«Саночки». Парадокс Ворона

После описанного в рассказе «Убийство» эпизода положение на Верхнем продолжало ухудшаться, беды сыпались на рудник одна за другой.

Средние сентябрьские температуры в районе Оротукана – 3 – 4 градуса тепла, снежный покров ложится в середине, реже в начале октября. Зима 1941 – 1942 годов была, как известно, очень холодной.

После шестидневного непрерывного дождя «ударили настоящие морозы с температурой минус 20 – 25 градусов!»[336]

Влажное, дымящееся от пара тряпье, отогретое на печке в бараке, на морозе тут же становилось колом, инструмент намертво врастал в землю, его приходилось из нее вырывать.

Трактора и сани с грузом продовольствия и теплых вещей, посланные на спасение Верхнего с 17-го, попали в мощную пургу, застряли в ущелье в завалах твердого, как камень, снега, превратились «до весны в часть колымского пейзажа»[337]. Попытка сбросить продовольствие с самолета также не удалась; из-за плохой видимости или ошибки летчика большая часть груза приземлилась за территорией прииска.

«Транспортная связь с внешним миром прекратилась»[338].

Даже охранники и «вольняшки» затянули от недоедания пояса, а что уж говорить о зэках!

«Невероятно исхудавшие или, наоборот, распухшие от цинги, пораженные фурункулезом люди жалкими кучками лепились к стенам лагерной кухни, заглядывали в щели и лихорадочными, воспаленными глазами сумасшедших следили за приготовлением пищи…

Каждое утро на нарах оставались несколько умерших (“давших дуба”) заключенных. Их… прикапывали до весны в снег. Кайлить, “выгрызать” могилы в вечной мерзлоте не было сил…

Доски и жерди с освободившихся нар тут же шли в печь. Карабкаться за сухостоем на склоны сопок по уши в снегу посильно здоровому человеку, а их в лагере оставались единицы»[339].

Обезумевшие от голода люди бросались на бочки с солидолом, судорожно запихивали его себе в рот.

Обитателями Верхнего все больше овладевала апатия, безразличие ко всему; смерть уже не пугала, казалась скорее желанной. «В эту зиму смерть стала привычным, не вызывающим никаких сострадательных эмоций явлением»[340].

Из семисот зэков зиму пережила половина.

Все эти мотивы – голод, цинга, полная потеря сил, покорность смерти, ее лишенная какого-либо символизма банальность – есть в «Колымских рассказах»; но, честно говоря, в такой убийственной концентрации, как на Верхнем зимой 1941 – 1942 годов в описании Георгия Жженова, они даже у Шаламова встречаются редко. Не помню, к примеру, чтобы у него где-то доходило до жадного поедания солидола!

Первые признаки цинги, как мы знаем, появились у Жженова еще в ленинградских «Крестах»; на 47-м у него еще были силы валить лес, но там и питание было несравненно лучше; в магаданской «транзитке» у него уже шатались зубы, были язвы на ногах. Но по-настоящему «дошел» заключенный по прозвищу Артист на Верхнем ужасной, первой военной зимой. К февралю – марту 1942 года, середине бесконечной колымской зимы, он откровенно «фитилил», из-за спины ему вслед от зэков покрепче – «придурков», конечно, – доносилось: «Ну, этот – местный» (то есть не жилец, кандидат в «дубаки», в «жмурики», как именовались лагерные покойники на блатном жаргоне). Он стоял в бане у бойлера, «следить за которым была моя последняя обязанность на этом свете»[341]. Да и сам он уже не сопротивлялся: как замерзающему человеку, чье тело покидает боль, ему все чаще становилось неожиданно легко – лишь бы оставили в покое, не трогали, не досаждали.

Неожиданно Жженов узнал от начальника лагеря, что на его имя на 17-й пришли из Ленинграда две посылки, но принести их ему оттуда никто не сможет (неудивительно: в лагере сплошь доходяги) – эти десять километров Артисту придется пройти самому. Сообщение о посылках «занозой вошло в заторможенное цингой сознание», вывело из состояния апатии, фаталистической готовности умереть. Пропал сон, все мысли были об одном: как преодолеть проклятые километры до 17-го?

Он готовился, собирался с силами, тронулся на свой страх и риск, но пройти против ветра в сорокаградусный мороз смог за два часа чуть больше одного километра и… развернулся назад. Понял – весь путь ему не осилить.

Через три дня после неудачного похода на 17-й в баню пришли начальник лагеря и Ворон, «высокий, худощавый офицер (лейтенант МГБ) с внимательным взглядом темных недоброжелательных глаз». Кличка Ворон прилипла к нему не столько из-за внешнего сходства со зловещей птицей, «сколько за ту недобрую молву, мрачным шлейфом ходившую за ним по жизни, где бы они оба ни появлялись – птица и человек…

И исчезал он так же внезапно, как и появлялся. Случалось, вместе с его исчезновением и в лагере становилось на несколько человек меньше…

В его обязанности входило все про всех знать! Искать криминал, находить виновных…

Оперуполномоченный имел среди заключенных своих информаторов и сексотов. Они снабжали его сведениями о своих же товарищах. Информация угодная, данная не по долгу совести, а из страха. Кто станет сотрудничать с уполномоченным по доброй воле? Только слабые или подлые люди, заклейменные презрительной кличкой “стукач”»[342].

Как работает эта система, мы уже знаем – на примере лагерного дела против четырех узников «Вакханки».

Итак, начальник лагеря «с лихим казацким чубом» и Ворон вошли в баню. Начальник – понятное дело, сытый голодного не разумеет, особенно если голодный – враг народа, – начал приставать к Жженову как бы со смешливыми (а на самом деле запредельно жестокими) вопросами о том, почему тот не выдюжил, не одолел эти десять километров, не дошел до 17-го.

«Я, можно сказать, поставил на тебя… побился об заклад с лейтенантом [то есть с Вороном. – М.Р.], а ты взял и обманул меня… Нехорошо!.. Я говорю ему, – он показал рукой на уполномоченного, – пойми, говорю, у него нет другого выхода, он должен дойти!.. Иначе подохнет здесь, это он понимает!.. Это я про тебя… А он мне свое: “Один не дойдет, замерзнет”»[343].

Пока начальство парилось и, травя анекдоты, весело плескалось в бочках с горячей водой, Жженов из их разговора понял: завтра утром Ворон пойдет через 17-й в Оротукан. Он решил использовать свой последний шанс – попросить уполномоченного взять его с собой.

Автор «Саночек» пишет, что до сих пор не может объяснить, как ему в голову пришло обратиться к Ворону со «своей фантастической просьбой», но из рассказа начальника лагеря следует, что уполномоченный вошел в его ситуацию, проявил сочувствие, сказав: «Один не дойдет, замерзнет».

Наконец, уловив момент, когда, накинув полушубки, они докуривали цигарки, он, набравшись смелости, «подошел к уполномоченному и, глядя ему прямо в глаза [как Сергей Чаплин перед тем, как заявить протест в забое. – М.Р.], тихо сказал:

– Гражданин начальник! Возьмите меня с собой до 17-го»[344].

И тот пообещал.

Ворон появился перед рассветом. Он был в форме, «фетровые, с отворотами светлые бурки… распахнутый, пригнанный по фигуре черный полушубок ладно сидел на нем – видно, лагерный портной очень старался угодить»[345]. За ним бежали детские саночки, на которых лежал маленький чемоданчик. «Зачем ему санки? – подумал я. – Такой чемоданчик проще нести в руках»[346].

В этот момент Жженов совершил главное открытие своей жизни, открытие, которое имеет прямое отношение к колымской судьбе моего деда.

«Я думал: “В каких закоулках человеческой души или сознания добро научилось уживаться со злом, милосердие с жестокостью? Все соединилось воедино, все перемешалось… Иначе какими доводами разума можно сопоставить вчерашний поступок уполномоченного с его же поступком полгода назад?..”

…Тогда, во время вечерней поверки, из строя заключенных неожиданно вышел высокий человек и, глядя в упор на уполномоченного, заявил протест против бесчеловечного обращения с людьми, против издевательства, жестокости и произвола, творимого лагерным начальством…

Такое, конечно, не прощалось. Ночь он просидел в карцере. А потом уполномоченный, сидя верхом на лошади и исступленно размахивая нагайкой, на глазах у всего лагеря угонял непокорного в следственный изолятор 17-го…

С советским разведчиком Сережей Чаплиным мы были сокамерниками в ленинградских “Крестах”, товарищами по этапу на Колыму, напарниками на таежных делянках Дукчанского леспромхоза…

Когда началась война и нас этапировали в тайгу на прииски [на самом деле Жженов попал на Верхний из магаданской «транзитки», а Сергей Чаплин – с горнообогатительной фабрики «Вакханка», после суда в поселке Усть-Омчуг. – М.Р.], мы поклялись друг другу:…тот из нас, кто уцелеет во всем этом бардаке и кто вернется домой, должен разыскать родственников другого и рассказать им все, что знает.

Суждено было остаться в живых мне одному – Сережа погиб. Я выполнил данное ему слово. Разыскал его родственников. Беседовал с его дочерью. Родители назвали ее Сталина (какая жуткая ирония судьбы!!!).

Ушел из жизни редкого мужества гордый человек, достойный за свое благородство и смелость самых высоких почестей и наград! Его “отблагодарили” по-своему и сполна!

Преступно осудили по статье 58.1 за измену Родине [к счастью, у деда была более «мягкая» (по сталинским, конечно, масштабам) литерная статья: АСА и вредительство, восемь лет. – М.Р.]. Позорно предали, предали в своих же органах НКВД, офицером которых он был и которым служил, как настоящий коммунист, беззаветно и рыцарски честно всю свою недолгую жизнь!

Время, великое мудрое время в конце концов все расставило по своим местам!.. Время восстановило светлую память о нем. После смерти Сталина его реабилитировали полностью. О Сергее Чаплине написана книга [имеется в виду книга Арифа Сафарова «Фальшивые червонцы». – М.Р.]. Честная книга. Увы – посмертно!

Сегодня мне предстояло повторить последний путь моего друга. Повторить в той же компании, только на этот раз человек, спускавшийся сейчас по тропинке со своими саночками, был пеший… и без нагайки.

“Только бы не передумал”, – шептал я про себя, как заклинание, глядя на подходившего ко мне уполномоченного»[347].

Эти отрывки из «Саночек» относятся к разным временным отрезкам и нуждаются в комментарии, которым займусь позднее, чтобы не отвлекать от захватывающего похода Жженова и Ворона на 17-й.

Уполномоченный колебался, идти или нет; ругал себя на чем свет стоит за то, что дал слабину, связался с этим «контриком», Артистом, и его посылками. Роль благодетеля была для него совершенно непривычной, требовалось время, чтобы как-то с ней освоиться. Ворон поставил доходяге очень жесткое условие: упадешь – уйду, и крутись, как знаешь; иди за мной или оставайся подыхать на дороге!

С погодой на этот раз повезло: стоял безветренный солнечный день. И Жженов пошел, медленно ступая пудовыми, неподчиняющимися ногами, галлюцинируя о содержимом ждущих его на 17-м посылок; в воображении он наполнял их своими любимыми продуктами – салом, хлебом с тмином, сахаром, воблой… даже мороженым. Несколько раз падал в снег, кое-как поднимался на ноги. Ворон разделил с ним завтрак, дал закурить, после чего у доходяги все поплыло перед глазами. Двигать ногами становилось все труднее; оперуполномоченный ругался, грозился уйти, бросить его умирать на полпути, и Артист, спотыкаясь на каждом шагу, полз за ним, понимая: это последний шанс. Из десяти километров Жженов своим ходом одолел шесть, после этого дорога на «17-й» шла под откос. Ворон посадил «контрика» на санки (теперь Артист окончательно понял, зачем он их с собой прихватил), крепко привязал, впрягся в них, как бурлак, и, проклиная все на свете, матерясь, протащил его оставшиеся четыре километра. Свое состояние в «Саночках» автор передает так: «…во мне пели ангелы! С каждой минутой торжественней и громче!..»[348]

На 17-м Жженов совершил поступок, который справедливо причислял к самым главным в своей жизни. Он попросил Ворона сказать охране, чтобы та выдавала ему содержимое посылок по частям (три раза в день в течение трех дней). Так он избежал заворота кишок, заслужив похвалу от уполномоченного («Теперь верю – жить будешь!»[349]). Посылки шли больше двух лет, внутри все слиплось, превратилось в сплошную массу; охранники ножом отрезали от них куски и бросали Жженову. Он ходил вокруг вахты, выл, как зверь, боялся, что посылки украдут, ругался, требовал срочно дать ему поесть, но охранники неукоснительно выполняли указание Ворона. За три дня двадцатисемилетний – вот какие чудеса творит молодость! – заключенный Жженов подкормился, окреп, пришел в себя и возвратился на Верхний своим ходом. Спасшие жизнь саночки оперуполномоченный ему подарил – «за характер»…

Дальше его судьба на Колыме сложилась более благоприятно, ужасы Верхнего больше не повторялись. Какое-то время добывал золото на прииске имени Буденного в Долине маршалов, а к весне 1943 года уже работал диспетчером в гараже для экскаваторов под руководством старшего лейтенанта Николая Ивановича Лебедева, большого тенькинского начальника (Жженов шутливо называл его «Моя судьба» – и не ошибся). Впал у него в немилость; сидел с блатными в холодном карцере; попал на штрафной прииск «Глухарь», но там его на общие работы почти не посылали – начальник понимал: Лебедев может в любое время сменить гнев на милость, спохватиться, востребовать своего «лучшего работягу». Два раза дрался с блатными, те дважды «распинали» его, ломали руку. Против своей воли становился бригадиром доходяг, однажды даже хлеборезом – должность, о которой большинство колымских зэков могли только мечтать, Жженов же ее ненавидел (не хотел и не умел «химичить») и оставил при первой возможности.

Еще из владивостокской «транзитки» написал в КВЧ [культурно-воспитательную часть. – М.Р.] «Дальстроя», что он – артист, киноактер и хотел бы найти применение своим талантам. Но «врагу народа», посаженному по подозрению в шпионаже, роскошь крепостного творчества, естественно, не полагалась – только общие подконвойные работы!

Но в конце концов глас вопиющего в пустыне был (не без помощи того же Лебедева, конечно) услышан, и когда на штрафной прииск «Глухарь» приехала культбригада, ее руководитель Константин Александрович Никаноров пригласил Жженова на прослушивание. Старый актер был потрясен тем, как талантливо зэк в лохмотьях, похожий на героя пьесы Погодина «Аристократы» Ваську Пепла, вора и бандита, прочитал изящный рассказ Антона Чехова «Шуточка»; он поклялся, что вытащит этого зэка с «Глухаря».

И действительно, вскоре Жженова перевели в культбригаду в Усть-Омчуг, центр Тенькинского района Магаданской области. Он, естественно, понятия не имел, что здесь, в этом поселке, два года назад выездная бригада Военного трибунала «Дальстроя» приговорила к смерти трех заключенных, в том числе его друга, Сергея Чаплина.

Пятилетний срок в 1943 году истек, но шла война, и он был одним росчерком пера продлен до ее окончания.

«Крепостные артисты» «Дальстроя», даже тенькинские, провинциальные, существовали, по колымским стандартам, роскошно. «В бараке, где жили артисты, чисто, просторно, нары одноэтажные… Бачок с кипяченой водой и кружкой, половички на полу, простыни… И это после “Глухаря” – невероятно! Такое чувство, будто попал в рай!»[350] В культбригаде Георгий скоро стал своим: играл в скетчах, читал стихи «и даже танцевал “Яблочко”» в номере ритмического танца[351]. Ездил на стареньком автобусе с концертами по бесчисленным лагерям Тенькинского района. Обрел и радости любовные, для обычного зэка уж совсем экзотические.

«Во всей Теньке был один-единственный пункт, куда наш ветеран [автобус. – М.Р.] бежал, забыв свои старческие болезни, весело, не нуждаясь в подталкивании на перевале, это – горнообогатительная фабрика “Вакханка” – единственный женский лагерь на Теньке! Эпицентр всех наших желаний!

“Вакханка” – место, где мужчины и женщины, увядшие и поглупевшие друг без друга за годы вынужденного воздержания, с удовольствием возвращались к радости бытия, лихорадочно, презрев все условности. Вспоминали забытый ими ритуал продолжения рода человеческого.

С сотворения мира живая природа ежегодно празднует время любви, время брачных игр.

С нашим приездом наступала пора брачных игр и на “Вакханке”. И никакие угрозы начальства, никакие охранительные меры оказывались в эти дни не в силах оторвать мужчину от женщины… Помешать торжествующей вакханалии любви!»[352]

Ни в одном из известных мне текстов о Колыме о подобных вакханалиях чувственности, честно говоря, не упоминалось. О любви между женщиной и мужчиной, о сексуальных извращениях блатных – да, но не о сексе со случайными партнерами.

И, конечно, вспоминая подзабытые брачные игры, Жженов меньше всего мог предположить, что за три года до него – когда еще никаких женщин там не было – на «Вакханке» лесорубом и чернорабочим работал его друг Сергей Чаплин. И что здесь другой оперуполномоченный, не Ворон, завел на него дело о контрреволюционной агитации и, хуже того, о террористических намерениях в отношении самого товарища Сталина.

В Усть-Омчуге Жженов проработал недолго. Конец войны застал его в магаданском театре.

Летом 1945 года начальник УСВИТЛа (Управления Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей) полковник Драбкин подписал указ об «условно-досрочном освобождении» артиста (хотя к тому времени тот пересидел свой срок на два года).

После семи лет тюрьмы и лагеря ему выдали паспорт, но этот документ был, как шутили тогда, «с повышенной температурой» – с запрещением жить в 39 крупных городах СССР (как раз тех, где были театры и киностудии). «Да и последующие десять лет, – признается Жженов в рассказе «Клейменый», – мало отличались от семи предыдущих: два года мытарств с “подозрительным” паспортом в поисках разрешенного места жительства… повторный арест в 1947 году… и опять – тюрьма, теперь уже в городе Горьком… Снова камера, снова дурацкие допросы, через полгода – очередной этап на восток, через всю Россию, в Красноярский край… Правда, на этот раз на допросах не били, а вместо нового срока все то же Особое совещание наградило бессрочной ссылкой на Таймыр, в Норильск…»[353]

Окончательно актера Норильского драматического театра Георгия Степановича Жженова освободили из «бессрочной» ссылки только к лету 1954 года. А еще через год он был реабилитирован и «начал свою профессиональную жизнь актера сызнова, как говорится, с нуля»[354].