб, что и опасаться их нельзя».
В то время еще либеральному попечителю петербургского учебного округа гр. Уварову также мерещится, что «по примеру Европы начинаем помышлять о свободных понятиях».
Но напрасно «разгорячились головы». Александр, как мы знаем, был очень недоволен тем, что Козодавлев разрешил напечатать варшавскую речь в официальной «Северной Почте». Желчный Ростопчин, сидя в полуизгнании в Париже, не без злорадства по поводу этого писал своему верному собеседнику С.Р. Воронцову: «Все это кончится ссылкою дюжины болтунов»[179].
Так почти и было в действительности.
Многие из вдумчивых наблюдателей-современников не обманывались уже в искренности либеральных намерений монарха-реформатора; во всяком случае, они видели, что из всех многочисленных обещаний и разговоров решительно ничего не выйдет.
Не верил «сказкам» и Пестель, воспользовавшийся речью Александра, как целесообразным средством пропаганды в обществе, еще не умевшем достаточно критически разбираться в речах императора, которые, по меткому выражению современника, представляли в то время «смесь либеральных идей с Библией». Но, можно сказать, с каждым днем разочарование в Александре растет в либеральных кругах, до последнего времени все еще надеявшихся, что почин реформаторских начинаний будет положен самой верховной властью.
Для тех, кто слишком верил в Александра, разочарование было болезненно; приходилось прощаться со старыми утопическими мечтами, взлелеянными юностью. Поэтому мы и встречаемся с таким личным враждебным настроением у многих из декабристов по отношению к Александру. Раздражало то, что он был в России «не только жестоким, но, что хуже того, бессмысленным деспотом». Эту окончательную перемену во взглядах Александра, или, вернее, в тоне правительственной политики, Якушкин относит ко времени истории в Семеновском полку. Но «бесстрастная история», которая, как мечтал Штейнгель, «может быть, объяснит, к изумлению грядущих веков», непостижимые противоречия в блестящем царствовании Александра, должна отнести начало определенной реакционной политики еще к более раннему времени.