Глава 7. Король репортеров

Глава 7.

Король репортеров

К середине 1890-х годов Гиляровский был уже маститым писателем, респектабельным господином. Обзавелся не только квартирой, но и прислугой, а также держал секретаря-курьера. Как работодатель он был щедр и либерален. Когда к секретарю Ване Угаркину явился в гости его друг Коля Морозов, между ними (а ведь это были всего-навсего четырнадцатилетние мальчишки, отданные из деревни «в город», «в люди») состоялся такой диалог:

— Живем хорошо, чувствуем себя как дома… — хвастался Ваня. — Как есть дома. Работу начинаем в десять, кончаем в шесть. В праздник не работаем вовсе.

— А я, брат, трублю восемнадцать часов в сутки — с шести до двенадцати ночи, а в праздники у нас самая шибкая торговля, — сетовал Коля.

Тут появился сам хозяин. Коля так описывал его явление: «Вдруг в коридоре раздается грохот, хлопанье дверей, слышатся быстрые шаги, удары каблуков о половицы, и вот дверь комнаты, где мы сидели, отбрасывается, будто сорванная с петель, и на пороге появляется человек, которому, казалось, в коридоре узко, в дверях тесно, в комнате мало простора.

Я понял, что это и есть Гиляровский. Оробел от неожиданности. При его появлении я встал, как меня учили. Мне бросились в глаза лихая повадка писателя и удаль в быстрых движениях. Приковывали внимание его казацкие усы, необыкновенный взгляд — быстрый, сильный и немного строгий, сердитый. Он мне представился атаманом, Тарасом Бульбой, о котором я еще в школе читал в книге Гоголя.

Ворот рубахи у него был расстегнут, могучая, высокая грудь полуоголена. Видно, он зашел к моему товарищу по какому-то делу».

— Какой у тебя хозяин-то… — протянул Коля Морозов, когда Гиляровский ушел. — Должно быть, строгий, свирепый. Уж очень у него вид-то… А?

— Не-е-е… — сказал Ваня Угаркин. — Он бознать какой хороший. Не взыскательный, страсть добрый.

Тут Гиляровский появился вновь и обратился к Морозову:

— Шапка у тебя, я вижу, износилась, на-ка вот надень. И протянул гостю новехонькую шапку. А в следующем, 1897 году Угаркина отправили в деревню, и на его место заступил Морозов. Чем-то приглянулся Гиляровскому этот мальчуган. Мало того, что Владимир Алексеевич взял Колю на выгодное место, — он еще старался образовывать мальчишку. Давал, к примеру, читать книги, а потом расспрашивал:

— «Власть тьмы» прочитал? Что скажешь?

Преподносил «азы» и репортерства, и вообще житейской мудрости. К примеру:

— Звонил библиофил Аркадьев. Он вчера был у меня и забыл книгу, просит прислать ему сейчас в «Славянский базар». Прошу тебя поехать, кстати, познакомишься с ним, тебе это надо.

— Я готов, но не знаю его, — отвечал секретарь.

И спохватывался — ведь Владимир Алексеевич накрепко запретил ему употреблять слово «не знаю». Приговаривал:

— Толстого всякий найдет, его знает весь мир, ты отыщи такого человека, который в адресном столе не прописан.

Морозов быстро исправлялся:

— Скажите приметы Аркадьева.

— Правильно ставишь вопрос, — хвалил секретаря Гиляровский. — Вот какие его приметы: если посмотришь на него в профиль — он Наполеон, а со спины — похож на сивого мерина. Валяй, теперь найдешь.

И Коля приступал к заданию: «Начинаю всматриваться в сидящих за столами. В массе посетителей нелегко найти библиофила, хотя он и не обижен характерными приметами. Стою и думаю, раз Аркадьев не москвич, — значит, он не может сидеть за столом в компании, скорей всего он один. Это уже облегчает поиски. Разглядываю одиночек, но и их оказалось немало. Походив некоторое время, осмотревшись тщательно, остановил, наконец, взгляд на одном из посетителей, уткнувшемся лицом в тарелку. В профиль он обнадеживал, а когда поднял голову, я обратил внимание на его чистенький, изящно выточенный нос, чуть-чуть гнущийся к верхней губе; брови, посадка глаз будто наполеоновские, но ведь, блеснуло шутливое, я не был знаком с Бонапартом, а портреты не все одинаковые. У этого обозреваемого объекта не хватало главной наполеоновской приметы — пряди волос, клином сползающей на широкий лоб. Захожу со стороны спины. Не всякий скажет, что этот человек похож на сивого мерина. Смело иду к столу.

— Извините, вы будете библиофил Аркадьев?

Я передал ему книгу. Поблагодарив, он пригласил к столу на глоток вина. Присаживаюсь. Говорим о Москве, о новых книгах. Скоро он рассчитался с официантом, и мы вышли из ресторана».

Гиляровский не ошибся в своем протеже. В. Лобанов писал: «Светловолосый шатен с умными глазами, Морозов быстро освоился в Столешниках, которые стали для него родным домом, начал жадно поглощать книги. Он фанатически, неотступно следовал за Гиляровским, был крепко к нему привязан, выполнял его поручения и очень скоро стал числиться его „личным секретарем“.

Николай Иванович Морозов быстро сдружился с членами семьи Гиляровского, особенно с дочерью писателя Надюшей, тогда гимназисткой первой женской гимназии на Страстной площади. Он стал в семье нужнейшим, необходимейшим человеком. Стремительный, собранный, он выполнял самые различные поручения Владимира Алексеевича, Николай Иванович всегда был готов сделать то, что нужно было в данный момент Гиляровскому, — ехал по делам в редакции, отправлялся на окраину Москвы для расследования какого-нибудь запутанного события, помогал в беседе с неожиданно вторгшимся посетителем.

Коля Морозов всегда был готов сопровождать его. Он никогда не спрашивал: „Куда?“, а только говорил: „Я готов!“ — и отправлялся с Владимиром Алексеевичем в любую поездку: в подмосковные места для изучения легендарных похождений разбойника Чуркина или для обследования мест, где пронесся страшный ураган 1904 года, на „мокрое“ дело на Хитровом рынке, на репетицию в Художественный театр, на беседу с Вл.И. Немировичем-Данченко или с К.С. Станиславским».

Мемуарист несколько заблуждался — Чуркиным Владимир Алексеевич был занят задолго до знакомства со своим секретарем. Однако же, по сути, он был абсолютно прав.

Коля, впоследствии Николай Иванович, долго служил Гиляровскому верой и правдой, затем стал ему истинным другом, пробыл вместе с ним до самой смерти своего работодателя, а затем написал книгу воспоминаний «Сорок лет с Гиляровским».

* * *

Владимир Алексеевич, как только обосновался в собственной квартире, сразу провел телефон. Для человека, профессией которого является работа с информацией, это изобретение человечества было как нельзя кстати. Тем более что к тому времени телефонизация Москвы шла полным ходом, и аппарат с ручкой и трубкой перестал восприниматься как экзотика.

Правда, качество связи оставляло желать лучшего. И Владимир Алексеевич, ясное дело, разразился на сей счет фельетоном:

«— Что? Кто говорит?

— Примите холерного больного.

— Да вы куда звоните?

— В больницу звоню… Сейчас привозим…

Кладу трубку. Через 5 минут новый звонок:

— Пришлите четыре ведра пильзенского пива.

— Куда вы звоните?

— В хамовнический склад… Так четыре ведра пильзенского, в портерную, к Кулуцким.

— Ладно!

Кладу трубку. Через 10 минут:

— Швейцар Федор? Ты?

Молчу.

— Федька!

Мычу:

— Мм-м…

— Федька! Вызови из седьмого номера Маргаритку, скажи, чтобы оделась почище и ехала к нам… Гости приехали…

— Ладно!

И… едва положил трубку, как снова трескучий звонок:

— Сейчас взвод присылайте к Тверской заставе…

— Что?

— Кто? Жандармский дивизион? На рысях, к заставе, сию минуту!

— Ладно!

Что же больше остается делать московскому телефонному абоненту, когда то и дело его тревожат понапрасну по телефону? За последнее время эти ошибки соединений участились до крайности. Чем это объяснить? Нервозностью ли века, неумением ли ясно называть цифры номера или телефонными порядками плюс летняя рассеянность телефонных барышень — но это существует и учащается!

И, кроме всего этого, какая-то медлительность: звонишь — не дозвонишься. Вообще на телефонах что-то все не то!

— Чу! Опять звонок.

Подхожу, обозленный уже.

— Что угодно?

— Когда отец Восторгов вернутся?

— Завтра, в 11 часов ночи, с экстренным поездом курской дороги! Завтра!.. — отвечаю, бросая трубку.

Посмотрим, будет ли встреча!»

Что ж, такие шуточки и впрямь были в характере известного московского чудилы.

* * *

Ходить по Москве с Гиляровским был тот еще аттракцион. Николай Морозов писал об одном таком случае: «Выходим на улицу. Он раскланивается со знакомыми. По той стороне переулка идет седой, но еще бодрый высокий генерал. Поравнявшись с нами и увидев писателя, генерал изящно отдал ему честь, Гиляровский в ответ поднял шляпу.

— Знаешь, кто это?

— Нет, — отвечаю.

— Сын Пушкина — Александр Александрович.

Я удивлен: Пушкин родился при Павле, давно это было, какие же сыновья? Должны быть только праправнуки. Но, сообразив, понял свою ошибку: в таком возрасте может быть и сын.

— Какую он занимает должность?

— Бронницкий предводитель дворянства.

Со вниманием оглядываю удаляющегося генерала, его немного сутулую фигуру, белый китель, красные лампасы.

Садимся на извозчика. На углу Столешникова городовой отдает честь. Поворачиваем на Петровку, здесь сутолока, масса экипажей. Заглядевшись на что-то, слышу громкий бас:

— Гиляй!..

Оглянулся, вижу, со стороны Большого театра мчится на рысаке Ф.И. Шаляпин. Он в черном берете, в черной безрукавной накидке, сверкает на солнце его белоснежная сорочка. Снимать берет для поклона неудобно, он салютует Гиляю поднятием руки. Тот, срывая шляпу, зычно кричит по-украински:

— Хай живе!..»

Ощущение такое, будто он и вправду состоял в приятелях со всей Москвой.

* * *

Владимир Алексеевич очень гордился, если не сказать, кичился собственной известностью. А иногда использовал ее в своих расследованиях. Вот, например, один из его текстов: «Дежурные околоточные бросили все дела и заняты только составлением протоколов на пассажиров трамваев.

Городовых на постах почти нет, потому что они занимаются только тем, что водят в участок пассажиров трамваев по требованию кондукторов.

Вчера такой случай. В 5 часов вечера самым тихим ходом, ожидая вереницу переезжающих экипажей, движется вагон трамвая по Страстной площади. На площадке стоит, облокотясь на перила, молодой кондуктор №553, мечтательно смотрит вверх и, запустив палец в ноздрю, по-видимому, наслаждается, забыв обо всем в мире. Погруженный в мечты, он видит, что на незапертую платформу еле двигающегося вагона входит пассажир.

— Нельзя на ходу, куда лезешь! — орет кондуктор, и его рука, вынутая из носа, очутилась на лице входившего пассажира.

— Будьте осторожнее, — говорит пассажир и проходит в вагон, наполовину пустой.

Кондуктор дает звонок и, ничего не говоря, бежит за городовым, которого приводит с поста, и, указывая на вошедшего пассажира, говорит:

— Отправить его в участок: на ходу вошедши.

И вручает вырванный из книжки препроводительный листок, а потом кричит городовому:

— Эй, ты, стой, какой у тебя нумер? Я записать должон.

Кругом вагона собирается толпа, среди которых у задержанного пассажира находится много знакомых. Общий смех. Его ведут в участок, но встретившийся по дороге пристав освобождает меня (этот пассажир был я!) от путешествия „для удостоверения занятия“ как известное лицо.

В противоположном случае путешествие в участок было бы неизбежно, а если бы почему-либо у дежурного околоточного явилось сомнение в личности представленного пассажира, то ему пришлось бы посидеть за решеткою в каталажке и прогуляться с городовым через всю Москву, чтобы удостовериться».

И не понятно, чего же здесь больше — возмущения несправедливым отношением к согражданам, что «на ходу вошедши», или гордости от сознания собственной значимости. Дескать, меня-то в каталажку запросто не загребешь, я человек известный.

И трогательный восклицательный знак после слов «этот пассажир был я».

* * *

В 1896 году Владимир Алексеевич все-таки выпустил книгу, посвященную обратной стороне жизни Первопрестольной. Она называется просто — «Московские нищие» и представляет собой, по сути говоря, шестнадцатистраничную брошюру. Но и это — успех.

И в том же году Гиляровский пишет, пожалуй, самый свой сенсационный репортаж. 18 мая произошло одно из самых печальных массовых празднеств Москвы — так называемая Ходынская катастрофа.

Поводом для торжества послужила коронация императора Николая Второго. На ней обещали раздавать сувениры. Народ стал собираться еще за сутки. Семьями располагались на траве, пили вино, лакомились конфетами, играли на балалайках. Словом, веселились.

А на следующий день двинулись к специальным павильонам за подарками. Федор Сологуб писал об этом в своей повести «В толпе»: «Было тесно и душно, хотелось выбраться из толпы, на простор, вздохнуть всей грудью. Но не могли выбраться. Запутались в толпе, темной и безликой. Уже нельзя было выбирать дорогу, повернуть по воле туда или сюда. Приходилось двигаться вместе с толпой — и тяжки, и медленны были движения толпы».

Народ все прибывал, и началась страшная давка. В буквальном смысле слова, смертельная.

В Ходынской катастрофе принято обвинять императора. Но он был по-своему честен. Содержание бесплатного сувенира объявили заранее. В него входили эмалированная кружка, булка, кусочек колбасы, горсть леденцов и пять орехов.

По официальным данным, в борьбе за этот более чем скромный сувенир погибло 1389 человек. В газетах назывались несколько иные цифры — от 4 до 5 тысяч. Всего же на Ходынке собралось полмиллиона — людей далеко не нищих и, во всяком случае, способных позволить себе и вино, и булку, и конфеты. Они пришли сюда ради подарка, ради праздника.

Разве мог император предвидеть, сколько будет любителей дармовых кружек?

Но наш герой подобного исхода даже не предвидел. Он заранее приехал на Ходынку и вместе со всеми восхищался широкомасштабностью приготовлений: «Поле застроено. Всюду эстрады для песенников и оркестров, столбы с развешанными призами, начиная от пары сапог и кончая самоваром, ряд бараков с бочками для пива и меда для дарового угощения, карусели, наскоро выстроенный огромный дощатый театр под управлением знаменитого М.В. Лентовского и актера Форкатия и, наконец, главный соблазн — сотни свеженьких деревянных будочек, разбросанных линиями и углами, откуда предполагалась раздача узелков с колбасой, пряниками, орехами, пирогов с мясом и дичью и коронационных кружек» (содержимое подарков излагается в разных источниках по-разному — вероятно, строгого стандарта не существовало. — А.М.).

На поле уже занимали очередь желающие получить подарок — потому что погода хорошая, потому что дома делать нечего, потому что хочется скорее на праздник. Грелись у костров. Поглядывали на нарядненькие будочки, в которых были приготовлены подарки. Настроение у всех было приподнятое.

«Поле было все полно народом, гулявшим, сидевшим на траве семейными группами, закусывая и выпивая. Ходили мороженщики, разносчики со сластями, с квасом, с лимонной водой в кувшинах. Ближе к кладбищу стояли телеги с поднятыми оглоблями и кормящейся лошадью — это подгородные гости. Шум, говор, песни. Веселье вовсю».

У Гиляровского — тоже настроение распрекрасное. Расхаживает гоголем, здоровается с разным людом — еще б, вся Москва в знакомцах. Обдумывает репортаж. И обнаруживает вдруг пропажу табакерки-талисмана, подаренной еще в юности отцом. Выбрался из рва (а местность здесь была пересеченная, вся в рытвинах и ямах) и пошел к ипподрому — искать свою драгоценную пропажу.

Вот тут-то все и началось. И ужас был настолько сильным, что даже наш герой оставил свою браваду: «Вдруг загудело. Сначала вдали, потом кругом меня. Сразу как-то… Визг, вопли, стоны. И все, кто мирно лежал и сидел на земле, испуганно вскочили на ноги и рванулись к противоположному краю рва, где над обрывом белели будки, крыши которых я только и видел за мельтешащимися головами. Я не бросился за народом, упирался и шел прочь от будок, к стороне скачек, навстречу безумной толпе, хлынувшей за сорвавшимися с мест в стремлении за кружками. Толкотня, давка, вой. Почти невозможно было держаться против толпы. А там впереди, около будок, по ту сторону рва, вой ужаса: к глиняной вертикальной стене обрыва, выше роста человека, прижали тех, кто первый устремился к будкам. Прижали, а толпа сзади все плотнее и плотнее набивала ров, который образовал сплошную, спрессованную массу воющих людей. Кое-где выталкивали наверх детей, и они ползли по головам и плечам народа на простор. Остальные были неподвижны: колыхались все вместе, отдельных движений нет. Иного вдруг поднимет толпой, плечи видно, значит, ноги его на весу, не чуют земли… Вот она, смерть неминучая! И какая!

Ни ветерка. Над нами стоял полог зловонных испарений. Дышать нечем. Открываешь рот, пересохшие губы и язык ищут воздуха и влаги. Около нас мертво-тихо. Все молчат, только или стонут, или что-то шепчут. Может быть, молитву, может быть, проклятие, а сзади, откуда я пришел, непрерывный шум, вопли, ругань. Там, какая ни на есть, — все-таки жизнь. Может быть, предсмертная борьба, а здесь — тихая, скверная смерть в беспомощности. Я старался повернуть назад, туда, где шум, но не мог, скованный толпой. Наконец повернулся. За мной возвышалось полотно той же самой дороги, и на нем кипела жизнь: снизу лезли на насыпь, стаскивали стоящих на ней, те падали на головы спаянных ниже, кусались, грызлись. Сверху снова падали, снова лезли, чтобы упасть; третий, четвертый слой на голову стоящих…

Рассвело. Синие, потные лица, глаза умирающие, открытые рты ловят воздух, вдали гул, а около нас ни звука. Стоящий возле меня, через одного, высокий благообразный старик уже давно не дышал: он задохся молча, умер без звука, и похолодевший труп его колыхался с нами. Рядом со мной кого-то рвало. Он не мог даже опустить головы.

Впереди что-то страшно загомонило, что-то затрещало. Я увидал только крыши будок, и вдруг одна куда-то исчезла, с другой запрыгали белые доски навеса. Страшный рев вдали: „Дают!.. давай!.. дают!..“ — и опять повторяется: „Ой, убили, ой, смерть пришла!..“»

Выбравшись из толпы, Владимир Алексеевич рухнул на землю, долго лежал без движения, ел траву — утолял жажду. А потом нащупал табакерку — она, оказывается, все это время была в заднем кармане брюк, он ее просто не нашел.

Была ли, нет ли — не узнаем никогда. Наш герой запросто мог ее придумать — просто так, ради придания своему рассказу драматичности. И, как всегда, Владимир Алексеевич добился своей цели. А на следующий день «Русские ведомости» опубликовали его подробный репортаж, даже со схемой места происшествия.

Естественно, тираж арестовали, до читателей дошла микроскопическая его часть. А наш герой вновь оправдал свой имидж отважного, удачливого и протестного «короля репортеров».

Что же касается табакерки, Владимир Алексеевич вообще создал из нее своего рода культ. Он посвятил ей рассказ под названием «Моя табакерка» и начал его с таких слов: «Если бы моя табакерка могла рассказать все, чему она была свидетелем, — это была бы история эпох.

Кто из нее не нюхал! Все классы и нации. В разных краях России и за границей. И в мирное, и в военное время. И во время холерных бунтов, и на гуляньях в роскошных парках, на баррикадах и в окопах. Нюхали боевые генералы на позициях, нюхали дружинники на пресненских баррикадах. Перед табакеркой были все равны. Ни чинов, ни рангов, ни классов, ни пола, ни возраста».

Эту табакерку отец подарил Гиляровскому с напутствием: «Береги ее, она счастливая». И, по утверждению Владимира Алексеевича, она неоднократно спасала ему жизнь. Один раз — на Ходынском поле.

* * *

Заметка «Катастрофа на Ходынском поле» («Русские ведомости», 20 мая 1896 года) — главная сенсация «дяди Гиляя». Можно сказать, пик его репортерской карьеры. А потому стоит ее привести в этой книге.

«Причину катастрофы выяснит следствие, которое уже начато и ведется. Пока же я ограничусь описанием всего виденного мной и теми достоверными сведениями, которые мне удалось получить от очевидцев. Начинаю с описания местности, где произошла катастрофа. Неудачное расположение буфетов для раздачи кружек и угощений, безусловно, увеличило количество жертв. Они построены так: шагах в ста от шоссе, по направлению к Ваганьковскому кладбищу, тянется их цепь, по временам разрываясь более или менее длительными интервалами. Десятки буфетов соединены одной крышей, имея между собой полторааршинный суживающийся в середине проход, так как предполагалось пропускать народ на гулянье со стороны Москвы именно через эти проходы, вручив каждому из гуляющих узелок с угощением. Параллельно буфетам, со стороны Москвы, то есть откуда ожидался народ, тянется сначала от шоссе глубокая, с обрывистыми краями и аршинным валом, канава, переходящая против первых буфетов в широкий, сажен до 30, ров — бывший карьер, где брали песок и глину. Ров, глубиной местами около двух сажен, имеет крутые, обрывистые берега и изрыт массой иногда очень глубоких ям. Он тянется на протяжении более полуверсты, как раз вдоль буфетов, и перед буфетами имеет во все свое протяжение площадку, шириной от 20 до 30 шагов. На ней-то и предполагалось, по-видимому, установить народ для вручения ему узелков и для пропуска вовнутрь поля. Однако вышло не так: народу набралась масса, и тысячная доля его не поместилась на площадке. Раздачу предполагали производить с 10 часов утра 18 мая, а народ начал собираться еще накануне, 17-го, чуть не с полудня, ночью же потянул отовсюду, из Москвы, с фабрик и из деревень, положительно запруживая улицы, прилегающие к заставам Тверской, Пресненской и Бутырской. К полуночи громадная площадь, во многих местах изрытая ямами, начиная от буфетов, на всем их протяжении, до здания водокачки и уцелевшего выставочного павильона, представляла из себя не то бивуак, не то ярмарку. На более гладких местах, подальше от гулянья, стояли телеги приехавших из деревень и телеги торговцев с закусками и квасом. Кое-где были разложены костры. С рассветом бивуак начал оживать, двигаться. Народные толпы все прибывали массами. Все старались занять места поближе к буфетам. Немногие успели занять узкую гладкую полосу около самих буфетных палаток, а остальные переполнили громадный 30-саженный ров, представлявшийся живым, колыхавшимся морем, а также ближайший к Москве берег рва и высокий вал. К трем часам все стояли на занятых ими местах, все более и более стесняемые наплывавшими народными массами. К пяти часам сборище народа достигло крайней степени, — полагаю, что не менее нескольких сотен тысяч людей. Масса сковалась. Нельзя было пошевелить рукой, нельзя было двинуться. Прижатые во рве к обоим высоким берегам не имели возможности пошевелиться. Ров был набит битком, и головы народа, слившиеся в сплошную массу, не представляли ровной поверхности, а углублялись и возвышались, сообразно дну рва, усеянного ямами. Давка была страшная. Со многими делалось дурно, некоторые теряли сознание, не имея возможности выбраться или даже упасть: лишенные чувств, с закрытыми глазами, сжатые, как в тисках, они колыхались вместе с массой. Так продолжалось около часа. Слышались крики о помощи, стоны сдавленных. Детей — подростков толпа кое-как высаживала кверху и по головам позволяла им ползти в ту или другую сторону, и некоторым удалось выбраться на простор, хотя не всегда невредимо. Двоих таких подростков караульные солдаты пронесли в большой № 1-й театр, где находился г. Форкатти и доктора Анриков и Рамм.

Так, в 12 часов ночи принесли в бесчувственном состоянии девушку лет 16, а около трех часов доставили мальчика, который, благодаря попечению докторов, только к полудню второго дня пришел в себя и рассказал, что его сдавили в толпе и потом выбросили наружу. Далее он не помнил ничего. Редким удавалось вырваться из толпы на поле. После пяти часов уже очень многие в толпе лишились чувств, сдавленные со всех сторон. А над миллионной толпой начал подниматься пар, похожий на болотный туман. Это шло испарение от этой массы, и скоро белой дымкой окутало толпу, особенно внизу во рву, настолько сильно, что сверху, с вала, местами была видна только эта дымка, скрывающая людей. Около 6 часов в толпе чаще и чаще стали раздаваться стоны и крики о спасении. Наконец, около нескольких средних палаток стало заметно волнение. Это толпа требовала у заведовавших буфетами артельщиков выдачи угощений. В двух-трех средних балаганах артельщики действительно стали раздавать узлы, между тем как в остальных раздача не производилась. У первых палаток крикнули «раздают», и огромная толпа хлынула влево, к тем буфетам, где раздавали. Страшные, душу раздирающие стоны и вопли огласили воздух… Напершая сзади толпа обрушила тысячи людей в ров, стоявшие в ямах были затоптаны… Несколько десятков казаков и часовые, охранявшие буфеты, были смяты и оттиснуты в поле, а пробравшиеся ранее в поле с противоположной стороны лезли за узлами, не пропуская входивших снаружи, и напиравшая толпа прижимала людей к буфетам и давила. Это продолжалось не более десяти мучительнейших минут… Стоны были слышны и возбуждали ужас даже на скаковом кругу, где в это время происходили еще работы.

Толпа быстро отхлынула назад, а с шести часов большинство уже шло к домам, и от Ходынского поля, запруживая улицы Москвы, целый день двигался народ. На самом гулянье не осталось и одной пятой доли того, что было утром. Многие, впрочем, возвращались, чтобы разыскать погибших родных. Явились власти. Груды тел начали разбирать, отделяя мертвых от живых. Более 500 раненых отвезли в больницы и приемные покои; трупы были вынуты из ям и разложены кругом палаток на громадном пространстве. Изуродованные, посиневшие, в платье разорванном и промокшем насквозь, они были ужасны. Стоны и причитания родственников, разыскавших своих, не поддавались описанию… По русскому обычаю народ бросал на грудь умерших деньги на погребение… А тем временем все подъезжали военные и пожарные фуры и отвозили десятками трупы в город. Приемные покои и больницы переполнились ранеными. Часовни при полицейских домах и больницах и сараи — трупами. Весь день шла уборка. Между прочим, 28 тел нашли в колодезе, который оказался во рву, против средних буфетов. Колодец этот глубокий, сделанный опрокинутой воронкой, обложенный внутри деревом, был закрыт досками, которые не выдержали напора толпы. В числе попавших в колодец один спасен был живым. Кроме этого, трупы находили и на поле, довольно далеко от места катастрофы. Это раненые, успевшие сгоряча уйти, падали и умирали. Всю ночь на воскресенье возили тела отовсюду на Ваганьковское кладбище. Более тысячи лежало там, на лугу, в шестом разряде кладбища. Я был там около 6 часов утра. Навстречу, по шоссе, везли белые гробы с покойниками. Это тела, отпущенные родственникам для погребения. На самом кладбище масса народа».

Все деловито, лаконично, образно. И ни слова о том, кто виновен в трагедии. Ни полуслова в упрек генерал-губернатору великому князю Сергею Александровичу, которого молва обвиняла в ходынском убийстве и который получил за это кличку «князь Ходынский». Тем паче царю Николаю Второму, который повел себя более чем неприлично. Вечером, когда последствия Ходынки уже были известны, Николай танцевал на балу во французском посольстве. К этому событию курьерским поездом было доставлено 100 тысяч провансальских роз. Траур не объявляли.

Но Гиляровский об этом молчал. Рисковать карьерой, более того, свободой в его планы не входило.

* * *

Удивительно, что при своей общественной позиции Владимир Алексеевич сам издавал и редактировал не большевистское подпольное издание, а совершенно безобидный журнал «Спорт» — о лошадях. Редакция располагалась на квартире Гиляровского. Кроме самого издателя (он же редактор) там находился всего один штатный сотрудник — некто В.В. Генерозов, ответственный секретарь. Он-то и принимал посетителей, и работал с корреспонденцией, и формировал номера, и делал все остальное.

Впоследствии же появился С.С. Ворошилов — главный и единственный художник. Его появлению предшествовало разрешение — сделать издание иллюстрированным. Долго добивался этого Владимир Алексеевич. В конце концов добился, и в Столешники пришло долгожданное письмо: «Согласно ходатайству г. Министр внутренних дел разрешает названному изданию в дни бегов и скачек помещать в газете рисунки, относящиеся к спорту, как то: лошадей, собак и проч.».

Кстати, именно в этом журнале состоялось два дебюта двух российских знаменитостей. Яков Брюсов, будучи еще гимназистом, опубликовал здесь небольшой отчет о скачках, а Николай Телешов — свой первый рассказ «Тройка».

Так что Владимир Алексеевич — можно сказать, крестный отец двух этих талантливых русских литераторов.

Гиляровский и из этого, казалось бы, сугубо специфического и далекого от политических страстей журнала умудрялся выжать максимум для собственного имиджа. Однажды, например, направил гранки новенького номера в цензурный комитет, а сам, не дожидаясь результата, отослал номер в типографию и сразу же уехал из Москвы. Владимир Алексеевич не сомневался: все будет в порядке. Действительно, какая может быть крамола в лошадях?

Однако же он заблуждался. Цензура номер завернула, вымарав всего одно словечко. Но какое! Во фразе «Хотя казенная кобыла и была бита хлыстом, но все-таки не подавалась вперед». Именно слово «казенная» требовалось упразднить.

По приезде Гиляровского сразу же вызвали в цензурный комитет. Председатель комитета, некто В.В. Назаревский, предпочел держаться отстраненно: дескать, как цензор решит, так и будет. И, между делом, обмолвился:

— А знаете, в чьем доме мы теперь с вами беседуем?

— Не знаю, — признался опальный редактор.

— Это дом Герцена, — похвастался Назаревский. — Этот сад, который виден из окон, — его сад, и мы сидим в том самом кабинете, где он писал свои статьи.

— Бывает! — сказал Гиляровский. Взял со стола карандаш, лист бумаги и написал:

Как изменился белый свет!

Где Герцен сам в минуты гнева

Порой писал царям ответ, —

Теперь цензурный комитет

Крестит направо и налево!..

Назаревский все это прочел и заявил:

— Это прекрасно, но… вы написали на казенной бумаге.

— Уж извините, — сказал Гиляровский. — Значит — последовательность. Слово «казенная» не дает мне покоя. Из-за «казенной» лошади я попал сюда и испортил «казенную» бумагу…

— Вы так хорошо испортили «казенную» бумагу, что и «казенную» лошадь можно за это простить, — ответил Назаревский. — Не беспокойтесь, за выпуск номера мы вас не привлечем. Я поговорю с цензором, а эти строчки я оставлю себе на память.

Так, благодаря авантюризму и умению складно складывать экспромты, Гиляровский сэкономил уйму денег, которые потребовались бы для переиздания номера журнала.

Кстати, как журналистский менеджер Владимир Алексеевич был предприимчив и смышлен. Еще в начале «конного» проекта, когда журнал «Спорт» был всего-навсего газетой «Листок спорта», наш герой придумал замечательную тактику поиска авторов. Николай Телешов писал: «У него не было просто „знакомых“, у него были только „приятели“. Всегда и со всеми он был на „ты“. В течение нескольких лет издавал он газету „Листок спорта“, где, между прочим, удачно предсказывал накануне бегов и скачек, какие лошади должны завтра взять призы на состязаниях, за что и носил одно время прозвище „Лошадиный Брюс“. В этом „Листке спорта“ мало-помалу переучаствовали почти все его приятели-беллетристы; даже и я, не причастный ни в какой мере к спорту, напечатал у него в газете рассказ о петушиных боях, на которые нарочно для этого ходил смотреть в один из грязных замоскворецких трактиров».

Чего-чего, а уговаривать Владимир Алексеевич умел.

Впрочем, не всегда Владимир Алексеевич мог отстоять очередной номер журнала. Тем более что скачки, по его же собственным словам, превратились из экзамена для лошади, как будущего производителя жеребят, в сугубо коммерческое предприятие, в котором сама лошадь была только инструментом. А там, где большие деньги, — разумеется, большие взятки. «Конный спорт перестал быть честным, а коннозаводство разумным», — считал Гиляровский.

По его мнению, деньги влияли и на решения цензуры. Он писал своему цензору С.В. Залетову: «Уважаемый Сергей Васильевич! Если можно было сделать что-нибудь мне самое гадкое, то это сделали мне Вы! Я… обвиняю Российскую бюрократию. Из-за подлого тайного циркуляра — защитника тотализаторских мошенников — мне опять испортили номер, статья Соколова Вами отложена… Вечная защита всех воров, вечная защита разных административных проходимцев, знакомства, петербургские связи, укрывательство всего бесчестного, стеснение печати — вот что губит. И Главное управление печати, то есть чиновники его, главные виновники укрывательства. Молчать не могу… дела трудные, а тут еще эта неприятность с номером!.. Я виню подлый, существующий тайно циркулярный порядок. Будь он проклят! Как русский человек это говорю… и плачу!»

В результате журнал закрылся. По мнению издателя, в нем больше не было никакого смысла.

* * *

Владимир Алексеевич подчас ходил, что называется, по лезвию ножа. Чего стоит один лишь экспромт, посвященный пьесе Льва Толстого «Власть тьмы»:

В России две напасти:

Внизу — власть тьмы,

А наверху — тьма власти.

Ясное дело, что той самой «тьме», которая была у власти, это не могло понравиться.

В другой раз, когда в процессе преобразования полиции квартальных надзирателей переименовали в участковые приставы, и те, прочувствовав важность момента, ощутимо увеличили свои и без того бессовестные взятки, Гиляровский написал для «Будильника» четверостишие:

Квартальный был — стал участковый,

А в общем та же благодать:

Несли квартальному целковый,

А участковому дай — пять.

Наивные сотрудники редакции поставили четверостишие в номер и направили его в цензурный комитет. В результате получили нагоняй: «Это уж не либерально, а мерзко».

Однажды карикатурист М. Чемоданов опубликовал в журнале «Свет и тени» свой рисунок с подписью: «Наше оружие для разрешения современных вопросов». Он изобразил пару чернильниц с перьями, в которых, при более тщательном разглядывании, ясно угадывалась виселица. Журнал, естественно, закрыли, цензора, пропустившего крамольное произведение, уволили, издатель был разорен и вскоре умер в нищете.

Гиляровскому же — хоть бы хны. Несет в «Будильник» новое стихотворение под названием «Ребенок», посвященное уволенному цензору:

…Привыкай к пеленанью, мой милый,

Привыкай, не шутя говорю,

Подрастешь да исполнишься силой,

Так и мысль спеленают твою.

Прямого посвящения, конечно, не было, однако цензор, получив гранки «Будильника», вернул их со словами: «Вы хотите, чтобы и меня уволили со службы?»

Гиляровский писал и более язвительные стихи. Например, вот такое:

Царь наш, юный музыкант,

На тромбоне трубит,

Его царственный талант

Ноту «ре» не любит.

Чуть министр преподнесет

Новую реформу,

«Ре» он мигом зачеркнет

И оставит «форму».

Конечно, это восьмистишие ходило только в списках — публиковать его никто и не пытался.

Кстати, Владимир Алексеевич ни разу не пострадал всерьез за свои «шуточки». Видимо, чувствовал грань, через которую нельзя переходить. Ценное качество для либерального журналиста, не желающего уходить в диссидентство. К тому же он водил дружбу со «всей Москвой», в том числе с цензорами. Опять-таки полезные знакомства.

* * *

В 1896 году в жизни дяди Гиляя произошло знаменательное и яркое событие. Его десятилетняя дочка Надя написала перевод лондонской хроники спортивной жизни. Владимир Алексеевич опубликовал ее в своем журнале и подарил его дочери с дарственной надписью: «Моей милой сотруднице „Листка спорта“ Надюше на память о ее первой журнальной работе 8 октября 1896 года».

Наш герой не мог даже и мысли допустить о том, что его дочь займется чем-нибудь, кроме журналистики и литературы.

И Надежда оправдала надежды отца, со временем она стала уважаемым человеком — журналистом и переводчиком Надеждой Владимировной Лобановой-Гиляровской. Свободно говорила на трех иностранных языках — русском, немецком и французском. Хорошо декламировала стихи. И сама их писала. По окончании Московского университета ей предложили остаться там для дальнейшей работы — получить степень магистра и преподавать старофранцузский язык. Но Надежда Владимировна не польстилась на научную карьеру — она хотела, как и горячо любимый и безмерно уважаемый отец, стать журналистом.

Что ж, ее мечта сбылась — Надежда Владимировна сделалась весьма компетентным театральным критиком. Но ей, как и нашему герою, было тесно в одном жанре. Она писала о литературе, живописи и других искусствах. Часто бывала за границей — в Германии, во Франции, откуда отправляла интересные корреспонденции. Писала очерки о знаменитостях — Тарасе Шевченко, Владимире Одоевском, Всеволоде Гаршине, Анне Ахматовой.

И постоянно, нравилось ей это или нет, над дочерью висел ореол отца. Она была не просто Надеждой Владимировной — она была «той самой Надеждой Владимировной, которая…».

Художник Филонов писал в дневнике: «Капитанова по телефону сказала, что член комиссии по приему картин для Реввоенсовета Лобанов хочет меня видеть. Он хочет иметь мою биографию, чтобы издать ее. Обработаю ее я или его жена, дочь поэта Гиляровского. Я согласился и условился с ней, что она приедет завтра».

И он был такой не один.

Скончалась Надежда Владимировна в 1966 году, прожив долгую, интересную и, пожалуй, счастливую жизнь.

* * *

Кстати, Владимир Алексеевич был не только усердным писателем, но и читателем. Список изданий, на которые он был подписан, поражает. «Русские ведомости», «Московские ведомости», «Московский листок», «Новости дня», «Русский листок», «Московский вестник», «Санкт-Петербургские ведомости», «Новое время», «Петербургская газета», «Свет», «Биржевые ведомости», «Финансовый вестник», «Одесские новости», «Одесский листок», «Киевлянин», «Казанский телеграф», «Прибалтийский край», «Волгарь», «Туркестанские ведомости», «Северный Кавказ», «Варшавский дневник», «Виленский дневник», «Амурская газета». И это еще далеко не полный список.

Впрочем, нам не впервой удивляться работоспособности и энергичности «короля репортеров».

Для отдохновения же перечитывал классиков — Гоголя, Лермонтова и Пушкина. На первом месте у него стоял именно Гоголь. Гиляровский говаривал: «Когда мне нечего читать, я опять, опять и опять читаю Гоголя, и снова читаю, и читать буду».

* * *

В 1898 году Владимир Алексеевич отправился на Украину. Никакой сенсации там не было — ни убийств, ни катастроф, ни ураганов. Да и поднадоели они нашему герою. Душа требовала вечного, прекрасного. И цель поездки заключалась в том, чтобы посетить гоголевские места и, если повезет, побеседовать с его состарившимися знакомыми.

Собственно краеведением назвать это нельзя — исследовательская часть сведена к минимуму, а именно к опросу старожилов. Никаких хранилищ, никаких музеев, никаких библиотек. Разве что местные архивы, да и то в них рылся не Владимир Алексеевич, а многочисленные консультанты и сопровождающие. Скучновато это было нашему герою. У него — эстетика иная: «Лошади были готовы, и чудная дубровская тройка быстро, несмотря на занесенную снегом дорогу, домчала меня до Миргорода, до того самого Миргорода, где целиком, с натуры были списаны действующие лица „Ревизора“».

Между прочим, удалось найти некую Ольгу Королеву, лично знавшую писателя. Та пригласила гостя к столу, уставленному наливками, и приговаривала:

— Разве теперь у нас в Малороссии живут? Да разве так было прежде? А вы удивляетесь на наливки? Чего-чего, бывало, на стол-то не наставят! Да и водки-то какие были, все перегонные: и на анисе, и на тмине, и на мяте, и на зверобое, и зорные от семидесяти болезней, и на ягодах, и на фруктах, и на цветах разных. Да и пили-то разве так? Пили и никаких катаров не знали!

— А вы, Ольга Захаровна, помните Гоголя? — пытался вывести в нужное русло разговор Владимир Алексеевич.

— Эге ж! — ответствовала бабка Королева. — Часто и я у них в Яновщине бывала, и он к нам с матушкой своей и сестрицами в гости ездил. Моложавая была Марья Ивановна, матушка его! Бывало, принарядится — так моложе дочерей своих выглядывает. Она пережила своего сына знаменитого. Да, Николай Васильевич большую память о себе оставил, большую! А кто тогда думал! Смирный, тихий был. Сядет за стол, бывало, опустит голову, слушает, что говорят, да изредка нет-нет да и взглянет. А если кому что скажет — как ножом обрежет! Вот с парубками да дивчатами — другой совсем, веселый, песни поет».

Владимир Алексеевич старательно записывал рассказ старушки. Задавал вопросы:

— Не помните, не говорили вам, какого числа он родился? Любили здесь Гоголя после того, как его произведения появились в печати? А вы помните тех лиц, с кого он писал?

Старушка отвечала: не помню; да, любили, но не все; городничий списан с городничего, а почтмейстер — с почтмейстера.

И никаких сенсаций. Однако эта неспешная исследовательская деятельность вдруг увлекла нашего героя. Может быть, он к тому времени пресытился московской суетой, потребовалось взять тайм-аут. Так или иначе, домой не стремился, слал открытки в Столешники: «По Гоголю работаю! Интересного немало! Сегодня в Кибицы, где живал Гоголь. Исписал две книжки начерно. Работы интересной много предстоит. Дома буду тогда, когда мне минет сорок шесть, то есть двадцать шестого ноября утром или в шесть часов вечера».

Слал приглашения друзьям, к примеру, Федору Шаляпину: «Федя, милый! Двадцать шестого приходи есть сало, украинские колбаски и пить сливяночку с хутора близ Диканьки. Жду двадцать шестого с семи вечера до часу ночи. Мне будет 26-го — 46! Справим молодость!»

А приехав в Москву на пару-тройку дней, когда без этого совсем было не обойтись, вновь отправлялся на Украину. Явно затянуло.

Очерк Гиляровского о Гоголе был издан лишь в 1934 году. По материалам той поездки наш герой всего лишь выступил с докладом в Обществе любителей российской словесности, которое издало его в виде скромной брошюры, да и то лишь в 1902 году.

Но главное — не это. Гиляровский отдохнул, стряхнул с себя московские заботы, напрочь позабыл о них. И мог с новыми силами приступать к репортерской работе.

Наш герой все больше интересовался прошлым. Не удивительно — шли годы, он взрослел, мужал, начал стареть. Бродить по злачным кабакам было уже скучновато, а общение с деятелями культуры сослужило свою службу — Гиляровский стал действительно интеллигентом. Да и интерес к истории ощутимо возрос.

В 1899 году он провел свое очередное журналистское расследование исторического плана. Россия праздновала столетие со дня рождения Пушкина. Гиляровский, пользуясь своими связями в разных кругах и опросив множество информаторов, узнал, что до сих пор, оказывается, жива одна из близких знакомых великого поэта, В. Нащокина, вдова его друга. Он разыскал старушку, взял у нее интервью, которое и начал в своем духе: «Я сейчас имел счастье целовать ту руку, которую целовал Александр Сергеевич Пушкин».

Вот с кем он поставил себя в один ряд.

* * *

Тогда же, в 1899 году Владимир Алексеевич отправился в заграничную командировку. В Петербурге появилась новая газета под названием «Россия», и ее сотрудники нижайше попросили Гиляровского о сенсации. Тот, ясное дело, предложил московскую тему, однако ж не тут-то было. Столичная газета оказалась равнодушной к обитателям Хитровки. И тогда наш герой вспомнил о своем приятеле, московском журналисте М.М. Бойовиче, сербе по национальности. Вспомнил его рассказы о традициях дикой Албании. И посулил «России» эксклюзивный репортаж об этой земле.

Дальше — дело техники. На счет нашего героя были переведены приличные командировочные (поскольку требовались и жилье, и пища, и проводники, и лошадь, и оружие), он выправил заграничный паспорт, сел на поезд и отправился в Белград. Но, пока ехал, там произошло немаловажное событие — покушение на короля Милана. И Гиляровский оказался в городе, заполненном полицией, в городе, где были закрыты почти все рестораны и кафе, а публика тех, что работали, наполовину состояла из агентов-провокаторов.

— Куда путуете? — спросил один из них у Гиляровского.

— В Тамбов, — ответил тот и вышел из кафе.

А на вопрос, где именно находятся сотрудники местной газеты, обещавшие поддержку нашему герою, он получил краткий ответ: «Ухапшили». Что означает — «посадили».

Деньги со счета Гиляровский снимал в окружении полицейских офицеров. Один из них задал вопрос — дескать, а как так вышло, что российский журналист приехал сразу после покушения, а за четыре дня до этого на его счет была отправлена большая сумма денег. Владимир Алексеевич послал его куда подальше и отправился бродить по городу.

Впрочем, нашлись добрые люди, разъяснили ситуацию. Покушение было инсценировано с тем, чтобы начать репрессии антироссийского характера. И русский журналист, приехавший в Белград в «нужный» момент, пришелся очень кстати. Власти намерены его убить, паспорт и чемодан подбросить на какой-нибудь вокзал, к примеру венский, и раздуть громадную историю о «русском следе».

Пришлось нашему герою давать деру. Его тайно поместили на венгерский пароход, где он скрывался до пересечения границы. А в первом же венгерском городе, Оршаве, послал в Россию телеграмму: «В Белграде полное осадное положение. Установлен военно-полевой суд. Судьи назначаются Миланом Обреновичем. Лучшие, выдающиеся люди Сербии закованы в кандалы, сидят в подземных темницах. Редакция радикальной газеты „Одъек“, находившаяся в оппозиции с Миланом, закрыта. Все сотрудники и наборщики арестованы. Остальные газеты, частью из страха, частью из низкого расчета, поют Милану хвалебные гимны. Если не последует постороннее вмешательство, начнутся казни. В. Гиляровский».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.