Елизавета

Елизавета

После того, как молодой еврей, недавно приехавший из Одессы, познакомился у Валентины Ходасевич с ушедшей от мужа юной дамой, он несколько лет крутил с ней роман, и вдруг она забеременела. Чадолюбие Иакова сработало мгновенно. Он переселил ее к своим родителям, причем умный и печальный отец с ней подружился, а крикливая и властная мать твердо сказала, что девочку будут звать или Руфь, или Елизавета, в честь покойных прабабушек. Руфь -дивное имя, но все же непривычное, а вот чем плоха Елизавета, я понять не могу.

Молодого отца вполне законно звали Леонидом, но как-то по-священному – Елеазаром. (Не знаю, когда оно дается – при обрезании, что ли?) Но не в этом суть; очень уж подходит к Елизавете такое отчество. Однако девочку назвали, а мамина мать с няней и крестили популярным в 1920-е годы именем Наталья.

Красота «Руфи» и «Елизаветы» не давала ей покоя. Первую из фарфоровых кукол она назвала Руфью. Вторую, покрупнее – Изабеллой, узнав от образованного деда, Захара Давыдовича, что это и есть «Елизавета» по-испански. Намного позже выяснилось, что у испанцев все-таки «Исавель».

Потом появилась кукла леди Джейн, носившая древнее иудейское имя, которое больше чем через полвека стало монашеским именем Натальи. Но что имена! Маминой семье (скорее украинской, чем русской) удалось сотворить чудо.

Сколько я себя помню, я знала, что быть в родстве с царями[ 7 ], апостолами и уж тем паче Девой Марией не только хорошо, но еще и красиво – это вроде самоцветов пресвитера Иоанна или роз на картине. Буржуазный быт папиных родителей – гобелен по Семирадскому, бронзовые бюсты, горки, весь набор Belle epoque – представлялся мне темной пурпурной роскошью библейских чертогов. Как мама ни возмущалась, я люблю это до сих пор.

Чтобы вернее было, нянечка умиленно приговаривала: «Израиль Божий, Израиль Божий…» Однако еще сильнее действовали на меня строки о царе Давиде и всей кротости его. Представить только: тихий Питер, снег, дрова – а рядом красота, кротость и мудрость Святой Земли. Так я и жила, не зная кощунственной нелюбви к царям и пророкам Писания. Конечно, она никуда не девалась, но «у приличных людей», то есть просвещенных христиан, ее считали непристойной. Вообще-то все сложнее; для Чехова, скажем, это было не так просто, но набожные и порядочные люди обычно юдофобства стыдились. Что же до советской квазиинтеллигенции, тогда еще довольно образованной, эллин и иудей смешались полностью.

И вот – лето 1943-го. В Алма-Ату приехал Маршак, и киевского беженца, шестнадцатилетнего Моню Недзвецкого, пригретого киностудией, послали к нему. Я с Моней дружила и пошла вместе с ним. Слова, которыми нас окатили, в отличие от Мони, не были мне знакомы, который тогда и узнал, что моя украинская родня – в оккупации. Узнав, он очень растерялся, и это еще мягко сказано.

Почти вслед за этим приехал Большаков, нарком кинематографии. Сквозь сон я услышала сперва, как он кричит на папу, а потом – как кричит уже мама, объясняя своему бедному мужу, что нельзя лебезить, и иллюстрируя это положение стихами: «Ходит Мой-шаходором перед паном Хвёдором». Лет через двенадцать я снова услышала их от Симы Маркиша, но в другой тональности, с отчаянием.

Пропущу блистательную пору университета (1945-1947), январь 1948-го и еще более страшные месяцы 1949-го, и четыре года, которые сами по себе должны были начисто сбивать ностальгию. Сейчас я пишу не мемуары, а что-то другое, и веду к тому, как быть теперь, при религиозной свободе.

Христос заключил с людьми новый договор. Религиозная жизнь, как обычно, оставляла желать лучшего, и Он, как всякий Божий человек, а судя по пророкам – и Бог, от этого страдал. Его не простили: религиозный люд что хочешь простит, кроме этого, – и потребовали казни. Самые близкие к Нему сперва испугались, кроме Иоанна и женщин, потом -крепко покаялись. Так и осталось у нас: предки-апостолы и предки – злая толпа.

Дороти Сэйерс резонно предлагала вообразить все это «в наших условиях». Многие ли потерпят то, что говорил и делал Христос? У нее даже пьесы есть, где это показано. Нет, Его приговорили не какие-то особые гады, а самые обычные «верующие» со всеми их свойствами: всезнанием, нетерпимостью, убежденностью в своей добродетели.

Богословствовать я не умею, и не женское это дело. Просто вспомним, какая радость и честь быть в родстве с Марией. Вспомним и сакральную красоту, и землю в центре мира, и райские сады, которые так точно описал Пушкин. Когда я была в Айн-Каре-ме, невозможно было поверить, что это – здешний мир. Ночью, под Арадом, я читала книгу Додда о притчах Царствия[ 8 ], а утром сидела в маленьком саду, совсем уж из Песни Песней. Сейчас мне предложили опять туда поехать, но с чем-то довольно ученым. Этого бы мне не хотелось, не для того Святая Земля.

«Нард, алой и циннамон» – а на свете Бог знает что творится. Уговорить никого нельзя, все всё знают. Что ж, остаются молитва и жертва, их всегда хватало.

Если же кому-то надоел глупый диалог глухих, может быть, пробьет глухоту мольба о не ведающих, что творят, и глава из Римлян, и тайна служителя Ягве?

Что до Елизаветы, – так зовут мою внучку.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.