Глава 5 Вторая фабрика

Я снова оказался новичком и должен был привыкать и к новой работе, и к новым порядкам, и к новым людям. Но, благодаря товарищам, мне все это далось и скоро и легко, и я уже не плакал, как маленький. Они меня познакомили со здешней молодежью, которая, к слову сказать, оказалась значительно хуже и серей против молодежи Измайловской фабрики, которой я там привык любоваться по праздникам. И спальни, и сами работы, и сами люди — все здесь оказалось и грязней и убоже, а уж о красильщиках нечего и говорить, они ходили, как чумаки, испачканные краской. Но праздничного разгула с озорством и пьянством здесь оказалось значительно больше. Чуть ли не поголовно всякий праздник фабричные отправлялись в трактиры: в Тушино, в Петрово, в село Спас, которые были недалеко от фабрики, а возвращаясь вечером в спальню, все были навеселе и шумели и гудели по-пьяному. Конечно, с этим весельем связывалось у фабричных все самое лучшее, когда они, так сказать, жили для себя и собственного интереса, но я этого не признавал и не мирился с их пьяным весельем.

Песни, хороводы я страшно любил. Люблю и всех, кто поет песни от души, но зачем непременно надо покупать бутылку и горланить вокруг нее зря и нескладно! То ли бы дело сидеть за чаем с баранками и как следует, с душою распевать песни. Или водить хороводы и распевать хороводные. Вот это веселье, так веселье! И никто трезвый никого не обидит и не выругает, и никто не истратит себе же во вред лишней копейки. А ведь поди дома у каждого нужда, а они позволяют себе эти гадости. И я досадовал на всех. Досадовали и на меня, что я отделяюсь от них и не вожу компании с ними, а главное, что у меня остаются деньги, а у них они тают.

Работа моя, как и у всех красильщиков, была грязная, но несложная, она состояла или в верчении деревянного барабана над котлом с краской, по которому все время из котла в котел кружилось красящееся сукно, или в запрудке его веслом в котле по мере опускания барабана. Тяжело лишь было накачивать огромные котлы водой ручными насосами да колоть толстые поленья дров для подтопки котла.

Место здесь было веселое, открытое. Сзади фабрики был молодой лес, где мы гуляли по праздникам, впереди, высоким берегом по реке Всхоне шла дорога до села с высокой и красивой церковью. С этой высоты далеко было видно по Москве-реке, и вообще место для прогулок было красивое. Здесь в свободное время я также читал книжки без всякого разбора: и жития святых, и сказки, и романы, что только попадалось под руку, писал письма неграмотным, а по праздникам торжественно ходил в церковь. Как ни сбивали меня товарищи насчет хождения в трактир, весь первый год я упорно сидел в спальне и никуда не ходил.

В это время мой старший брат перешел из Тулы в Москву лакеем к князю Волконскому, и я очень часто ходил к нему, избавляясь этим от соблазна товарищей, которые продолжали гнуть свою линию. К святкам 1889 г. передовая молодежь задумала разучить для представления «Царя Максимилиана», и я также был взят в эту компанию. Зачем, почему? Я и сам не понимал, вероятно, как книжный человек я нужен был для списывания ролей. По своей же боязливости я вовсе не соответствовал той роли Гусара, которую должен был играть в этой сказочной комедии. Плохо ли, хорошо ли, не знаю, но я играл, и через это стал более заметным человеком. Мы ходили по спальням, к мастерам, в Тушино и во Спас по трактирам, и тут я впервые должен был вместе с людьми пить чай и мед в трактире. Ничего не поделаешь, положение игрока обязывало. После этого мои товарищи и по работе и по игре все чаще стали смеяться над моей трезвостью и стали звать меня монахом. Звали меня всегда с собой и в глаза говорили, что если я не берусь с ними водить компанию, то я буду самый настоящий дурак и в конце концов и все будут считать меня дураком. Даже старый подмастерье Круженков, любитель спиртного, серьезно говорил:

— Ну, что ты, ни Богу свечка, ни черту кочерга. Люди попьянствуют вместе, покурят, а ты все один, как заколдованный. Самое хорошее дело не отставать от других и быть артельским парнем!

Такая философия хоть и не была мне по нутру, но все же сильно действовала на мой глупый разум. Я серьезно стал беспокоиться за то, что меня и впрямь будут считать за дурака, и я из-за этой ложной боязни стал учиться курить, а потом кое-когда и раскушивать по глоточку водки. Но тут снова наступила Пасха (1890 г.), и я уехал домой. В семье и около своей деревенской молодежи, не зараженной фабричной философией насчет дураков, мне такая философия показалась дикой, чудовищной, и я опять вошел в свою колею трудового и бережливого человека.

Тем более что на этот раз пошел на фабрику не прямо после Пасхи, а задержался на месяц дома около своей молодежи. И за этот короткий срок я снова весь обновился духом и решил не поддаваться ни на какие насмешки фабричных товарищей. На этот раз меня и на фабрике взяли в цветную красильную, где красились более мелкие сукна в разные цвета, и жалованье положили 10 рублей 50 копеек. Да и работа здесь была легче. Были насосы из паровой, и не надо было руками качать воду. На этой фабрике была артель ткачей, месячных, и даже женская, и харчи сходили дешево: 4 рубля 20–50 копеек. Расхода я не имел никакого, сам стирал белье и даже мыла доставал вареного, здесь же. А потому и здесь я мог 4–5 рублей сберегать для дома. У других же почти ничего не оставалось от такого жалованья, и они забирали у старосты так называемыми «подхарчишками» на водку и разный расход, и в получку им ничего уже не приходилось. Но был и такой старый рабочий Травкин, который не пил и берег копейку, как и я. Он работал в промывной и получал только 11 рублей. За 30 лет он и на таком жалованьи скопил 300–400 рублей и считался первым богачом. Его из зависти не любили, но при первой нужде и необходимости занимали у него деньги. Он давал и был этим очень доволен. В эту осень был товарный кризис. Товар не шел, и фабрика на месяц стала. Какой же тогда поднялся вой в тех семьях, в которых обычно не береглась копейка. Все сразу растерялись, заметались, точно случился пожар. У кого была связь с деревней, те уехали, но большинство оставалось и изнывало от нужды. К Травкину обращались, как к спасителю, выпрашивая у него по 5 рублей. И из маленького и незначительного человека он для всех стал нужным и большим. На этом случае я наглядно видел: как могут люди страдать от неуменья беречь копейку. Я также не уехал и легко пережил эту безработицу.

Этим летом в моей жизни произошло событие. Как-то вдруг и невзначай мне понравилась одна девушка, и я почувствовал к ней такое влечение, что не мог и дня провести без того, чтобы ее не видеть и с ней не говорить. Удивительно мне было и самому, что, видя ее уже больше года, я совсем не обращал на нее внимания и не выделял от других. Со всею молодежью я знался, водил хороводы, играл в горелки, во вьюны и соседи, и до этого момента все девушки для меня были равны. Она даже со мною вместе играла в «Царе Максимилиане», и я ее не видел. А тут как-то в момент все переменилось, и я почувствовал, что жить один я больше не могу, что все мои мысли, слова и поступки привязались к ней и не отходили больше никуда. Был праздник, вечером вся молодежь вышла на фабричный двор, в хоровод. Я же оставался в спальне и читал книжку. У меня были два томика пушкинских стихов и поэм, которые я знал почти наизусть. Она проходила мимо меня по узкому проходу от стены, мимо нар, и остановилась, чтобы узнать, что я читаю. Мы сейчас же собрались идти к хороводу, но все не шли и разговаривали без конца. Мимо нас ходили, но никто не обращал внимания. Было 10–11 часов вечера, хоровод смолк, люди разошлись по спальням (казармам), а мы все сидели на нарах на виду у всех и тоже не обращали ни на кого внимания, кажется, просидели далеко за полночь. Она была сирота. Ее мать умерла раньше времени от пьяницы отца, жившего также по фабрикам и в это время где-то скитавшегося. А здесь, у Сувирова, она жила со своими старшими сестрами, из которых одна была уже замужней. С этого вечера я не мог думать больше ни о чем и совсем перестал играть и водиться с молодежью. Незадолго перед этим я опять было стал курить — из боязни остаться дураком, как говорили старшие. Товарищи мне нарочно давали папирос. И я настолько уже втянулся, что через два часа чувствовал, что мне чего-то недостает, а рука сама протягивалась на полку и находила припрятанные папиросы. Но после знакомства с этой девушкой я забыл о папиросах, побросал их и растоптал ногами и никогда уже больше не возвращался к ним. А уж к водке и подавно. И то и другое было бы для меня теперь преступлением, унижающим мое достоинство в глазах моей невесты. Чтобы только не оскорбить ее, я готов был на все подвиги и лишения. Конечно, если бы мы оба не были тогда глупы, то не было бы никакого горя, мы были свободны, и никто не вправе был нам мешать и втираться в наши отношения. Но, как это всегда бывает в таких случаях, нас скоро заметили и стали преследовать насмешками. Пошли всякие пересуды и разговоры, которых мы по своей простоте очень боялись, и, вместо того чтобы совсем открыто ходить друг к другу в помещение, мы прятались от людей и возбуждали еще больше насмешек и подозрений. Тем более что в своих отношениях мы шли вразрез с принятыми на фабрике обычаями: не ходили в трактиры, не пили вина, не ссорились, не ходили в лес и дорожили своими чистыми отношениями. А это-то и раздражало окружающую нас среду и возбуждало к нам насмешки и зависть. Каждый праздник, днем и вечером, мы подолгу сидели в рамах (на которых сушились сукна) и больше никуда не ходили. В этом прошла зима, и к Пасхе я уехал домой. Но без невесты мне и дома на этот раз показалось невесело и не интересно, и я не чаял, когда пройдет неделя. А ей смеялись в глаза и уверяли, что я ее так же брошу, как и другие, и больше не приду на фабрику, что ее страшно тревожило и волновало, в особенности перед сестрами.

После Троицы моя мать затеяла идти в Новый Иерусалим молиться Богу и по дороге зашла к нам на фабрику смотреть мою невесту. И так как ее родные были согласны, то нас благословили образом, чем, так сказать, официально оформили нас как жениха и невесту. Этой же осенью мы повенчались (1891 г.). Старший брат приехал к нам из Москвы на извозчике, который и возил нас в Спасскую церковь к венцу. И даже людей набежало по обыкновению много. Теперь все это кажется таким простым и ценным явлением, но тогда мы были глупы и не знали, куда деваться от любопытных глаз.

Священник предварительно долго ломался и не хотел венчать, находя не в порядке документы со стороны невесты. Но когда я согласился вместо 5 рублей «по положению» заплатить ему 8, он согласился. Но по своей душевной простоте он поверил мне на слово, что через месяц доплачу ему 5 рублей, а пока что я уплатил только 3 рубля. К стыду своему сознаюсь, что я так и заклинил ему эти 5 рублей до сего дня. А теперь его уж нет на свете.

Свадьба мне стала недорого, ровно 6 рублей. На 3 рубля купил водки и на 3 закуски. А после как ни просили подгулявшие «дружки» и родня — давая даже взаймы денег, — но я наотрез отказался, удивляясь и теперь на свою тогдашнюю храбрость. Конечно, такая нищенская свадьба была осуждена на все лады и меня даже стыдили в глаза, но, странно, это нисколько меня не задевало и не тяготило и мне было совершенно наплевать, что о нас говорят другие. И шести-то рублей мне было жаль, но что поделаешь, иначе по нашей глупости мы не смогли бы оформить свадьбы и быть признаны мужем и женой, и надо было поступиться девятью рублями. Да и все это событие казалось нам чем-то большим и сильно волновало.

На Пасху (1892 г.) мы в деревню не поехали, а остались «световать» в Москве, у брата. Ходили по церквам, в Третьяковскую галерею, в музей.