Прощен?

Эти две книги — повесть «Купол Св. Исаакия Далматского» и роман «Юнкера» с одобрением были встречены русской эмиграцией. Первая в героических тонах рисовала поход Северо-Западной армии на красный Петроград, вторая поэтизировала юнкеров (которые в советских учебниках истории были прописаны как враги новой власти, мешавшие ее установлению).

Куприн хотел оправдаться, заслужить прощение за «Поединок». Он устал от ответственности за эту книгу, устал внутренне съеживаться и готовиться к отпору при всякой встрече с кем-то из офицеров. Теперь его упрекали и в том, что «Поединок» повторно вышел в Париже, в известном издательстве Боссара, в переводе на французский[73*]. Дескать, хорошее же мнение сложится у бывших союзников о русских офицерах, которых теперь во Франции тысячи. Не спасало от упреков и то, что он написал послесловие к французскому изданию, где воспел русскую армию. В канун 1926 года в разговоре с английским писателем Стивеном Грэмом Куприн признавался: «Знаете, я пришел к заключению, что никогда не следует писать ничего, что выставляет вашу родину в плохом свете. Ни один гений никогда не станет писать плохо о своей стране. Посмотрите, например, на Киплинга. <...>. Наверное, у вас, в английской армии, встречаются пороки, о которых в применении к русской армии я писал в “Поединке”. Но Киплинг не стал бы упоминать о них. А я написал книгу. Все в ней было верно, но я был не прав»[376].

Первым появился «Купол...» — им Куприн открыл свое сотрудничество в монархистской газете «Возрождение». Повесть печаталась с 6 по 26 февраля 1927 года, а в 1928 году вошла в одноименный сборник. Она стала первой большой вещью писателя после продолжения «Ямы», вышедшего в далеком 1915-м.

Откуда же взялись силы и вдохновение? Тому были и объективные и субъективные причины. Бывший белый офицер и начинающий литератор Николай Рощин, парижский приятель Куприна, вспоминал: «Как любил он военных! О себе говорил, что не только не жалеет о том, что получил военное воспитание, а наоборот — что вечный его грех то, что из него вышел “плохой офицер”. Говорил, что военная школа воспитывает в человеке лучшие его рыцарские качества: прямоту, честность, гордость, неустрашимость. Когда строем проходили по улице французские солдаты, столь далекие от нашей блестящей русской выправки, весь вытягивался на тротуаре, замирал, по-строевому стоял “смирно”»[377]. И еще из воспоминаний Рощина: Куприн жаловался, что «проходу не дают за “Поединок”»: «А ведь никто ни разу не подумал, что это дела доисторические, почти сейчас же послешпицрутенские, ничего общего не имеющие с временами предвоенными. Да и какого черта... какого черта смеют судить об офицерской среде все эти сыновья уездных бакалейщиков? Вы знаете..., я как-то спросил одного из них: “Да вы сами читали ‘Поединок’?” Он замялся: “Конечно, читал”. — “Ну, в чем же там дело?” “Признаюсь, — говорит, — подзабыл, но, кажется, там слесарь дает пощечину гвардейскому офицеру, а вы как автор, конечно, сразу стали на сторону слесаря». Это причины объективные.

Теперь о субъективных, которые заставили нашего героя доказать себе и другим, что он писатель, а не «газетная лошадь». В 1926 году ему пришлось пережить страшное унижение. Елизавета Морицовна решила открыть частную платную библиотеку: все равно книги дома без дела пылятся. От него потребовала одного: появляться и сидеть — люди пойдут «на Куприна», с которым можно будет запросто пообщаться. «Велика была сила этой маленькой женщины», — вспоминал Рощин, которому она предложила подработать в библиотеке.

Александр Иванович смирился, ездил на другой берег Сены, на рю Фондари, заходил в «Библиотеку А. И. Куприна», забивался там в угол и подавленно молчал. Рощин видел, что ему было дурно, когда какой-нибудь наглец-посетитель мог вдруг бухнуть: «Ну, Александр Иванович, пойдемте выпьем!»[378]

Словом, «Купол Св. Исаакия Далматского» должен был появиться. Обширной прессы, впрочем, он не вызвал. Не зря Куприн сетовал, что подвиг Северо-Западной армии замалчивается: «Я порой недоумеваю: почему это никогда не слышно и в газетах нет ничего о вечерах, собраниях или обществе северо-западников. И мне кажется, что эти люди сделали так много непосильного для человека, преодолели в такой громадной мере инстинкт самосохранения, пережили такое сверхъестественное напряжение физических и нравственных сил, что для них тяжким стало воспоминание» («Купол Св. Исаакия Далматского»). Однако оказалось, что сами северо-западники все помнили и хотели высказаться. Со всех уголков мира Куприну полетели их письма с благодарностями, уточнениями, пожеланиями. Он был счастлив, через «Возрождение» всех благодарил. И он пробил стену молчания! Благодаря ему начнутся ежегодные балы северо-западников, он будет приглашать туда читателей «Возрождения»[379] и сам участвовать во всех благотворительных акциях в пользу больных и нуждающихся ветеранов.

Первый значительный шаг к своей реабилитации в глазах белого воинства писатель сделал. Второй не замедлил: в течение зимы — лета 1928 года «Возрождение» начало печатать главы из его нового романа «Юнкера». Замысел романа появился еще в 1916 году, но революционные события помешали его воплощению, черновики остались в Гатчине. Пришлось писать заново, чтобы закончить автобиографическую трилогию: «Кадеты» — «Юнкера» — «Поединок». У него, как у Льва Толстого, должны были быть собственные «Детство» — «Отрочество» — «Юность».

Газетная публикация романа растянется на несколько лет; в 1933-м «Возрождение» выпустит его отдельным изданием.

Это своего рода манифест! Щедрая Москва, колокольный звон, император Александр III, славные юнкера 3-го Александровского военного училища на Знаменке. Та потерянная Россия, которую необходимо сохранить хотя бы в слове для молодежи, выросшей в изгнании и по-французски говорящей лучше, чем по-русски.

У романа были и конкретные адресаты: новые александровцы и «старики». Училище, упраздненное в Москве после большевистского переворота, было воссоздано в 1919 году в «белом» Екатеринодаре. Первый выпуск состоялся 29 июня 1921 года уже в изгнании, в Галлиполи. Затем, несмотря на распыление чинов по разным странам, училище представляло собой кадрированную часть в составе 1-го армейского корпуса.

«Старики», оказавшиеся в эмиграции, хранили память о легендарном заведении на Знаменке, отмечали училищный праздник. Куприн даже написал здравицу к этому дню:

Пусть Александровцев семья

Сошлась у огонька чужого,

Но верьте, милые друзья,

Что дома встретимся мы снова!

...................................................

Погон наш белый, вензель красный

И золотые галуны, —

Гордятся ими не напрасно

Твои, училище, сыны.

Здравица сопровождалась авторской ремаркой: «После каждого стишка припев: “Наливай, брат, наливай!”»[380]. Стихотворение было напечатано в ежемесячном листке «Александровец» (1929. № 23), выходившем в Варне.

Кто уже помнил о том, каким юнкером был Александр Куприн? Теперь им гордились. Один из современников вспоминал: «Не училищу, конечно, Куприн обязан развитием своих дарований, но все-таки в его лице остается лестное указание на то, что и в военно-учебных заведениях истинные задатки творчества и широта мысли не умирали»[381]. Автор этих слов не знал, что Куприна «за задатки творчества» — публикацию первого рассказа — посадили в карцер.

В конце 1930 года Александр Иванович участвовал в праздновании 100-летия Александровского училища, сидел в президиуме вместе с главой РОВС[74*] генерал-лейтенантом Е. К. Миллером, генералами А. А. Гулевичем, А. М. Саранчевым и др. Его простили: это очевидно. Подтверждение этого — статья в журнале «Часовой», «органе связи русского воинства за рубежом», Евгения Тарусского:

«...“Юнкера”.

Ими Александр Иванович поставил последнюю точку для истории своего отношения к русской армии. В свете “Юнкеров” не остается уже никаких сомнений в том, что, создавая “Поединок”, Куприн болел душой за русскую армию, русское офицерство и с мужеством хирурга вскрыл те гнойные раны, которые были на теле армии»[382].

Тарусский старался доказать, что его любимый писатель оказался гораздо честнее тех, кто когда-то ругал его за «Поединок»:

«Время не только лучший доктор, но и лучший судья. Уже пронеслись и великая война, и революция, и белое движение, и десять лет эмиграции.

Сколь многие из суровых купринских судей “продали свою шпагу”, украсили груди свои в дни великой и бескровной красными бантами, а потом не за совесть, а за страх служили большевикам. Но автор “Поединка” остался не только русским честным писателем, но русским честным воином, беззаветно и с великой радостью ушедшим в стан белых в Гатчине»[383].

А что же генералы? Они-то не могли не понимать, что не Куприн виноват в том, что «добровольцы» проиграли. Разве его вина в том, что русский народ отвернулся от «господ офицеров» и готов был примириться с анархистами, махновцами, петлюровцами, «зелеными», кем угодно, только не с ними? На эту тему невесело размышлял генерал Петр Краснов в рецензии на «Юнкеров»:

«Что же произошло с Русской Армией, когда она... так легко сдала перед большевизмом?

Над этим вопросом стоит очень и очень призадуматься и, самым внимательным образом перечитав прекраснейшие романы А. И. Куприна — “Поединок” и “Юнкера” — ответить самому себе, да точно ли Шульговичи, Осадчие, Стельковские и Сливы (персонажи «Поединка». — В. М.) были только гнойниками, подлежащими немедленному удалению, или молодой писатель проглядел в них нечто, что было тогда от него скрыто под неприглядной внешностью?.. И не были ли гнойниками Назанские?..»[384] Краснов восторгался «Юнкерами»: «...песня, поэма в прозе, звучная стройная песня о далекой нашей молодости, о прекрасной, покойной поре, о домовитой, крепкой в любви и привязанностях, семейной, радушной, гостеприимной и патриархальной Москве»[385].

А вот генерал Деникин промолчал. Напротив, в книге «Старая армия» (1929) снова прошелся по «Поединку»: «Повесть эта была встречена в военной среде с огромным интересом, но вместе с тем и с большой горечью. Ибо, если каждый офицер, выведенный в купринском “Поединке” — живой человек, но такого собрания офицеров такого полка в русской армии не было» (курсив А. И. Деникина. — В. М.)[386].

Куприн называл роман «Юнкера» своей «лебединой песнью». Им он прощался и со своими читателями, и, возможно, с жизнью, потому что был очень болен. Судя по фотографиям, он резко сдал в 1930 году: как-то усох, сгорбился, растерянное выражение лица, вероятно, оттого, что он стал стремительно слепнуть. Одному из своих адресатов весной 1931 года жаловался, что зиму еле пережил: «Сначала провертел меня насквозь дьявольский ишиас, потом измучил сорокаградусный грипп, потом привязалась нервная экзема. Этот 1931-й год — сущее проклятие!». В конце проклятого года кто-то убил камнем Ю-ю, и Александр Иванович отвез тело своего друга на парижское собачье кладбище («Барри», 1931). А в следующем году у него, судя по всему, случился инсульт: резко изменился почерк. Бывало, беспричинно плакал, разговаривал глухим бесстрастным голосом. Тем не менее держался из последних сил и с июля 1931 года по июль 1932-го даже редактировал популярный журнал «Иллюстрированная Россия». Получалось с трудом: «рабочая» правая рука не слушалась, рукописи читать не мог, воспринимал на слух.

Куприн покинул «Иллюстрированную Россию». А вскоре пришла страшная весть. 5 августа 1932 года на юге Прованса скоропостижно скончался Друг — Саша Черный. Сердце... Трагедия случилась на Лазурном Берегу, в местечке Ла Фавьер, где возникла целая «колония» русских эмигрантов и где Александр Михайлович и Мария Ивановна Гликберг (или «Саша и Маша», как их звали друзья) купили участок. Куприн хорошо знал Ла Фавьер, вместе с «Сашей и Машей» они провели там чудное лето и начало осени 1929 года. Все там напоминало милый Крым: сине-седые склоны гор, вековые раскидистые сосны, виноградники, треск цикад, просоленные и прокопченные рыбаки. Александр Иванович даже написал о тех местах цикл «Мыс Гурон» (1929), в чем-то перекликавшийся с «Листригонами» о Балаклаве. Теперь ему больно было думать о том, что станет с Марией Ивановной — муж был единственным смыслом ее существования.

Куприны нуждались, к тому же Европу терзал тогда экономический кризис. Уютная квартирка с палисадником на бульваре Монморанси, где они прожили десять лет, стала неподъемна для оплаты. Пришлось переехать на рю Жювене, 20/22, затем очень скоро на рю Эдмон Роже, 12. Вместе с ними переезжала «Библиотека А. И. Куприна», которую Елизавета Морицовна все еще поддерживала. Ксения давно жила отдельно, и они завели новую кошку, получившую, конечно, имя Ю-ю. В одном из писем этого времени Александр Иванович рассуждал, что почтовая марка в Америку стоит полтора франка, и это целое состояние, на которое можно было бы купить десяток хороших папирос, а подкуривать у прохожих, или два стакана кислого красного вина, а на сдачу еще и спичками разжиться.

В таких печальных обстоятельствах и увидело свет отдельное издание «Юнкеров». Спасти бедственное положение Куприных гонорар за книгу уже не мог, хотя Александр Иванович возлагал на него надежды. Предполагаем даже, что он не возражал бы против выдвижения «Юнкеров» на соискание Нобелевской премии.

Еще с 1922 года наш герой был вовлечен в весьма неприятное соревнование: тогда впервые родилась идея номинировать на Нобелевскую премию кого-то из русских писателей-эмигрантов. Обсуждались кандидатуры Куприна, Бунина, Мережковского, Горького, Бальмонта. Александр Иванович в то время говорил: «Я чувствую, что если судьба даст мне маленькую передышку, то я все-таки напишу книгу, которая заслужит Нобелевскую премию. Это я задумал давно, а все мои замыслы, в пределах разумного и возможного, всегда исполнялись»[387]. Такой книгой мог быть роман «Юнкера». Однако в 1933 году премию присудили Бунину. Не будем гадать, как наш герой это пережил; это для всех кандидатов в номинанты нелегко. Бунин сам был ошарашен. Когда его чествовали в редакции «Возрождения», всё говорил Куприну: «Милый... Я не виноват. Прости. Счастье... Почему я, а не ты? Я уже и иностранцам говорил — есть достойнейший»[388].

Для Бунина это событие навсегда осталось связано с тем моментом, когда он о нем узнал. Он рассказывал, что его вызвали из Стокгольма к телефону прямо в синема, где он смотрел «веселую глупость», фильм «Бэби», где играла Киса Куприна.