«Елизавета Вторая»
«Елизавета Вторая»
Это были «завещания» Петра I, его жены и преемницы Екатерины I и аналогичный документ, приписываемый Елизавете Петровне. На следствии наша Елизавета отвечала, что не имеет к этим бумагам никакого отношения. Они попали к ней в Дубровнике: «…при письме без подписи, в пакете запечатанном к султану, три тестамента, первый от имени государя Петра Великого о короновании императрицы Екатерины Первой, второй от императрицы Екатерины Первой о короновании Елизавет Петровны, а третий от Елизавет Петровны о короновании дочери её Елизаветы II да два письма без подписи, касавшиеся до тестамента Елизавет Петровны на оную её дочь»{88}.
Из них подлинным можно считать только завещание Екатерины I, хотя судьба этого документа очень напоминает детективную историю. Утром 7 мая 1727 года в присутствии высших чинов империи А. Д. Меншиков объявил о завещании скончавшейся накануне императрицы, и секретарь Верховного тайного совета В. Степанов огласил «тестамент», согласно которому престол переходил к Петру II. Но до совершеннолетия император «за юностью» не имел права «в правительство вступать»; поэтому ему назначались официальные опекуны: тётки государя Анна и Елизавета, муж Анны Петровны герцог Карл Фридрих Голштинский и члены Верховного тайного совета{89}.
Завещание не только вводило регентский совет при императоре, но и определяло дальнейший порядок престолонаследия: «Ежели великий князь без наследников преставитца, то имеет по нём цесаревна Анна с своими десцендентами[11], по ней цесаревна Елизавета и ее десценденты, а потом великая княжна и ее десценденты наследовать, однако ж мужеска пола наследники пред женским предпочтены быть имеют»{90}. Воцарение Петра формально не было переворотом: Меншиков успел вырвать у умиравшей Екатерины правовую санкцию на этот акт. Однако тут же стали расходиться слухи о том, что императрица от Меншикова «нещастливое или отравленное питие получила», отразившиеся в документах архива самого князя и в воспоминаниях капитана Франца Вильбуа{91}.
Само завещание сохранилось в бумагах бывшего Государственного архива Российской империи и было опубликовано в Полном собрании законов{92}. Там же имеется протокол: «1727 майя 7 дня её императорского величества… тестамент в Верховном тайном совете при присутствии его императорского величества и как духовных, так и свецких слушали и во всём потому исполнять должны и повинны»; вслед за тем идут подписи самого императора, его сестры Натальи, герцога Карла Фридриха, принцесс Анны и Елизаветы, членов Верховного тайного совета, пяти духовных и тридцати трёх светских лиц{93}.
В том же деле находятся две копии завещания, снятые секретарем Верховного тайного совета В. П. Степановым и канцлером Г. И. Головкиным; последний сделал также запись о передаче им «завещательного письма» 10 августа 1730 года Анне Иоанновне в Измайлове. Здесь же хранятся конверты, на одном из которых (с подписью Степанова и тремя печатями) генерал-прокурором Н. Ю. Трубецким сделана запись: «Взят из иностранной коллегии 27 ноября 1741 году»; на другом, конца XVIII века, указано: «Подлинник»{94}. Таким образом, можно было бы предположить, что именно указанный текст является подлинником, который хранился в Коллегии иностранных дел, отправлялся к императрице Анне в Измайлово, а затем вновь потребовался при воцарении Елизаветы. Таковым его считал Д. Н. Блудов, рассматривавший дела императорского Кабинета Павла I и Александра I, а также историк князь Н. В. Голицын, который изучал его и оставил на отдельном листке бумаги свои замечания{95}.
Однако текст завещания (из шестнадцати параграфов) содержит пропуски: отсутствует параграф 12; в третьем параграфе оставлено пустое место для цифры, определяющей срок наступления совершеннолетия императора. Кроме того, текст явно исправлялся и дописывался, о чём говорят зачёркнутые и вставленные слова и фразы. Невразумительно составлен параграф 11-й: «Принцессу Елизавету имеет его любовь герцог Шлезвиг Голштинский и бискуп Любецкой в супружество получить, и даём ей наше матернее благословение; тако же имеют наши цесаревны и правительство администрации старатца между его любовью и одною княжною князя Меншикова супружество сочинить». Получается, что двоюродный брат Карла Фридриха должен был одновременно жениться и на Елизавете, и, стараниями Елизаветы, на дочери Меншикова. Текст подписан: «Екатерина», но подпись сделана рукой Елизаветы, что подтверждается сравнением её с подписями цесаревны, оставленными в приложенном к завещанию протоколе и на других указах.
После переворота 1741 года императрица Елизавета Петровна пыталась выяснить судьбу «тестамента» матери у министров прежнего царствования. Член Верховного тайного совета, а затем Кабинета министров А. И. Остерман на допросе показал, что «духовная» Екатерины находилась в Верховном тайном совете, и предположил: «…не ухожена ль она от князя Меншикова?» Затем, когда экс-министру была предъявлена записка канцлера Г. И. Головкина о «взнесении» завещания к Анне Иоанновне, он подтвердил этот факт, но заявил, что не помнит, кто именно это сделал и что случилось с документом потом{96}. (Интересно, что у Остермана явно был какой-то текст «духовной» Екатерины на немецком языке, который зафиксирован в «реестре писем и бумаг» Остермана и Головкина, составленной в Коллегии иностранных дел{97}.) «Забывчивость» министра можно объяснить его личным участием в деле. Однако тогда получается, что Елизавета не обнаружила подлинника в 1741 году (что вроде бы опровергается записью генерал-прокурора Н. Ю. Трубецкого) или не считала таковым дошедший до нас текст, который был ею же подписан и «взят из Иностранной коллегии» 27 ноября 1741 года.
В литературе можно встретить заявления о том, что будущий канцлер А. П. Бестужев-Рюмин выкрал подлинник завещания, каким-то образом оказавшийся в Голштинии вместе с дочерью Петра I Анной{98}. И то и другое утверждения недостоверны. После смерти герцогини Голштинской генерал-майор И. И. Бибиков действительно доставил в Петербург из Киля документ, но это была «копия тестамента её высочества», то есть завещания самой Анны Петровны{99}. Однако упоминание о Бестужеве-Рюмине оказалось не случайным. Молодой резидент в Гамбурге в 1733 году получил на сохранение от арестованного голштинского министра барона Штамбке «сундучок и маленькую шкатулку» с секретными документами, которые голштинские власти потребовали вернуть и даже пытались выкрасть. Бестужев запросил начальство: «Не роспечатать ли оной сундучок и шкатулку для осмотрения во оных писем — не обрящется ли что в пользу вашего императорского величества интересу?» Ведь барон был одним из главных советников герцога и находился при нём в Петербурге в 1725 году, когда умирал Пётр I. Алексей Петрович аккуратно открыл шкатулку, но в бумагах Штамбке обнаружил лишь письма самого герцога и «старые прожекты и инструкции по разным корреспонденциям», которые положил обратно, подделав печати{100}. Таким образом, можно считать, что завещание Екатерины не покидало пределов России. Правда, нельзя исключить возможность уничтожения подлинника. Но что в таком случае можно считать подлинником?
В 1728 году, отвечая на официальный запрос русского правительства, бывший голштинский министр и доверенное лицо Меншикова Геннинг Бассевич признал, что именно он «в самой скорости помянутое завещание сочинил». Меншиков же купил согласие его хозяина, голштинского герцога, на воцарение Петра II целым рядом обязательств России в деле «шлезвицкого возвращения», обещанием выдачи Елизаветы замуж за герцогского родственника любекского, князя-епископа Карла Августа, «прощением» всех полученных герцогом от русского двора сумм и признанием его прав на шведскую корону. Целых шесть из шестнадцати параграфов завещания касаются интересов владетеля Голштинии. Далее Бассевич рассказал, что герцог выпросил отступные в миллион рублей, из которых 100 тысяч надо было отдать самому Меншикову; в результате торгов сумма комиссионных князю уменьшилась до 80 тысяч, а остальное получил за труды сам Бассевич{101}.
Датский посол в Петербурге Ханс Георг Вестфален в записке королю, написанной между 1730 и 1733 годами, утверждал, что при жизни Екатерины был составлен Бассевичем и Штамбке только немецкий текст завещания. Но Екатерина скончалась, прежде чем его успели перевести; Елизавета подписывала текст уже после смерти матери, но «с великой радостью в сердце после того, как прочла статью, разрешавшую ей выйти замуж за князя-епископа Любека». Это дало Вестфалену основание назвать этот документ «величайшим подлогом»{102}. Однако он не сообщал, что именно подписала Елизавета. По данным же шведского посла барона Германа фон Цедеркрейца, завещание не успели перевести на русский язык; был составлен некий «экстракт», или «извлечение», подписанный Елизаветой{103}. О том, что цесаревна подписывала «набросок завещания», знал также французский резидент Жан Маньян; но он полагал, что «правильный» немецкий текст был написан уже позднее{104}. Скорее всего, дошедший до нас как «подлинник» завещания и является именно этим торопливо составленным «экстрактом». Очевидно, так считала и сама Елизавета, если при восшествии на престол всё-таки пыталась найти подлинное («немецкое»?) завещание матери, а не тот небрежно составленный текст, который когда-то сама же подписала под давлением Меншикова.
Вопрос также в том, насколько «тестамент» (в немецком или русском вариантах) соответствовал последней воле умиравшей императрицы. В последний момент она как будто пыталась воспротивиться воле Меншикова и не делать наследником внука Петра I. Маньяну было известно, что «за несколько дней до смерти царица самым положительным образом объявила Меншикову, что желает, чтобы ей наследовала на престоле цесаревна Елизавета». Сам светлейший князь уже после всех описываемых событий откровенно сообщил датскому послу, что Екатерина накануне смерти хотела передать престол дочерям, поскольку «её сознание в это время было не совсем ясным»{105}.
При этом завещание Екатерины I не публиковалось и осталось неизвестным большинству подданных. Зато за границей — в Дании, Австрии, Швеции — появились копии завещания Екатерины. Русский посол в Вене Людвик Казимир Ланчинский по этому поводу безуспешно объяснялся сначала с министрами, а затем с «газетирами», которые упорно отказывались раскрывать свои источники информации, но согласились опубликовать опровержение{106}. По мнению Коллегии иностранных дел, «утечка» произошла от голштинских министров и именно с их подачи сначала в Вене, а затем в Стокгольме появился такой документ с «пассажами, которые шведской форме правления противны». Российскому внешнеполитическому ведомству ничего не оставалось как признать эту публикацию подложной, хотя её текст был как раз исправнее отечественного «подлинника». В экземпляре, доставленном из Швеции русскими дипломатами и также состоявшем из шестнадцати параграфов, нет ошибок, присущих русскому «подлиннику»: проставлен возраст совершеннолетия императора (16 лет); имеется в наличии 12-й параграф о браке императора с дочерью Меншикова{107}. Видимо, с одной из этих публикаций и был знаком автор имевшегося у самозванки «акта».
Таким образом, даже этот, хорошо известный документ появился на свет при странных обстоятельствах, отнюдь не способствовавших укреплению легитимных прав наследников Петра Великого — добавим, при отсутствии не только прочных правовых традиций, но даже элементарного порядка в важнейшем вопросе российской государственности. Тем более что и выполнено оно не было. Через несколько дней послушные Меншикову члены Верховного тайного совета посчитали, что «государыням цесаревнам не о важных делах протоколов крепить не надобно»; дочери Петра I, таким образам, были выведены из регентского совета и в его заседаниях больше не участвовали. Соперничающие группировки постепенно переходили от более или менее легальных способов борьбы за власть, хотя бы путём открытых столкновений и споров, к силовому давлению.
Что же касается завещания самого Петра I, то это — уже самая настоящая фальшивка. Как известно, первый российский император скончался, так и не объявив свою волю ни письменно, ни устно. Не исключено, впрочем, что такой документ когда-то имелся. К концу 1723 года Пётр вроде бы решился остановить выбор на своей жене Екатерине. В ноябре был издан манифест о предстоявшей коронации Екатерины (по образцу «православных императоров греческих»), поскольку она «во многих воинских действах, отложа немочь женскую, волею с нами присутствовала и елико возможно вспомогала…». Едва ли Пётр заблуждался насчёт государственных способностей супруги; скорее, царь решил предоставить ей особый титул (независимо от брака) и преимущественное право на престол в расчёте на поддержку ближайшего окружения из числа новой знати.
Церемония коронации состоялась в Москве в мае 1724 года. К этим дням восходит записанное много позже свидетельство голштинского министра Бассевича о заявлении, сделанном Петром гостям некоего английского купца, «что он коронует Екатерину для того, чтобы дать ей право на управление государством». (Если верить голштинцу, этот факт, озвученный Феофаном Прокоповичем и канцлером Г. И. Головкиным, стал лишним аргументом в пользу Екатерины в январскую ночь 1725 года, когда решался вопрос о преемнике Петра. Сам Феофан, правда, утверждал, что такое желание царь высказал ещё до Персидского похода 1722–1723 годов{108}.) Французский же посол Кампредон сообщил своему двору: «Весьма и особенно примечательно то, что над царицей совершён был, против обыкновения, обряд помазания так, что этим она признана правительницей и государыней после смерти царя, своего супруга», — но он же докладывал и о «множестве недовольных», от которых можно ожидать «тайного заговора»{109}.
Однако удар был нанесён Петру с той стороны, откуда он, по-видимому, его не ожидал: 8 ноября 1724 года был арестован управляющий канцелярией Екатерины Виллим Моне, а уже 15-го он был казнён — по официальной версии, за злоупотребления и казнокрадство. Современники же считали, что главной причиной была предосудительная связь императрицы с красавцем камергером. Имя императрицы, естественно, не упоминалось на следствии; тем не менее Пётр повёз жену смотреть голову казнённого Монса. Разлад в семье имел и политические последствия. По данным австрийских дипломатов, Пётр велел опечатать драгоценности жены и запретил исполнять её приказания{110}. Согласно свидетельствам капитана Ф. Вильбуа и французского консула С. Виллардо, в это время он уничтожил заготовленный было акт о назначении её наследницей; позднее, в 1729 году, о том же писал датский посол Вестфален{111}. Царица откровенно боялась за своё будущее, хотя и пыталась, как сообщал саксонский посланник Иоганн Лефорт, вернуть расположение мужа и на коленях вымаливала у него прощение{112}. Однако никто из авторов, оставивших свидетельства о смерти императора, не упоминал о каком-либо письменном акте.
Наконец, третьей бумагой самозванки стало столь же мифическое завещание её «матери». «Елизавета Петровна, дщерь моя, будет мне наследовать и управлять с тою же неограниченною властию, с какою я управляла империею Всероссийскою», — гласила эта «духовная». Сочинена она была явно по образцу завещания Екатерины I и почему-то именовала «дочь» императрицы Петровной, хотя сама она своим родителем называла «гетмана казаков» Разумовского, хотя фаворитом Елизаветы был Алексей Григорьевич, а последним гетманом Запорожского войска (1750–1764) — его брат Кирилл. Остальной текст не слишком интересен: речь шла о регентстве (с правом на императорский титул!) голштинского герцога Петра[12] при малолетстве Елизаветы-младшей с обязанностью его воспитывать двоюродную сестру приличным образом; об обязательных отчётах всех гражданских и военных учреждений через каждые три года; о публичных аудиенциях юной государыни, которая получала право лично принимать прошения у подданных, назначать налоги и решать дела, даже изменяя при этом законы. «Всё это, — провозглашалось в документе, — рассматривается в совете дворян (Conseill des Nobles), которых назначит дочь моя Елизавета»; «министры и другие члены совета решают дела по большинству голосов, но не могут приводить их в исполнение до утверждения их императрицею Елизаветою Второй»{113}. Надо полагать, что сочинители этого текста не вполне представляли себе сущность самодержавного порядка управления, отнюдь не нуждавшегося в какой-либо санкции на подобные действия.
Документ запрещал иноземцам занимать в России министерские посты. Тут, очевидно, имел место отзвук елизаветинской пропаганды, которая оправдывала переворот, возведший её на престол, необходимостью борьбы с «немецким засильем». Далее предписывалось русскому народу «пребывать в мире с соседственными землями». Для его просвещения и воспитания предполагалось в каждом городе завести народные училища и, кроме того, две академии для воспитания сыновей гражданских и военных чиновников — авторы явно не знали о наличии чего-либо подобного в «варварской» России. «Завещание» рекомендовало развивать в полуазиатской стране торговлю и промышленность; учредить на свободных землях колонии-поселения из европейцев со свободой разных вероисповеданий; для несчастных сирот и подкидышей предлагалось построить приюты, снабжённые капиталами. Интересно, что последние пункты в каком-то смысле отражали планы Екатерины II в сфере экономики и социального «призрения»: пригласить колонистов и учредить Воспитательный дом{114}.
Конец «завещания» был посвящён претендентке на трон и гласил: «Я хочу, чтобы весь народ от наименьшего до наибольшего почтили последние изъявления нашей воли и в случае какого-нибудь происшествия приложили все старания и силы к поддержанию Елизаветы, моей единственной дочери и единственной наследницы русского царства». Очевидно, что автором этих текстов была не сама самозванка (она о России не знала ничего), а кто-то из её окружения, имевший некоторые представления о петербургском дворе и кое-каких конкретных мерах русского правительства.
В Дубровнике «наследница» российской короны своих планов не скрывала, тем более что Радзивилл и его свита относились к ней как к коронованной особе. Она не только объявила себя дочерью императрицы Елизаветы и Разумовского, но и уверяла, что у неё есть брат — дворянин Чоглоков, который «стоит во главе бунтовщиков в России под именем Петра III и известен по газетам под именем Пугачёва». «Этот брат заявил, что сражается лишь за её права, о чём и объявил в рассылаемых им прокламациях», — передавал новости в Париж французский консул в Дубровнике Дериво.
Самозванка «подредактировала» и свои детские приключения: согласно новой версии, она попала не на «персидские границы», а в Сибирь, и не по приказу Петра III, а по воле самой Екатерины II, которая «по злобе сослала её ещё в юности в Сибирь и, желая избавиться от неё, пыталась отравить, но… благодаря хитрости, она успела вовремя принять противоядие и бежать». Персидские чудеса по-прежнему имели место, но в новом варианте она нашла убежище не у князя Али, а у «одного из родственников Разумовского». Кроме того, она якобы «тайно вышла замуж за князя Лимбург-Гольштейн, который тоже должен приехать сюда, чтобы вместе с ней отправиться в Константинополь, где русский вице-консул князь Голицын, один из её сторонников и заговорщиков против императрицы Екатерины, предварительно подготовивши для неё почву и передавши всё это в надёжные руки, присоединится к ним, дабы совместно вести переговоры с его величеством падишахом, которому он представит завещание покойной императрицы Елизаветы, для того, чтобы княжну признали истинной наследницей престола Российской империи и дабы заключить оборонительный и наступательный союз с его величеством султаном». Под строжайшим секретом претендентка на трон поведала консулу, что «императрица Екатерина и её преемник падут от руки преданных ей заговорщиков и что, по её предположению, это в данный момент должно уже совершиться».
Другой дипломат на месте консула Дериво заволновался бы, но он, стреляный воробей, эти басни воспринимал спокойно: «Всё это, монсеньор, очень похоже на роман, но я должен доносить вашему превосходительству всё, что происходит в этом небольшом государстве». Власти же Дубровницкой республики нервничали не на шутку: они как раз вели переговоры с настоящей императрицей об урегулировании отношений, испортившихся из-за того, что славянский Дубровник поддерживал в войне турок, а не русских. Почтенные сенаторы даже просили возмутительницу спокойствия покинуть их город, «но эта в своём роде авантюристка ответила им так, как будто она уже коронованная государыня, и депутаты принуждены были вернуться, получив вместо ответа лишь насмешки над их трусостью»{115}.
Летом 1774 года она была полна надежд. 1 июня в письме старому поклоннику из Лимбурга она просила его приехать для путешествия в Константинополь — якобы для них уже высланы султанские фирманы (охранные грамоты). Радзивилл у её ног, и к нему вскоре присоединится Огиньский… В июле она пишет министру Горнштейну (тот иногда ссужал её деньгами), что намерена «скинуть с себя покрывало» — у неё есть завещания её великого деда Петра I и матери Елизаветы. Теперь же она собирается склонить на свою сторону базирующийся в итальянском порту Ливорно российский флот. Турки обнародуют её манифесты о принятии российской короны. В Константинополе она пробудет недолго, поскольку скоро станет во главе своего народа и будет провозглашена государыней. Слухи же о скором мире с Россией — выдумки, поскольку султан просто не может его заключить без удовлетворения её законных требований, вполне согласующихся с выгодами самой Османской империи.
Действительно ли она верила во все эти чудеса или просто не могла остановиться, дурача провинциальных немцев с их местечковыми интересами? Ведь Филипп Фердинанд вполне серьёзно просил свою пассию представить в Стамбуле его притязания на Голштинию. Между тем блестящие и, казалось бы, близкие перспективы меркли на глазах. Переговоры с турецкими властями о предполагаемом наборе на Балканах армии успеха не имели — в Дубровнике людям Радзивилла едва удалось навербовать три сотни оборванцев. Никто не звал собравшуюся в Дубровнике компанию в Стамбул. Вести из Турции были печальными — казна султана истощена, войско обескровлено. Даже недалёкий «Пане коханку» понимал, что его авантюра не удалась, и на сей раз проявил здравомыслие — воспрепятствовал обнародованию завещаний-фальшивок.
Собиралась ли вправду сама Елизавета в Стамбул, сказать трудно; подобные липовые «доказательства» её царского происхождения выглядели не менее нелепо, чем планы горячих конфедератов по формированию балкано-грузино-кубанского войска для войны с Россией. Тем не менее в Дубровнике она написала послание к султану, в котором объясняла причины, заставившие её, «принцессу Елизавету, дочь покойной Елизаветы, императрицы всея России, умолять о высочайшем заступничестве Оттоманского императора». Это послание от 24 августа 1774 года самозванка, по всей видимости, отправила вместе с письмом великому визирю от того же числа{116}. Претендентка обещала предъявить завещание «матери» и перечислить все «злодеяния и бедствия, помешавшие ей раньше принять это решение: заключение этой княжны в Сибири было первым препятствием; яд, который заставляли её принимать, поверг её в такое состояние, что долгое время можно было опасаться за её жизнь; её бегство к родственнику её отца, казацкого гетмана, — всё это следовало одно за другим, так что с девятилетнего возраста вся её жизнь была сцеплением несчастий, которые послужили ей уроком во всех дальнейших событиях».
«Принцесса» деликатно уклонилась от ответа на вопрос, почему же она была «отдалена от престола, который принадлежит ей и который был захвачен из-за зависти и ложного честолюбия», но зато объяснила своё стремление к союзу с султаном: «…кажется, как будто вся система в Европе рушилась и равновесие, поддерживаемое государствами, не восстановлено». Альянс турецкого владыки «с Елизаветой Второй», обещала она, обеспечит Османской империи небывалое могущество, поскольку к «союзникам» непременно присоединятся Польша, будучи поддержана ими «в её прежних правах», и Швеция — для возвращения «некоторых земель, которые должны принадлежать ей по праву». Каким образом можно осуществить эти планы и каков будет её личный вклад в намечавшийся союз, авторша опять же не говорила — лишь упоминала, что «победа за нами, то есть за Пугачёвым», однако по-женски загадочно обещала рассказать, что «принцесса Елизавета совершила тайно множество поступков, которые бесконечно понравятся вашему императорскому величеству». Эти, а также иные подробности «наследница российского трона» собиралась лично поведать султану, а пока просила «отказываться ото всех предложений мира до тех пор, пока мы не приедем». Неужели повелителю правоверных трудно подождать?
Напоследок она рекомендовала Абдулгамиду I своего спутника, достойного князя Радзивилла, ибо его «мужество, доверчивость, преданность вашему императорскому величеству — причины слишком сильные, чтобы отказаться помочь ему в этих благородных предприятиях». Князь, писала она, не побоялся «оставить всё, покинуть имущество ради своего отечества и твёрдо решиться идти победить или умереть». «Елизавета Вторая» в том же письме скромно указала, что не получила пока ни разрешения на въезд, ни денег, и предположила, что «политические умы» в Стамбуле, конечно, смущены неведением «об истинных фактах; но эти последние должны быть ещё скрываемы до тех пор, пока Блистательная Порта не обнародует манифеста, который мы ему (султану. — И. К.) изложим». В конце письма следовало единственное известие, которое хоть как-то могло заинтересовать повелителя правоверных: претендентка «послала воззвание русскому флоту в Ливорно», чьи суда безнаказанно хозяйничали в Эгейском море.
Заключительные строки послания опять же были бы вполне достойны чувствительного романа, героиня которого обращается к своему заступнику: «Какое наслаждение для величайшего императора в мире отдаться благородным порывам своего добродетельного сердца, мягкости, которая сохранилась только в душах возвышенных и доступных высоким и великодушным поступкам»{117}, — если бы она не призывала Божье благословение на турецкую армию, сражавшуюся с её соотечественниками-христианами.
Однако тут некстати подоспела весть о завершении войны: только что взошедший на трон султан Абдулгамид признал себя побеждённым. 10(21) июля 1774 года «в лагере при деревне Кючук-Кайнарджи» на территории нынешней Болгарии был подписан мирный договор, закрепивший успехи русского оружия. Самозванка, оскорблённая в лучших чувствах, ещё до его подписания садится за письмо трирскому министру барону Горнштейну. «Принцесса» старается убедить своего корреспондента, что весть о скором мире так же лжива, как и известие о её смерти; наоборот, борьба в самом разгаре, и она срочно отправляется в Константинополь. Султан, конечно, обнародует её манифесты, и она «поспешит объявить себя своему народу». Кроме того, есть и другая задача: «Я буду стараться достигнуть до российского флота, которой теперь в Ливорно»; россияне не могут не признать, что по завещанию её деда, Петра Великого, «принадлежит мне моё отечество»{118}. Здесь самозванка в первый раз упомянула документ, который впоследствии станет одним из главных аргументов обвинения против неё.
Следом было послано второе письмо султану. Она пыталась обращаться к Абдулгамиду на равных, сообщала, что слышала «о мире, который не должен был состояться», но надеялась, что до сих пор не всё потеряно, и льстивыми фразами о благородстве и великодушии пыталась подтолкнуть султана к пересмотру решения: «…он был заключён только между генералами; следовательно, было бы низостью в поступках принцессы Елизаветы ослабить своё доверие и свою преданность к Блистательной Порте; напротив, она упорствует в своих намерениях, неизбежных по своему началу, потому что ваше императорское величество — защитник невинных, поддержка правосудия, покровитель законных прав, как со стороны происхождения, так и для священных уз веры, чему вы оказываете добродетельные примеры, которые прогремели и в прошлых веках». Великий и милостивый султан, по её убеждению, не может так просто выйти из войны; он обязан прийти на помощь «наследной дочери Елизаветы Первой, императрицы всея России» — иначе сама она, а заодно и Польша «погибнут от бедности и от вероломства их врагов». «Политика отнюдь не должна принимать участие в делах, ознаменованных славою и справедливостью; она должна быть удалена от престола, который знаком только с правосудием и прямотой. Небо благословляет всегда оружие того государства, которое пожелает поддержать её в правах. Какая поразительная картина, какая яркая слава, какое удовлетворение для Блистательной Порты быть защитой угнетённых», — пыталась она объяснить непонятливому султану его высокое предназначение. Но «принцесса Елизавета» не удержалась на этой патетической ноте и всё же заговорила о выгодах от «союза, который мы заключили бы», оставляя, впрочем, подробности на потом: когда она «будет в императорской столице вашего величества, то сама договорится и изложит всё вашему императорскому величеству».
Пока же она выражала готовность «победить или умереть» и заклинала султана «именем ваших священных законов заступиться за принцессу, готовую пожертвовать жизнью за благо приниженных народов» — русского и польского, ибо сам «всемогущий Бог» — то ли Христос, то ли Аллах — «будет во главе вашей армии». Она пыталась убедить султана, что «не стремится к заслуге, которую должна будет Блистательной Порте». Кроме того, доказывала она, «самый тернистый путь уже пройден, потому что народ предан до готовности пожертвовать жизнью, чтобы поддержать наследницу Елизаветы. Доказательство достоверно, так как Пугачёв близок к победе; следует только не оставлять его»{119}.
Письма не дошли до адресата отнюдь не «благодаря хорошо поставленному сыску Екатерины», как полагала Н. М. Молева. Изложенные в этих посланиях расчёты нахальной барышни на получение аудиенции у турецкого владыки, заключение с ним «союза» и отмену ради неё международного договора оказались слишком авантюрными даже для неуёмного Радзивилла. Князь, конечно, победить желал, но при этом не собирался ни умирать, ни терять своих огромных владений. Его спутник и страстный поклонник «принцессы» Михал Доманский на следствии заявил, что его патрон направлялся в Стамбул с более прозаичной целью: включить своё имя в намечавшийся мирный русско-турецкий договор и таким образом получить прощение от короля Станислава Августа. Так что даже буйного Радзивилла можно считать умеренным политиком по сравнению с самозванкой, строившей фантастические планы.
Князь не отправил со своей почтой в Стамбул ни первое, ни второе письмо Елизаветы. После скандала, который закатила «Пане коханку» барышня, он всё же приказал отослать их — но ни в коем случае не вручать адресату. Это было, пожалуй, необычным для князя проявлением мудрости: непросвещённый султан мог на подобные предложения обидеться и поступить с дубровницкой компанией как-нибудь нецивилизованно. Впрочем, вряд ли эти послания на что-то могли повлиять. Изменилось, пожалуй, лишь его отношение к самозванке — не случайно «принцесса» в письмах своим немецким поклонникам стала жаловаться на холодность князя. Для него же эта игра была закончена; к тому же вышли деньги; хорошо ещё, что дубровницкие богатеи расщедрились на заём в три тысячи цехинов — лишь бы беспокойные гости убрались от греха подальше. Французский консул Дериво сообщал о трёх миллионах цехинов, полученных Радзивиллом, что, думается, всё же является преувеличением{120}. Бывший начальник королевской полиции, а в описываемое время морской министр Франции Антуан де Сартин категорически отказался отвечать на письмо самозванки. «Я на неё смотрю как на ловкую авантюристку, продолжительное знакомство с которой может лишь повредить вам», — написал он консулу в Дубровник и рекомендовал поскорее выпроводить эту даму из уступленного ей на время дома.
О чём она думала в августе 1774 года, когда в Дубровнике рушились декорации почти романного польско-турецкого союза? Во всяком случае, в письме лимбургскому любовнику от 21 сентября она ещё строила расчёты на визит в Стамбул и просила денег для этой поездки. Но её кошелёк был пуст, на Радзивилла больше нельзя было положиться, а о «персидских» миллионах уже не стоило и говорить — никто не верил. «Союзница» султана не в состоянии была оплатить собственные долги в 500 цехинов (их заплатил влюблённый Доманский), она клянчила 300 червонных у пана Пржездецкого, но до глубокой осени всё ещё ждала ответа из Стамбула. Она вновь пишет бывшему жениху Филиппу Фердинанду: жалуется на Радзивилла, объявляет, что русско-турецкий мир — это ложь, а правда — победы Пугачёва… Граф умолял её отказаться от безумных затей — и в конце концов предоставил свободу с надлежащим нравоучением. «Счастие зависит лишь от спокойствия души; желать следует лишь того, что ведёт к нему, всё прочее есть суета и заблуждение, но насладиться им можно единственно через добродетель. Если вы найдёте способ добыть себе это счастие через мадемуазель Франк, мадемуазель Шелль или мадам Тремуйль, оно всё равно впрок не пойдёт, поскольку нельзя не заблуждаться, дитя моё, когда тобою руководит одна лишь страсть. „Проклятая любовь, суровый разум — кому из вас поддаться мне?“ — сказал Расин; одно мгновение удовольствия будет стоить мне горьких слёз», — написал граф в последнем письме.
Филипп Фердинанд уже был согласен на роль «истинного друга», если уж горячая кровь его дамы сердца лишила его звания любовника, и обещал хранить ей верность: «…моя кровь тоже горяча, но пусть Господь проклянёт меня на веки вечные, если я дал ей волю со времени отъезда Бетти, и я поклялся Предвечному, что никогда более со мной этого не случится». Лимбург категорически отверг искушения, которым подвергали его близкие, предлагавшие ему «со всех сторон юные невинности», чтобы женить его: «…но Бог, руководящий моим сердцем, внушает мне иные чувства, и я надеюсь, что ваши никогда не покроют меня бесчестием, ибо дружба моя к вам была неизменна».
Лишь в одном граф остался неумолим — отклонил просьбу своей Бетти об ордене «Древнего дворянства» для нового любовника, который «не может представить доказательства принадлежности к древнему роду». Но всё же ради неё счастливчику было предоставлено право получить другой орден: «…я даровал его ему ad honores[13], чтобы иметь возможность наградить его 300 дукатами»{121}.
Она же уже не могла отказаться от взятой на себя роли — хотя бы потому, что не привыкла признавать поражение. Что же теперь — возвращаться с пустыми руками к зануде из Лимбурга и его чванливой родне? Он вновь стал бы изводить её призывами к благоразумию: «Вы уже в том возрасте, когда пора становиться рассудительным, и в таком положении, где каждая ошибка становится непоправимой. Спросите сначала совета у Бога, молите Его о помощи, принесите на Его алтарь ваше сердце — единственную вещь, на которую он притязает и которой вы обязаны лишь вашему Творцу, которую он создал для себя; Он использует все средства, чтобы заполучить его, и если вы станете упорствовать, противясь Ему, Он покинет вас в вашей намеренной слепоте» и т. д.
К сожалению, мы не знаем, каким образом появились у «принцессы» и какое впечатление произвели на неё «завещания». Действительно ли Елизавета верила в своё «царское» достоинство? Едва ли, если она знала, что «завещания» — сделанные наскоро в её окружении фальшивки. А если нет? Или знала, но всё равно верила в тайну своего — несомненно, высокого — происхождения? Ведь «принцесса» даже в камере Петропавловской крепости не призналась в самозванстве, утверждала, что пакет с «завещаниями» был прислан ей неизвестным лицом, но всё же обмолвилась, что «рассуждая при том о бывших с нею в малолетстве приключениях, иногда в мыслях своих льстила себя такою надеждою, что, может быть, она не та ли самая персона, о которой в тех тестаментах упоминается».
Возможно, однако, что превращение из неудавшейся графини в дочь царицы Елизавета восприняла просто как очередной этап своих не самых безупречных приключений по части «разведения на деньги» тщеславных графов и князей в немецких и французских гостиных. Если в предыдущих случаях не повезло — Лимбург оказался скупым и мелочным, Радзивилл — дураком, а очаровать при личном свидании султана надежды не было — то отчего же не опробовать свои чары на русском вельможе Орлове? Конечно, эта авантюра может быть опасной — но не больше, чем жизнь на дармовщину в парижских или немецких отелях. Ведь Россия с её злой императрицей находится так далеко…
В сентябре 1774 года командующий российским флотом в Средиземном море граф Алексей Орлов получил по почте послание «принцессы»: «Завещание, составленное покойной императрицей Елизаветой в пользу своей дочери, прекрасно сохранилось и находится в хороших руках; и князь Разумовский, командующий частью нашего населения под именем Пугачёва, пользуясь славой благодаря преданности, которую питает вся русская нация к законным наследникам славной памяти покойной императрицы, делает то, что мы воодушевлены храбростью в поисках средств разбить свои оковы». Она уверяла, что пользуется поддержкой многих государей, прежде всего турецкого султана, и за ней стоят «главные друзья покойной императрицы Елизаветы»; Орлову же она пишет «только для того, чтобы уведомить вас, что честь и слава — всё предписывает вам помочь принцессе, которая умоляет о законных правах».
Самозванка не уговаривает, а, скорее, величественно осведомляется у екатерининского вельможи: «…какой партии вы решитесь держаться в текущих делах?» Фактически же она прямо указывает подданному: «Вот поведение, которого вы должны будете держаться, граф! Вы начнёте с обнародования манифеста, который будет заключать приложенные при сём параграфы. Если нет, то мы не будем сожалеть о том, что посвятили вас в наши замыслы, и это докажет вам, что мы желаем иметь вас на нашей стороне». Таким образом, Орлову надлежит распространить манифест о её правах. Она готова, если надо, встретиться с ним в Ливорно. И, наконец, граф может не бояться последствий: «…мы заступимся за вас и обещаем вам навсегда быть вашей защитой и поддержкой»{122}. Безвестная барышня повелевает лихим участником дворцового переворота и призывает не трусить чесменского героя!
Письмо содержало манифест к российским морякам от имени «Елизаветы Второй, Божьей милостью принцессы всероссийской». В нём шла речь о мучениях внучки Петра Великого в Сибири, её несомненных правах на трон и заботе о благополучии народа, стонущего под ярмом узурпаторши. Заканчивался он тем же призывом сделать выбор — без всякого выбора: «Божией милостью, мы, Елизавета II, княжна всея России, объявляем всем верным нашим подданным, что они могут высказаться только или за нас, или против нас. Мы имеем больше прав, чем узурпаторы государства, и в скором времени объявим завещание умершей императрицы Елизаветы. Не желающие нам принять присягу будут наказаны по освящённым, установленным самим народом, возобновлённым Петром I, повелителем всея России, законам»{123}. К сожалению, реакция Алексея Орлова на это письмо осталась неизвестной — но, думается, не вполне цензурной. Самозванка предусмотрительно не указала своего адреса и предложила графу послать ответ на имя секретаря своего лимбургского поклонника.
Пожалуй, тон «принцесса» выбрала верный — природная царевна у подданных просить ничего не может. Но, будучи плохо знакома с российскими реалиями, она заигралась и не заметила, как перешла опасную черту. До этого её не воспринимали как угрозу. Когда послы дубровницкого Сената в Петербурге доложили о «претендентке», ответом им были презрительная усмешка графа Н. И. Панина и его слова о том, что похождения какой-то «побродяжки» её величество императрицу всероссийскую не интересуют. Тогда Елизавета могла рассматриваться как «кукла» беспокойного Радзивилла, но от этого сумасброда и следовало ожидать чего-то подобного.
Теперь же самозванка решила стать фигурой самостоятельной. Что ей оставалось делать? После короткого дубровницкого «триумфа» в качестве «законной» российской императрицы (о чём были оповещены французский и прочие дворы) опять превратиться в содержанку мелкого немецкого владетеля, которую и замуж-то не возьмут без приличных документов? Забыть, как ей оказывали королевские почести, а у её ног были вельможи Речи Посполитой? Или ещё хуже — «последней из дома Романовых» опуститься до прежней роли соблазнительницы мелких баронов и купчиков, а то и шаромыжничать по трактирам?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.