«Жить по Ленину». Николай Чаплин во главе комсомола

Поразительно, с какой стремительностью перемещались в послереволюционные годы ответственные партийцы, как часто их переназначали с одного поста на другой, как беспрекословно выполнялись ими приказы партии.

Николай Чаплин не исключение. Сразу после III съезда РКСМ его посылают возглавить смоленский комсомол; через год, в 1921-м, он уже руководит отделом политпросвета ЦК комсомола (Цекамола) в Москве.

В 1922 – 1923 годах Чаплин – секретарь Закавказского крайкома РКСМ. Приехав в Тбилиси, прямо с вокзала пришел в Закрайком партии к его главе Серго Орджоникидзе: «“Молодец, что приехал, – сказал тот Николаю, здороваясь. – Ну, рассказывай, как устроился, где?” – “Пока нигде. С вокзала – сюда”. – “Это хорошо. Значит, работать хочешь. Что ж, будем работать вместе”».

Николаю дали в распоряжение старую машину, получившую у друзей шутливое прозвище «комсомольский самовар», с шофером Мухтаром; на ней он колесил по Закавказью. Комсомольские ячейки вели борьбу против мулл и попов, против закабаляющих женщину законов шариата, помогали открывать школы и кружки ликбеза; устраивали субботники на полях бедняков и – кавказская специфика – мирили «кровников». В Баку он знакомится с Сергеем Мироновичем Кировым. 10 декабря 1922 года участвует в съезде, на котором Грузия, Армения и Азербайджан объединяются в единую Закавказскую Федерацию. Закавказский комсомол берет шефство над Каспийским военным флотом; «комсомольский самовар» отправляется в очередную агитпоездку.

Серго Орджоникидзе любовно растит Чаплина, говорит: «Сверяй свою работу по делам партии, Николай… Помни, что в том случае, если ты станешь, как учил нас Ленин, беречь партию и ее дело, ты найдешь правильное решение вопроса»[114].

Позже выяснилось, что следовать этим благим советам совсем не просто – не только юному комсомольцу, но и самому Серго, чья жизнь, как и жизнь его питомца, завершится трагически.

Читая о партийной работе моего двоюродного деда на Смоленщине, в Сибири, на Кавказе, с трудом понимаешь, как ему удавалось убеждать столь разных людей. Ну ладно, в России он был свой, знал язык и культуру города и деревни – ну а как на Кавказе, в горном ауле, среди мусульман? Как там находил он подходящие слова?

Логика революции, как она виделась не извне, из Европы или Москвы с Питером, а изнутри, из провинции, из русской глубинки, лучше всего, на мой взгляд, прописана в романе Андрея Платонова «Чевенгур». И Николай Чаплин в чем-то похож на одного из его героев, «командира полевых большевиков» Копенкина, устремившегося на коне Пролетарская Сила в Германию для расправы с врагами революции, убийцами прекрасной девушки Розы Люксембург. И у Николая была своя девушка, кстати, тоже Роза, свой конь – «комсомольский самовар», потом, когда он стал генсеком комсомола, в его распоряжении была служебная машина, а в конце жизни – железнодорожный вагон, своя несокрушимая вера в Ленина и в революцию. Как и у Копенкина, «черты его личности стерлись о революцию»[115], и, приезжая в грузинское село или дагестанский аул, он заражал других своей верой, и они становились родными. Как и Копенкин, друзей от врагов он отличал на глаз, интуитивно, и, как ему казалось, ошибался редко. Платонов пишет: «Все люди имели для него два лица: свои и чужие. Свои имели глаза голубые, а чужие – чаше всего черные и карие, офицерские или бандитские; дальше Копенкин не вглядывался»[116]. Как и Копенкин, он нутром чувствовал своих и был в силах объяснить им, своим, что такое социализм.

«– А что такое социализм, что там будет и откуда туда добро прибавится?

Копенкин объяснил без усилия.

– Если бы ты бедняк был, то сам бы знал, а раз ты кулак, то ничего не поймешь»[117].

Да и советы Крупской, Орджоникидзе, Кирова тоже сводились, по сути, к тавтологии: надо крепко верить в партию Ленина, воплощающую в себе волю пролетариата и закон истории, уметь отличить врага от друга – а остальное приложится.

Речь Чаплина, конечно, была куда более связной, чем реплики платоновского героя, но без веры и она мало чего стоила бы.

В 1923 году по инициативе Николая Чаплина состоялась Всесоюзная комсомольская конференция, посвященная национальному вопросу: «Конференция поставила задачу воспитания молодежи в интернациональном ленинском духе и решительной борьбе со всеми шовинистическими пережитками, в первую очередь с великорусским шовинизмом»[118].

Братья Чаплины и в жизни эти принципы воплощали. Все четыре сына бывшего православного священника женились на еврейках, но национальность их избранниц чем-то важным для них, конечно, не была: девушки, как и они, жили революцией, учились на рабфаках, работали в комсомольских ячейках, выполняли партийные поручения, агитировали, повышали уровень политической подготовки, готовились к предстоящим решающим сражениям мировой революции. Они, конечно, согласились бы с платоновским Копенкиным: «Женщина без революции – одна полубаба, по таким я не тоскую… Уснуть от нее еще сумеешь, а далее-более – она уже не боевая вещь, она легче моего сердца»[119].

Жены братьев Чаплиных в этом смысле были «боевыми вещами», а не «полубабами», единомышленницами, а не просто спутницами жизни.

Начало 1924 года застает Николая Чаплина в Москве на посту секретаря Цекамола по идеологии.

У него в гостинице «Париж» в Охотном ряду живет младший брат, девятнадцатилетний Сергей, продолжающий обучение на рабфаке.

О том, как братья узнали о смерти Ленина, явствует из наброска (так и неотправленного) письма, которое Сергей пишет своему смоленскому другу, комсомольцу Сергею Короткову.

«22 января нового стиля, 9 января старого стиля наступило для меня как-то необыкновенно. Утром рано встал я и пошел бродить по Москве. Прошел Полянку, Серпуховскую, Балчуг. Прошел медленно вдоль Кремлевской стены, где покоятся тела наших борцов за Социализм. Ряд могил – Артем, Подбельский, Джон Рид, Воровский. Пробили часы Кремля, и я двинулся домой. Пришел, Николая не было уже. Ушел на съезд. Я стал около стола и взял книгу “Речи и статьи о молодежи” Ленина и устремил свой взор на Ильича.

По коридору загремели тяжелые шаги. В дверь вошел Николай. “Ленин умер”, – пробормотал он. И, став у окна, он заплакал. Я ринулся за газетой. Схватив “Правду”, я искал строки о смерти Ильича, но напрасно.

Как очумелый, я выбежал на улицу. Было тихо. Никто еще из широких масс не ведал об этой потрясающей вести. Дом Советов освобождали от установленных ранее для ремонта лесов. У Большого театра царила мрачность, тихая, унылая подавленная атмосфера. С красными заплаканными лицами расходились делегаты со съезда. Собирались в группы и группочки, беседовали, делились переживаниями, и все так было серо, мрачно, чудовищно, страшно, таинственно, и было объято все в какую-то ужасную, черную, спокойную, потрясающую пелену, но в то же время ощущалась стальная мощь, чугунная крепость, и чувствовалась здоровая электроэнергия в глубинах организма, готовая вылить из недр коллектива в динамики гигантскую силу.

Вечером РОСТА [Российское телеграфное агентство. – М.Р.] окружено было сотнями народу, и все говорило, подавленно шептало, гудело, трагично журчало. “Умер… умер. Ильич умер!”

Потом театр Зимина [оперный театр, ныне филиал Большого театра. – М.Р.], речи, траур, похоронный марш, воззвание к студенчеству СССР, и потекли скорбные минуты, вызванные этим событием смерти дорогого, славного, вселюбящего, близкого.

23 января. Утро. Рабфак. Милиция… Сегодня прибывает тело бессмертного тов. Ленина. Дом Советов. Траурные знамена. “На смерть вождя ответим еще большей сплоченностью, железной дисциплиной и выдержкой”, – гремел траурный плакат у Дома Советов.

Потом конное и пешее оцепление Дома Советов – 2-й час. Похоронные марши, колонны, процессии, движущиеся улицы и красная со стеклянной частью крышка гроба… И очередь от [театра. – М.Р.] Зимина до Тверской, и заворот обратно к зданию, где лежит его тело. Морозно. Скрипит снег под ногами прохожих… грустно направляющихся к месту прощания с телом вождя и учителя…»[120]

В письме юного комсомольца сохранились многие из примет романтического послереволюционного времени. Это и кремлевская стена с именами павших героев Октября, и слово «Социализм», написанное с большой буквы, и суровая, мужественная скорбь большевиков, узнавших о смерти Ленина, скорбь, которая готова претвориться в действие, в продолжение великого дела. «Стальная мощь», «чугунная крепость», «здоровая электроэнергия из недр коллектива» – все это тоже типичные словосочетания постреволюционного времени с его страстной верой в технику и в пролетарский коллективизм.

Ну и главное, в центре всего этого – «тело бессмертного товарища Ленина», «вселюбящего, близкого». Такое тело нельзя, конечно, просто предать земле или кремировать (большевики в пику православию были сторонниками огненного погребения), оно должно быть сохранено для вечности. Читаешь такое и понимаешь, откуда, из каких глубин пришло решение Сталина и ЦК партии (принятое вопреки сопротивлению Крупской, Троцкого и ряда старых большевиков, ссылавшихся на волю покойного вождя) мумифицировать это тело, поместить его в Мавзолей, превратить тело «бессмертного Ленина» в бессмертное, сохраненное для вечности тело.

Это письмо человека верующего: в мировую революцию, в ее главного пророка, в то, что после его смерти она будет продолжаться: ведь Ленин, как живой, так и мертвой, бессмертен. Да, это не христианская религия, в которую Сергей Чаплин с братьями был крещен от рождения, – это религия, спустившая небо на землю, за радикальное преобразование которой взялись большевики.

И вот представители комсомола Николай Чаплин и Петр Смородин уже стоят в почетном карауле у гроба Ленина, после речи Григория Зиновьева слышат знаменитую клятву Сталина: «Мы, коммунисты, – люди особого склада. Мы скроены из особого материала. Мы те, которые составляем армию великого пролетарского стратега, армию товарища Ленина. Нет ничего выше, чем честь принадлежать к этой армии. Нет ничего выше, чем звание члена партии…

Уходя, товарищ Ленин завешал нам хранить единство нашей партии, как зеницу ока. Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы с честью выполним эту твою заповедь!..»[121]

Для Николая, сына священника, в этой состоящей из сплошных заклинаний клятве звучали, должно быть, знакомые с детства интонации (верность оставившему этот мир вождю ставится выше всего земного, не исключая бренной человеческой жизни). Правда, в отличие от религий Книги, битву за новую веру предстояло вести на казавшейся преображенной земле. Отменив Творца, спустив небо на землю, большевики невероятно увеличили издержки предстоящей борьбы, умножили число щепок, которые полетят, когда новые хозяева жизни возьмутся рубить лес.

Впрочем, юноши, стоящие у гроба Ленина, слыша литургические заклинания нового первосвященника, едва ли понимали, какую цену новый вождь скоро запросит за сохранение единства партийных рядов.

Зато они, несомненно, отметили про себя отсутствие на церемонии прощания другого вождя революции – Льва Троцкого. Никакие позднейшие отговорки (что Сталин его обманул, дезинформировал; что он рыдал в Сухуми, узнав о смерти Ленина) не могли изменить главного: создатель Красной армии у гроба не стоял, мессу по умершему отслужил новый генеральный секретарь. Неформально вопрос о наследнике Ленина в сердцах членов «партии нового типа», думаю, решился уже тогда[122].

«Николаю Чаплину было двадцать два года, когда по инициативе Серго Орджоникидзе и С.М. Кирова Центральный комитет партии рекомендовал апрельскому пленуму Цекамола избрать его секретарем ЦК ВЛКСМ.

В мае того же [1924. – М.Р.] года с трибуны XIII партийного съезда выступил вновь избранный комсомольский вожак: «Комсомол рука об руку со старыми бойцами-большевиками будет бороться за единство партии на основе учения, которое оставил нам Владимир Ильич Ленин. В своей речи он полемизировал с Троцким…»[123], доказывая, что никакой «трещины между поколениями» революционеров нет, что молодежь следует по стопам испытанных соратников умершего вождя и ее бесполезно настраивать против «обюрократившихся» старых кадров. Но разве сам Троцкий – герой Октября, создатель Красной армии – не был таким соратником? Разве он не имел права на свое мнение?[124]

На съезде по настоянию Троцкого делегатов ознакомили со знаменитым «Завещанием Ленина». Сталин, которого покойный вождь предложил сместить с поста генсека из-за чрезмерной грубости, заявил: да, «я груб по отношению к врагам партии» (Ленин имел в виду другую грубость: оскорбительное замечание Сталина в адрес его жены Надежды Крупской) и, если требуется, готов сложить с себя полномочия генерального секретаря. Съезд подавляющим большинством проголосовал против, оставил Сталина на посту, не догадываясь о том, что через пятнадцать лет от избранного на нем ЦК в живых останутся лишь несколько ближайших друзей и ставленников нового генсека (Каганович, Молотов, Микоян, Ворошилов, Калинин).

На этом съезде Николай Чаплин избирается кандидатом в члены ЦК ВКП(б).

Давид Ханин, учившийся вместе с Николаем в Смоленске, а потом работавший в Цекамоле, в книге «Университет моего поколения» оставил такой портрет своего друга: «Ходит Чаплин вразвалку, покачиваясь на ходу, не говорит, а гудит, точь-в-точь медведь… юный, рослый, несколько медлительный, с упрямым, жестким взглядом больших серых глаз. Говорил он медленно, словно подбирая слова, но с подкупающей страстностью, убежденностью. Одет был в поношенный светло-коричневый френч, на голове основательно истрепанная кепка…

Чаплин оставляет впечатление человека стихийной русской силы: он громаден и широк, ходит прямо, подняв голову кверху, голос его громкий и густой…»[125]

В нем видели своего парня, готового поделиться последним куском хлеба. Однажды во время Гражданской войны из Смоленска привез заболевшему другу в деревню большой кусок сыра (невиданная роскошь по тем временам), целый день помогал его матери управиться по хозяйству. На субботниках брался за самую трудную работу; отвергал попытки товарищей сделать что-то для него лично, повторяя ставшую привычной фразу: «Чем я лучше других?»

Вот пример: «Летом 1925 года вместе с Сережей Белоусовым и Ваней Бобрышевым мы решили съездить отдохнуть на Черное море, – рассказывает Роза Чаплина. – Приехали в Севастополь, откуда морем нам предстояло плыть до Сочи. Билеты на пароход достать невозможно. Кассы осаждают длиннющие очереди. Все попытки Николая и ребят добыть билеты разбивались о гудящую, рокочущую толпу пассажиров»[126]. Переночевав под открытым небом, друзья стали просить Николая пойти к начальнику, показать свой цековский мандат. Он уперся: «Не пойду. Как всем, так и нам». В результате Белоусов с Бобрышевым тайно прокрались в Севастопольский горком комсомола, сказали, что с ними едет Чаплин с женой, им тут же достали четыре билета. Поняв, что друзья его провели, Николай в шутку пригрозил, что больше с «такими авантюристами и разбойниками» никогда отдыхать не поедет.

Стремясь строить жизнь по Ленину, он обращался к вдове вождя Надежде Константиновне Крупской с вопросами о том, как это сделать, и та учила Николая «мастерству идеологической работы, исправляла его ошибки, советовала, на что необходимо обратить внимание в трудные минуты»[127]. Он старался претворять советы в жизнь.

Хотя по-настоящему ответы на его вопросы мог дать только один человек – тот, кому в скором времени предстояло стать «Лениным сегодня». Десять лет, с 1921-го по 1931 год, Николай регулярно общался с этим человеком, слушал его речи на партийных и комсомольских съездах, выполнял поручения и приказы, но так и не понял, по каким правилам тот будет играть в 30-е годы.

Комсомольские руководители жили в те годы в скромной двухэтажной гостинице «Париж» в Охотном ряду, ставшей «27-м домом Советов» – общежитием партийных и комсомольских работников [теперь на этом месте здание Государственной Думы РФ. – М.Р.]. Каждый занимал маленький номер…

Потом, вспоминает друг Николая, Александр Мильчаков, в книге «Вожаки комсомола», лидеру комсомола предоставили еще одну комнату на другом этаже. Она стала «семейной»: в 1925 году у Чаплиных родилась дочь Клара, а первая комната служила рабочим кабинетом. В ней всегда было накурено и шумно, жена Николая, Роза, носилась с этажа на этаж, юная, красивая, улыбающаяся, устраивая на письменном столе чаепитие для товарищей.

Сам Цекамол располагался также неподалеку, на Воздвиженке [в здании, где позднее размещался Военторг. – М.Р.].

В 1925 году ЦК комсомола раскололся, большая часть его членов поддержала Зиновьева и Каменева; Ленинградский губком был полностью на стороне оппозиционеров, созывал собственную альтернативную общероссийскую конференцию.

По тем временам это была невиданная крамола!

Николай Чаплин, посоветовавшись с товарищами, подал в ЦК партии заявление с просьбой об отставке с поста первого секретаря, аргументируя этот шаг раскольническими действиями зиновьевцев. Отставка Сталиным принята не была.

На состоявшемся в декабре 1925 года XIV съезде ВКП(б) комсомольский лидер обвинил Зиновьева в перенесении разногласий из Политбюро в молодежное движение. Комсомол, заявил он, подчиняется партии, а не является монополией отдельных вождей.

По этой логике получалось, что Троцкий, Зиновьев, Каменев – отдельные вожди, а Сталин, Молотов, Киров, Орджоникидзе – это партия и только им верой и правдой должен служить комсомол.

Вывод напрашивается сам: горе проигравшим, истина истории на стороне тех, кто оказался сильней.

Как с заседаний Х съезда партии в 1921 году делегаты пошли подавлять Кронштадтский мятеж, так после XIV съезда группа молодых комсомольских вождей под руководством Кирова и других членов Политбюро отправилась в «колыбель революции» на подавление комсомольского мятежа под руководством «отдельных вождей». Николай Чаплин напутствовал товарищей: «Вам там, конечно, трудно будет на первых порах. Зиновьевцы основательно затуманили головы ленинградских коммунистов и комсомольцев. Но туда же выезжает Киров. Он вам поможет…»[128]

В 1926 году Николай, по рассказам родственников, вновь просил Сталина снять его с поста первого секретаря ЦК ВЛКСМ, ссылаясь на то, что в Ленинграде сторонники Зиновьева, с которыми он боролся за единство партийных рядов, травят его, попрекая поповским происхождением. Будущий «отец народов» ответил, что и сам в молодости учился в духовной семинарии, и не только не принял отставки, но и повысил Николая, сделав из первого секретаря ЦК ВЛКСМ генеральным.

Николай все время передвигался по стране, оставаясь в гуще комсомольской жизни, агитируя за политику партии. Однажды, будучи в Туле, захотел поговорить с молодежью самоварной фабрики. Местный секретарь колебался, считая, что в ячейке орудуют троцкисты, но Николай сказал: «Едем!» Приехав, предложил ребятам не стесняться, говорить о наболевшем.

Посыпались вопросы: «С безработицей когда разберемся?»; «Директор возит свою жену на базар в казенной пролетке, а мы-то топаем пешком! Нету равенства в жизни! Он небось двести целковых получает»; «Нэпманы развращают наших девчонок, в рестораны зазывают… Когда это кончится? – Опять же мастера тормозят перевод молодежи из разряда в разряд…».

Пройдет несколько лет, ответил Чаплин, и мы будем страдать не от безработицы, а от нехватки рабочих рук. «А что касается нэпманов, то мы их скоро прогоним. Сами справимся с восстановлением и реконструкцией хозяйства»[129].

«Никакие они не троцкисты, – сказал сопровождающему, уходя. – Ребята как ребята… Работать с ними надо, товарищ секретарь райкома»[130].

Пока Николай встречался с тульскими оружейниками и производителями самоваров, в лоне комсомола вызрела еще одна инициатива.

В 1927 году Московский комитет комсомола выдвинул лозунг «Гармонь на службу комсомола!». В деревне, где жило тогда подавляющее большинство молодежи, гармонь была чуть ли не единственным развлечением, но по карману она была разве что детям кулаков. Те собирали вокруг себя молодежь, отрывали ее от комсомола, с этим надо было что-то делать.

В стране в то время не было ни государственного производства гармоней, ни нот для них, ни школ, где готовили гармонистов.

Инициативу сделать гармонь советской поддержал секретарь МК комсомола Александр Косарев: при горкоме была создана комиссия для работы с гармонистами, началось государственное производство гармоней и нот. Тысячи конкурсов на лучшего гармониста прошли сначала в Москве, а потом по всему Союзу. Инициативу молодежи поддержал нарком просвещения Луначарский. Конкурс завершился в Большом театре праздником советской гармоники: под еще недавно «некультурный» инструмент запели лучшие певцы страны, возник государственный оркестр гармонистов.

С «советизацией» гармони был сделан первый шаг на пути развития художественной самодеятельности.

Потом комсомол стал пропагандировать и продвигать туризм и физкультуру, был объявлен всесоюзный поход против неграмотности[131].

Оглядываясь назад, трудно не заметить, что Николаю Чаплину очень повезло: Цекамолом он руководил во время нэпа, относительно мягкое и (конечно, по советским масштабам) сытое. Капиталистические элементы, политически бесправные, презираемые, травимые, не давали партии окончательно закрутить гайки; основная часть жителей СССР, крестьяне, вела традиционный образ жизни. Правили большевики единолично, но внутри партии непререкаемым оставался престиж старых революционеров. Ленин писал о «безраздельном авторитете того тончайшего слоя, который можно назвать старой партийной гвардией»[132].

До середины 30-х годов ОГПУ и НКВД подавляли любую критику старых партийцев как «троцкистскую клевету».

Членам партии разрешалось владеть личным оружием, без их поручительства инженеров не допускали к секретной документации, они могли ходатайствовать об осужденных. И надо признаться, этим последним правом большевики-подпольщики с дореволюционным стажем пользовались довольно часто. Председатель Верховного трибунала ВЦИК Крыленко просил за эсера Бабина, с которым когда-то дружил и дискутировал в царской тюрьме; Серго Орджоникидзе по той же причине заступился за эсера Мерхалева; а Емельян Ярославский еще в 1933 году звонил в ОГПУ с просьбой освободить его старую знакомую Бабину: «Сразу выпустили, – вспоминала она, – даже 3 рубля дали на билет»[133]. Заступались члены ВКП(б) и за анархистов, и за меньшевиков, и тех, как правило, освобождали.

Короче, старая революционная субкультура, сложившаяся в царское время, пусть и в ослабленной форме, существовала до окончательной победы сталинизма, загнавшего почти всех старых большевиков в гроб вместе с остатками других революционных партий.

Но комсомольцы тех лет, похоже, видели в нэпе своего врага, досадный партийный маневр, от которого надо как можно скорей отказаться, возвратившись к «романтике» времен Гражданской войны. «Нэп – все равно, что выманивание медведя из берлоги, – говорил Николай Чаплин после легендарного (состоявшегося в марте 1921 года) Х съезда ВКП(б), участником которого он был. – Пошумят над ним, постучат, а он и лезет: “Кто тут шумит?” – рычит косматый. Видит: охотник. И на него. А человек стоит. Мишка – на дыбы. Вот тут-то – и рогатину ему под ребро»[134]. Он и его товарищи не понимали, как им повезло, что рогатину под ребро медведю-нэпу большевики всадили через девять лет после его рождения; за эти годы обреченный на заклание медведь успел принести революции и стране немало добра.

После введения нэпа партия забила тревогу по поводу морального облика своих членов, грозящего им мещанского перерождения. «Пьяные сирены нэпа, – предупреждал в октябре 1922 года делегатов V съезда РКСМ Луначарский, – поют молодому коммунисту свои заманчивые песни, чтобы его душою овладело желание отдохнуть и погрузиться в теплую лужу мещанского веселья»[135].

Комсомольцы, как мы знаем, по-боевому ответили на приветствие Ленина их съезду: «Комсомольская Россия будет всегда готова по вашему призыву “штурмовать небо”!»[136]

В числе штурмовавших небо был в те годы Варлам Шаламов.

«Я был, – вспоминал он, – участником огромной проигранной битвы за действительное обновление жизни…

Октябрьская революция, конечно, была мировой революцией. Каждому открывались такие дали, такие просторы, доступные обыкновенному человеку! Казалось, тронь историю, и рычаг повертывается на твоих глазах, управляется твоею рукой. Естественно, что во главе этой великой перестройки шла молодежь»[137].

С одной стороны, Николай Чаплин, лидер тогдашней советской молодежи, глубоко впитал в себя дух послереволюционного времени, был его воплощением. С другой же – он по приказу партии участвовал в его искоренении, оттирая молодежь от старых вождей, ставя ее под контроль силы, которую он считал партией и которая на поверку оказалась безжалостной волей подминающего под себя страну диктатора.

Когда подруга Шаламова, убежденная троцкистка Сара Гезенцвай, 7 ноября 1927 года привела будущего автора «Колымских рассказов» на демонстрацию и поставила его в колонну молодежи, выступавшей за Троцкого, «штурм неба» закончился – следующая демонстрация в СССР состоялась почти сорок лет спустя. А еще через полтора года Шаламова арестовали в подпольной типографии, где печаталось «Завещание» Ленина. Почти все его друзья университетских лет оказались в заключении, некоторых (в том числе Гезенцвай) расстреляли, сам писатель долгие годы носил клеймо троцкиста.

Так закончились для вдохновленных революцией молодых людей споры Сталина с Троцким на партийных съездах, в которых Николай под видом правоты защищал силу.

В мае 1928 года Николай провел свой последний, VIII съезд комсомола. В Большом театре состоялось торжественное открытие совместно с обществом «Долой неграмотность» и коллегией Наркомпроса, посвященной культурной революции. Председательствовал Михаил Калинин, выступал Анатолий Луначарский, присутствовал Серго Орджоникидзе. Реввоенсовет СССР наградил комсомол орденом Красного Знамени.

«Полученная награда, – говорил после вручения Николай, – обязывает нас еще лучше работать и быть всегда готовыми к грядущим битвам за нашу социалистическую Родину, за мировую революцию»[138].

Резолюция этого съезда в еще большей мере, чем предыдущих, – эмоционально взвинченный, мобилизационный документ, симфония повелительного наклонения, триумф восклицательных знаков, выкриков, лозунгов, клятв. Вот примеры: Борьба между миром злобы и насилия и страной строящегося социализма не кончена, готовься, комсомолец, взять в руки винтовку, сесть на боевого коня! Учись обороняться! Учись побеждать! Помогай рационализовывать социалистическую промышленность! Бери в крепкие руки руль трактора, стирай межи нищенских полосок, борись за коллективное хозяйство в деревне! На баррикады против старья, плесени, предрассудков, за братское, товарищеское отношение к женщине и друг к другу, за жизнь яркую и светлую, за радостный коммунистический быт!

Солнечное и суровое звание ленинца ставить выше всего! Выше личных привязанностей и удобств, выше своего «я»! На первый план – интересы класса, интересы общества!

«Мы, – клялся от имени комсомола Николай, – никогда не опозорим орден Красного Знамени, мы клянемся оправдать его, покрыть новой славой багровые стяги Красной Армии и алые вымпелы Красного Флота!»[139]

Резолюции в такой тональности принимаются накануне каких-то чрезвычайных катаклизмов, революций, войн. И действительно, страна стояла на пороге года Великого перелома, серии событий, последствия которых будут ощущаться и после распада СССР.

Сделав почетными комсомольцами, Николая Чаплина, Лазаря Шацкина и Ефима Цейтлина торжественно проводили на партийную учебу.

Должность Николая занял его друг Александр Мильчаков.

Между ленинградскими и московскими комсомольцами тем временем шла борьба, начавшаяся в кулуарах VIII съезда. Сталин, обозрев оба клана с высоты птичьего полета, нашел и тот и другой «очень легкими»: «Чем объяснить, что “косаревцев” и “соболевцев” [Сергей Соболев был вождем ленинградских комсомольцев. – М.Р.] в комсомоле сколько угодно, а марксистов приходится искать со свечой в руках?»[140]

Однако наследнику Ленина можно было и не залетать на такие теоретические высоты – все было прозаичней.

Существо разногласий много лет спустя один из участников съезда выразил так: «Если наш Сережка Соболев станет генсеком, – мы, ленинградцы, в ЦК и с портфелями, а если Саня Косарев, то – москвичи. Мы тогда даже к Сталину ходили, просили за Соболева. Но он только плечами пожал: “А что я могу сделать? У Косарева – кадры”. Александр Косарев в то время действительно вел в ЦК организационные вопросы, ну и кадрами занимался тоже»[141].

Здесь мы видим изнанку нагнетаемого на съезде пафоса: «присяги чудные четвертому сословью и клятвы крупные до слез», даваемые с трибуны комсомольскими вождями, предстают в истинном свете. На большевистском Клондайке, как проницательно заметил Вальтер Беньямин в «Московском дневнике», непрерывно идет борьба, промывается вещество власти. Сами участники процесса промывания годами жили в атмосфере лозунгов, собраний, кампаний, призывов; язык для них стал чисто эмоциональным, разорвал связи со здравым смыслом, утратив дескриптивную, аналитическую, прагматическую функцию. Поэтому борьба за власть приобрела для них чисто бессознательный характер, для нее подходящих слов не находилось, она велась в полном беспамятстве, но тем более безжалостно и упорно. Особенно в сталинский период.

Портфели делили не только на уровне ЦК.

В «Чевенгуре» Андрея Платонова некий «одинокий комсомолец» жалуется: «Всякая сволочь на автомобилях катается, на толстых артистках женится, а я все так себе живу! – выговаривал комсомолец свое грустное озлобление. – Завтра же пойду в райком – пускай и меня в контору берут: я всю политграмоту знаю, я могу цельным масштабом руководить! А они меня истопником сделали, да еще четвертый разряд положили… Человека, сволочи, не видят…»[142]

Можно сколько угодно клясться в верности, проповедовать и практиковать самоотречение, растворяться в массе, отказываться от своего «я», но полностью преодолеть в себе комплекс «одинокого комсомольца» не удалось, насколько мне известно, ни одному стороннику новой политической религии. К партийной святости неизменно примешивалось томление по земному воздаянию, трансцендентное же, потустороннее измерение в большевистской вере предусмотрено не было – оно осталось в старом, презираемом мире наживы.

Впервые лето выдалось свободным; Николай решил реализовать давнюю мечту – повидать Европу.

Еще летом 1924 года, когда на V конгрессе Коминтерна Николай встретил Эрнста Тельмана и беседовал с ним, у него родилась мысль своими глазами увидеть молодежь Европы, познакомиться с ней…

И вот теперь решение созрело окончательно. Чаплин захотел во время летних каникул обойти вокруг Европы на корабле. Но не в качестве пассажира, стороннего наблюдателя, а как полноправный член экипажа одного из кораблей.

«Хорошее дело, ребята, мировая революция, – говорит Николай Чаплин. – А что, если нам собраться да и поехать посмотреть, как же готовятся рабочие других стран к классовым боям? Что там у них? А может, им нужна наша помощь? Ведь СССР служит маяком миру. Маяком, что зажгли большевики во главе с Лениным».

Поезд в Ленинград уходил в половине первого. Роза [жена Николая. – М.Р.] была на работе, и Николай забежал к ней, чтобы проститься.

«– Провожать меня не надо, Роза. Со мной ничего не случится. А твой муж – Иван Фролов – через три-четыре дня, как говорят матросы, на своей посудине уйдет курсом зюйд-вест.

– Фролов?

– Да, любимая, небольшая конспирация. Все-таки неудобно: бывший секретарь ЦК комсомола СССР – рядовой матрос. Ничего не поделаешь – политика, – засмеялся Николай, – пока приходится посещать Европу инкогнито»[143].

За три месяца он вместе с тремя товарищами проплыл вокруг Европы в качестве помощника кочегара. Побывал в Гамбурге, Лондоне, Бордо, Гибралтаре, Марселе, Неаполе, Пирее, Стамбуле, и везде, если верить советской брошюре, местным пролетариям «нравились “красные”, нравился широкоплечий, русоволосый улыбающийся помощник кочегара.

Конечно, никто из зарубежных друзей не мог и подумать, что перед ними… бывший руководитель первого в мире Коммунистического союза молодежи»[144].

После возвращения Николай учился на курсах марксизма-ленинизма при ВКП(б) (прочел немало марксистской литературы, особенно интересовался историей Французской революции), окончив которые в 1930 году пошел на повышение: был назначен вторым секретарем Закавказского краевого комитета ВКП(б), в который входили нынешние Грузия, Армения и Азербайджан.