Глава восьмая. КОРОЛЬ УМЕР
Глава восьмая. КОРОЛЬ УМЕР
В один из дней августа 1924 года Аркадий Тимофеевич сидел в «Zlata Husa» и с негодованием читал заметку в газете «Berliner Borsen-Couriere»: «АВЕРЧЕНКО В НИЩЕТЕ. По сообщениям польских газет, известный русский сатирик Аверченко в данный момент лежит в Праге в больнице без гроша и ослеп».
«Черный пиар», как известно, лучший «пиар», однако Аверченко негодовал. Он позвонил Бельговскому и попросил разослать в редакции газет опровержение.
Через некоторое время в русских эмигрантских изданиях для успокоения читателей и друзей было опубликовано «Письмо в редакцию» Аверченко, где в том числе говорилось:
«1). Я уже поправляюсь после операции и не ослеп, я вижу так же хорошо, как и до операции.
2). Я не в больнице, а у себя дома в отеле „Злата Гуса“.
3) …я, может быть, и нищий, но, работая в нескольких русских, чешских, немецких и американских издательствах, — чувствую себя недурно. Благополучие мое дошло даже до того, что я (кажется, единственный) отказался от субсидии, выплачиваемой чешским правительством русским писателям, живущим в Чехии.
4). „Без пфеннига“ я нахожусь, может быть, потому, что все расчеты веду на чешские кроны и доллары».
Письмо с разъяснением ситуации получил и Аркадий Бухов:
«Здравствуй, мужественный старик!
Из газет ты, конечно, знаешь о моей внезапной глазной болезни, о перенесенной операции, а теперь в дополнение могу тебе сообщить, что я уже выздоравливаю и вижу так же хорошо (или так же плохо, т. к. я близорук) — как и раньше. Мое счастье, что моя болезнь свалилась на меня в Праге — за день-два перед отъездом в Ригу и к тебе в Ковно, ибо я хотел побыть у тебя немножко. Хорош бы я был в диком Ковно, где глаза не оперируют, а просто вытыкают зонтиком, чтоб не возиться.
В Праге же профессионалы знатные. Через неделю я уже совсем буду здоровенький, крепенький как огурчик… А в немецких и польских газетах были заметки, что я ослеп и лежу в больнице без пфеннига денег, в нищете. Вот тебе твоя паршивая пресса… Эх вы, газетчики ободратые!»[120] Письмо было в шутку датировано 36 августа 1948 года.
Газеты, сообщавшие о болезни Аверченко, настолько сгустили краски, что Раиса Раич, находившаяся в гастрольной поездке по Германии, если верить письму, не находила себе места:
«Мой родной Аркадинька!
Прости, что так долго не писала. <…>…в Дюссельдорфе, когда мне случайно попала в руки газета, из которой я узнала о твоей болезни, меня охватило такое отчаянное настроение, что… не только писать, а вообще не знаю, как я в это время жила. Знаешь, когда я прочла газету, я как безумная стала метаться по всему отелю, я была похожа на кошку, которую напоили валерьянкой, а вечером на спектакле у меня все было в тумане, я ничего не соображала, и такое состояние у меня продолжалось довольно долго. Потом… сведения от Косточки меня немного успокоили, а… ванны, которые я принимаю каждый день, привели немного в порядок мои нервы. Как ты себя теперь чувствуешь, мой дорогой? Если можешь, черкни мне пару слов. Буду очень рада получить от тебя весточку. Косточка очень кратко, сжато пишет о твоем здоровье и никогда от тебя не шлет привета.
Милый, посылаю тебе 15 долларов от себя лично в счет моего долга, прости, что пока так мало, но у нас в Дюссельдорфе дела были довольно кисленькие, но… теперь все хорошо, и в будущем мы обеспечены на 1 января всюду на хорошую гарантию, так что теперь буду аккуратно тебе выплачивать.
Сколько ты еще пробудешь в Праге?! Женя в начале сентября хочет приехать на несколько дней к тебе. У меня к тебе громадная просьба, чтобы ты вместе с Женей приехал к нам. Аркадий, ты не пожалеешь. Тебе у нас будет очень хорошо.
Крепко тебя целую. Будь здоров. Твоя Рая»[121].
Так что же случилось с Аверченко летом 1924 года?
Как мы помним, он планировал направиться на Рижское взморье, а по пути заехать к Буховым. В середине июля, буквально накануне отъезда из Праги, ему вдруг стало нехорошо: обострилась болезнь левого, поврежденного, глаза. Боль была настолько нестерпимой, что пришлось посетить пражского профессора-офтальмолога Брукнера.
После осмотра стала очевидной необходимость немедленного удаления глаза. На этот раз Аркадий Тимофеевич не сопротивлялся: он мужественно перенес часовую операцию под местным наркозом и дальнейшие перевязки. Зная о том, какое значение наш герой придавал своей внешности, можно представить, насколько ему было тяжело морально.
Писателю вставили протез. Он очень просил Брукнера никому не говорить об этом, и тот обещал. Похоже, правду знал один Бельговский, потому что все эти подробности он все-таки поведал поклонникам Аверченко уже после его смерти.
Именно ЧП с глазом и стало поводом для появившихся в газетах слухов о слепоте и нищете писателя. К августу Аркадий Тимофеевич оправился от перенесенной операции, а его «Письмо в редакцию» действительно успокоило его близких. Раиса Раич писала из Ганновера:
«Мой милый, родной Аркадинька!
Безумно рада, что ты себя хорошо чувствуешь. <…> Мы все ждем тебя с трепетом, а я в особенности. Ты, родной, на меня не сердись, что так редко пишу, но у меня совершенно нет времени. Я очень много работаю, ведь у нас теперь ежедневно по два спектакля — в 5 ч. и в 9 ч. Так что целый день провожу в театре, а после спектакля так устаю, что еле добираюсь до кровати.
Ничего, кроме газет, не читаю (прямо ужасно). Здесь нельзя достать никакой русской книги. Очень прошу привезти несколько книг, мы все тебе будем очень благодарны. Если бы ты знал, как часто мы тебя вспоминаем. На репетиции читали твое „Письмо в редакцию“. Страшно хохотали, очень, очень остроумно.
Мы в труппе все очень дружны, за исключением Степовой, она оказалась ужасным человеком. Фальшивая, хитрая, сплетница, лгунья неприятная, совершенно неразвитая… до ужаса. При встрече много тебе расскажу про нее. А вот остальные очень милые, в особенности Сара… какая очаровательная, умная, в высшей степени культурная женщина, я ее очень люблю. Со Степовой я, конечно, не ссорюсь… вначале, пока не раскусила, была с ней очень дружна, а теперь стараюсь ее не замечать. Ты ей предлагаешь службу в Драме у Свободина, но она так бездарна, что, кроме своих песенок, ничего не умеет, имей это в виду.
Как поживает… Свободин? Передавай ему мой сердечный привет. <…> Посылаю тебе мои карточки, которая в пальто, кажется, ничего, в русском костюме мне меньше нравится, интересно знать твое мнение.
Ну, будь здоров, крепко тебя целую, до скорого свидания. Твоя Рая»[122].
Все близкие Аверченко успокоились. Успокоился и он сам и снова стал собираться на Рижское взморье. При этом он старался не обращать внимания на частые приступы внезапного удушья, возможно, считая их следствием перенесенного стресса. Однако Аркадию Тимофеевичу так и не суждено было снова увидеть балтийский берег. Приступы удушья участились, резко ухудшилось зрение. Пришлось отложить не только поездку в Ригу, но и всякую работу.
Аверченко, как и большинство мужчин в таких случаях, надеялся на «авось» и к врачу идти не собирался. Раиса Раич писала:
«Милый Аркадий!
<…> Очень я огорчена твоей болезнью. Не будь ребенком, пойди к доктору и серьезно полечись, а, главное, тебя нужно спасать из Праги, для тебя этот климат убийственен. Приезжай к нам, будешь жить, ни о чем не заботясь, мы тебя полечим и ты увидишь, что скоро поправишься.
Я эти дни себя чувствую неважно, очень болит сердце, как еще никогда не болело. <…>
Я помню, что тебя растирала Надя скипидаром и ментолом, пропорции по твоему усмотрению. Это неважно. Да и потом ты наверняка скоро получишь от Нади рецепт.
Ну, Аркадинька, будь здоров. Не хандри. Не придирайся к Раичке. Крепко целую. Люблю. Рая»[123].
Судя по этому письму, Аверченко предполагал вылечиться каким-то растиранием и уповал на помощь своей бывшей петербургской горничной Нади.
В начале декабря пришло письмо от Бухова, который тоже жаловался на здоровье: «Чтобы тебя порадовать, могу сообщить тебе, что сильно волнует <меня ситуация > с почками и печенью. Не теряю надежды, что весь этот гарнитур скоро испортится и у тебя. Пять месяцев не пью. А ты, сволочь, пишешь о мадере с медом. А птичью мочу с инбирем ты не пил? То-то!»[124]
Аверченко ответил другу невесело:
«Здравствуй, старый дракон из фильмы Нибелунги!
Пока никакой Зигфрид не пропорол тебе брюха — пишу. Я, брат, здорово болен, читать и писать мне запрещено, почему эти строки я и диктую одной великосветской графине, к которой впоследствии, если ты разоришься, могу устроить тебя конюшенным мальчиком. Хотя не знаю, бывают ли лысые конюшенные мальчики! Ответом на этот вопрос можешь не спешить. Я теперь так болен, что ты, пожалуйста, свои паршивые почки не ставь рядом с моим благородным, но больным сердцем. Получил я от Горного письмо, он так тебя в этом письме страшно выругал, что пересылаю тебе кусок с восторгом сладострастья. А ты почему не ответил на мои письма, Аркадий? Если тебе за хронические кражи перебили лапы, то мог бы диктовать, правда, не графине, которая тебя и на порог не пустит, а кому-нибудь из лиц подлого сословия. Если я помру, то научи Наташку уважать память дорогого покойника. Жену Алену я целую, а тебя, старого грешника, морально обливаю кипятком, предвосхищая тем все посмертные события в аду, в номерах Чертовой бабушки, куда ты, конечно, попадешь после смерти! Аркадий, если ты не ответишь и на это письмо, то дружбы нет! И я рву совершенно наши дружеские связи. Посмотрим, как ты покрутишься без моих ароматных, благоуханных манускриптов. Подписываю с закрытыми глазами, потому что противно смотреть на тот листок, который скоро будет в твоих руках» (17 декабря 1924 года)[125].
Аркадий Тимофеевич старался не огорчать своих друзей и продолжал так же шутить, хотя самому было не до смеха. В его письмах этого времени ощутима затаенная тоска. Вот характерное послание Лизе Культвашровой, ставшее ответом на ее упреки в том, что он о ней позабыл:
«Золотая головушка!
Вы меня обокрали!
Это моя система: когда я сделаю что-либо нехорошего или вообще удивлю мир своей неблагодарностью или небрежностью, то оправданий не представляю никаких…
А вместо этого притворяться разобиженным, несчастненьким и говорить нечто подобное Вашему выражению в письме: „Я думала, что Вам не до меня да и вообще. Вам, видно, без меня весело“.
Приемчик отменно ловкий: и себя оправдает и своего корреспондента обидит, унизит, уязвит.
Однако давайте условимся в будущем на такие штуки друг с другом не пускаться.
А я был очень огорчен в свое время, что Вы, будучи в Праге, забросили меня не скажу, как собаку, потому что какая-то собачонка у Вас находится в страшном фаворе (судя по письму) — и не я буду, если при личной встрече из ревности не оборву ей уши и хвост. Впрочем, может быть, это уже сделано?
Итак, долой собак и да здравствуют чудные, грандиозные люди вроде меня!
Вы бы, Лизочка, гордились лучше, чем так-то жить… Ведь не проходит дня, чтобы мы с Косточкой о Вас не вспомнили и как это выходит красиво, логично: заговорим о какой-нибудь знакомой даме, начнем ее разбирать и окончим таким вечным припевом:
— А все-таки лучше нашей Лизочки нет!
— Ну, Лизочка! Она замечательная!
— Чудесная!
— Эх, повидать бы ее!
Еще вчера был точь-в-точь такой разговор.
Однако по Праге среди туч угольной пыли пронесся один ароматный слух: будто Вы очень скоро приедете в Прагу!
Если язык моего бледнолицего брата Косточки — круглые очки и он не лжет — то это будет превосходно! Заранее ангажирую Вас на спектакли Художественного Театра и на пару-другую кинофильмов. А уж сколько смешных глупостей будет за Ваш приезд — так это на трех возах не увезете. <…>
Кое-что написал за это время. Очевидно, Ваш вольноотпущенный Пегас заскочил по дороге ко мне. Одним словом: рассказов за это время — урожайно.
Итак: или немедленно сломя голову приезжайте или сломя таковую же — отвечайте — как и что!
Уж очень хочется повидаться, накарай мою душу Господь, как говорят севастопольские мальчишки.
Славному вояке Карле шлю дружеский поцелуй. Вам — восторженное целование левой ручонки, а собачке Вашей крепкий пинок под брюхо: у Карли это должно хорошо выйти.
Всегда Ваш А. Аверченко»[126].
К концу декабря Аркадию Тимофеевичу стало настолько плохо, что его запасы оптимизма и юмора начали иссякать. Накануне нового, 1925 года он едва ли не впервые в жизни серьезно ответил на просьбу газеты «Эхо» поделиться с читателями пожеланиями:
«Врачи на время запретили мне работать, запретили читать и писать, и я лишен поэтому возможности формулировать свои новогодние пожелания так подробно, как я бы это сделал, если бы был здоров. В двух строках мои пожелания таковы:
— На будущий год я желаю России снова сделаться Россией, а русской эмиграции перестать быть эмиграцией».
Обеспокоенные друзья заставили писателя пройти полное обследование в клинике профессора Младеевского, специалиста по сердечным заболеваниям и артериосклерозу. Доктор предписал диету и лечение на курорте. Лиза Культвашрова советовала Аверченко поехать в Яхимов — родоновую здравницу в окрестностях Карловых Вар. Он невесело отвечал: «Насчет Яхимова это — может быть, богатая идея, а может, и нет. Все будет зависеть от профессора, у которого я думаю спроситься. Как он скажет? А Вам, золотой дружочек, спасибо за заботу обо мне. И Карли за то же поцелуйте. Мне и самому Прага осточертела, как старая унылая жена с длинным носом и кривыми губами».
Младеевский, у которого Аверченко «спросился», велел отправиться на шесть недель на курорт Подебрады для сердечных больных. Этот старинный городок, расположенный в 45 километрах от Праги, славился и славится мощными источниками минеральных вод с высоким содержанием углекислого газа, магния, кальция, сероводорода.
Аверченко решил ехать. Проводить его вызвался верный Бельговский.
«Мой глупый, родной Аркадинька! — писала Раиса Раич. — Просто поразительно, как тебе не везет. Нет года, как ты беспрерывно болеешь, и каждый раз что-нибудь другое. Мой родной… как можно скорее поезжай в Подебрады и серьезно полечись. Как ты там, бедненький, будешь жить? Если бы я могла, я бы прискочила к тебе и поехала бы с тобой в Подебрады. Я думаю, что Женя может к тебе приехать, он сейчас в отпуске. Делает контракты.
Я жду не дождусь, когда кончится этот год, и наступит первое июня, чтобы поехать к морю отдохнуть. А главное — повидать тебя и быть с тобой вместе. Я тоже порядком устала, ведь работаю каторжно… все время простуда, бронхит да и сердечко побаливает. Видишь, я от тебя не отстаю. Посылаю тебе пока сто марок, а когда Женя приедет, пришлем еще. Будь здоров, крепко обнимаю, твоя Рая»[127].
Накануне отъезда из Праги Аверченко еще продолжал заниматься делами. Председателю Союза русских писателей В. Ф. Булгакову он писал насчет публикации своего рассказа «Зайчик на стене» в альманахе «Ковчег», выпускаемом союзом: «Рассказ мною написан и лежал у меня уже дней пять, но доктора запретили мне читать и писать… Об условиях мы с Вами не говорили, но я твердо надеюсь, что Союз меня не ограбит, тем более что я — инвалид — законопачиваюсь на пять недель в Подебрады, а это, как Вы знаете, роскошный и дорогой курорт…» (17 декабря 1924 года).
Двадцать второго декабря выехали. «Ехали полные верой в то, что там его ждет исцеление. Ведь врач сказал, что через шесть недель одышка прекратится, правильное дыхание восстановится, можно будет приступить к работе», — вспоминал Бельговский.
У дверей гостиницы, в которой Аверченко забронировал номер, произошел неприятный инцидент. Швейцар, услышав его фамилию, бестактно и с оттенком какого-то ужаса воскликнул:
— Боже, пане Аверченко, где же ваш юмор?
Увы, красота старинного городка, готические замки, чудесные ландшафты и минеральные воды не помогали. Больному становилось все хуже. Некоторым развлечением оставались для него письма от поклонниц. «Я глупая женщина, — сообщала одна из них, Елена Адомайтис. — Я ревную Вас ко всем Вашим старушкам и старикам, ко всем людям, окружающим Вас; даже к книгам, к Вашей комнате, к больному Вашему сердцу… Никогда больше не приду к Вам, у Вас всегда сидят всякие любимые… Мое сердце разрывается… Я люблю Вас выше слов…»[128] Или вот другое письмо — от совершенно незнакомой Елизаветы Думаревской из Белграда: «Ваши книги умеют всегда меня вывести из мрачного настроения, которое так часто овладевает мной. Я очень благодарна за них, славный Аркадий Тимофеевич»[129].
Часто приходили письма от Раисы Раич, которые, как мы уже говорили, Аверченко вряд ли радовали:
«Дорогой мой Аркандинтка!
<…> Смотри, лечись аккуратно, поскорей выздоравливай, и приезжай. Сейчас около меня сидит наша актриса Надечка Кончак, очень хорошенькая женщина в твоем вкусе — полненькая блондинка! Умоляю тебя скорей приехать! Прости, родной, что пишу на клочке и карандашом, но я плакала в уборной во время антракта… ведь ты знаешь, как я тебя люблю, правда? Ну, родной, закончу свою записочку и пойду петь „Маруся отравилась“ (шарманка). Крепко целую. Жду. Твоя Раичка»[130].
Прочитаешь такое письмо и подумаешь: где-то кипит жизнь, кто-то плачет в уборной, кто-то поет, но тебе во всем этом уже нет места!.. Сидя в одиночестве в гостиничном номере, Аркадий Тимофеевич встречал самый грустный и последний в своей жизни Новый год — 1925-й.
Бельговский, навешан друга два раза в неделю, с ужасом наблюдал, как тот постепенно таял и все сильнее и сильнее начинал задыхаться. Константин Павлович бросился к другому специалисту, который после осмотра велел немедленно перевезти Аверченко в Прагу.
Двадцать третьего января 1925 года писателя уже на носилках доставили в клинику по внутренним болезням профессора Силлабы в Пражской городской больнице. Он был в полубессознательном состоянии и двое суток бредил.
Никто не ожидал трагедии: Аркадий Тимофеевич был в самом расцвете лет! Однако диагноз оказался страшным: полное ослабление сердечного мускула, расширение аорты и нефро-склероз. Возможно, в этот момент кто-нибудь из специалистов вспомнил о летней глазной болезни Аверченко — она могла быть первым симптомом склероза почек (как это было с Михаилом Булгаковым).
В ближайшие полтора месяца состояние больного то улучшалось, то ухудшалось. В последнем случае он шутил, что положение его «деликатное». Несчастного донимала бессонница. О чем он думал в эти часы? О чем старался не думать? Кто знает…
Чтобы отвлечься, Аркадий Тимофеевич по ночам фантазировал, мысленно писал новые рассказы, пьесы, а утром пересказывал их содержание навещавшим его. Последних узнавал больше по голосу: болезнь вызвала осложнение — слепоту. Лишенный возможности чтения (своего любимого занятия!) Аверченко просил читать ему вслух. Служащим больницы особенно запомнился молодой студент Сережа Ситенко, постоянно сидевший в изголовье больного с книгой в руке.
Аверченко лежал в обычной обшей палате, все время на спине, от чего сильно страдал. Очень неудобными были и железная больничная кровать (мы даже знаем ее номер — 2516), и подушка, набитая соломой. Молоденькая секретарша издательства «Пламя», стараясь хоть как-то облегчить мучения Аркадия Тимофеевича, принесла ему из дома свою подушку…
Остается необъяснимым, почему Аверченко — человек материально не бедствовавший — умирал в таких условиях?! Впрочем, в этой истории много неясного. Например, Игорь Константинович Гаврилов до сих пор считает, что его дяде «помогли умереть». Вот его слова: «Аркадий жил в Чехословакии и собирался уезжать в Америку. А это было время, когда в СССР начались репрессии. За границей „наши“ ставили вопрос о всемирном коммунизме. И, по всей видимости, наше ОГПУ было везде. В больнице положение Аверченко ухудшилось, думаю, что не само собой». Намеренно приводим мнение Игоря Константиновича — вероятно, подобные разговоры велись после неожиданной и ранней смерти писателя, тем более что он никогда не жаловался на сердце.
Многие свидетельствуют, что Аверченко не падал духом и вовсе не собирался умирать. Он все еще шутил и планировал по выздоровлении написать фельетон о больнице и чувствах лежащих в ней. Бельговский в статье «Последние дни А. Аверченко» (Сегодня. 1925. 13 марта) вспоминал об этом так:
«Те, кто знал Аверченко до этого времени, а знали его очень многие… никогда бы не узнали Аверченко в последние месяцы его болезни… внешне Аверченко изменился до неузнаваемости. Внутренне он до последнего момента оставался все тем же… и сестры, и врачи, ухаживающие за ним, не могли подходить к нему иначе как с улыбкой, для всех них у Аверченко, часто задыхавшегося, говорившего с трудом, находилась шутка, меткое слово. Вот, например, один из эпизодов. Аверченко в последнее время не любил ставить термометр. Он чересчур давил его измученное тело. Поэтому он держал его часто не так как надо, и температура нередко бывала чересчур низкой.
Однажды Аверченко пришлось повторить неприятную для него процедуру, но он сразу обратил ее в шутку, улыбнулся и сказал сидящим в это время у его кровати друзьям:
— И чего сестра недовольна, ведь 35 градусов — это еще много. Вот я раз поставил термометр вверх ногами и было всего 7 градусов, вот это действительно мало…
Он пытался излечить и самого себя здоровыми токами своего удивительного юмора, но, увы, это средство, так благотворно действовавшее на других, не помогло ему».
Когда положение стало совсем тяжелым, кто-то предложил вызвать из Парижа сестер Ольгу и Лену.
— Не стоит их тревожить, у них своя семья, а главное — визу получить трудно. Скоро поправлюсь, — ответил Аркадий Тимофеевич.
Складывается ощущение, что сестры вообще ничего не знали о его болезни. После кончины брата они просили свою пражскую приятельницу Н. В. Модрас навести справки о его последних днях.
Перед смертью писатель очень грустил и повторял навещавшим его: «Как плохо и тяжело быть одиноким… А я думал, что у меня много друзей!» Кого он имел в виду? Кому не мог простить своего одиночества? С кем хотел попрощаться? Этого мы не знаем, однако вряд ли ошибемся, если предположим, что в последние недели жизни Аверченко сожалел о том, что не женился и не имел детей. Тяжело умирать в окружении случайных людей, а их, видимо, было много.
Один из них, литератор и переводчик Додо (Дорофей Бохан) оставил такие воспоминания:
«А. Т. болел уже давно. Он умирал медленно — но безостановочно. Все посещавшие его знали, что он уже не поправится — но не всем было известно, что знал это и сам умирающий… Трудно было верить, что этот, почти без движения лежащий полутруп еще дышал всей полнотою жизни своего яркого, красочного дарования, что он продолжал творить! <…> Склероз сердца — страшная, смертельная болезнь — даже для сравнительно молодого, 40-летнего человека — и писатель, зная свою судьбу, не будучи в силах писать, рассказывал своим друзьям и своим посетителям бесконечное количество анекдотов. Как тем для „будущих“, ненаписанных рассказов… Умиравшего писателя часто приходили навещать в „немоцнице“ (больнице) знакомые и незнакомые… В последние дни допускали немногих…
Пишущий эти строки видел А. Т. за 2 недели до смерти; это был уже полутруп. Его полное, красивое лицо обратилось в страшную маску скелета, обтянутую кожей; только глаза сверкали огнем и жизнью. Он с трудом мог поднять руку — и говорил с видимым усилием… Рука была прозрачная…
И странно: он говорил анекдоты. Он смеялся! Я помню фразу Аверченко в одном из его рассказов; он назвал Ч. Диккенса, которого обожал, „смертным с улыбкою Бога на лице“… И сам — умирал с улыбкою.
Вот анекдот, слышанный мною из уст умирающего:
— Слушай, Хаим, купи у меня товар…
— Хорошо… Только: 10 % наличными, а 90 % векселями! Идет?
— Идет.
— А какой товар и много?
— Не очень!
— Сколько?
— Два вагона: один вагон минутных стрелок к карманным часам, а другой — повидла…
— Ах, вот как! Так ты оставь себе стрелки, а мне продай вагон повидла!.. Я дам половину наличными, а только половину векселями — и самыми хорошими!..
— О-ой, ой!.. Не могу… Только оба вагона вместе… Бери разом весь товар… Его нельзя разделить…
— Да почему разделить-то нельзя?
— Э, э… Как тут разделишь, когда стрелки перемешались с повидлом!» (Додо. К кончине А. Т. Аверченко // Виленское утро. 1925. 19 марта).
Константин Бельговский посчитал своим долгом сообщить друзьям Аверченко правду о его безнадежном положении. Аркадий Бухов вспоминал: «Мы сидели и разговаривали об этом спокойно: мы просто не решались этому верить. Ведь нельзя же верить тому, что этот здоровый, всегда веселый человек, от которого на версту пахнет жизнерадостностью, лежит и умирает. Просто не вяжется представление о тяжелой болезни по отношению к этому человеку…» (Бухов Арк. Умер Аверченко// Эхо. 1925. 14 марта).
Пока друзья сидели и «не верили», наступило 8 марта, которое Бельговский назвал «днем рокового предзнаменования»: у больного произошло кровоизлияние, причиной которого стал лопнувший в желудке сосуд. Врачи еще более усилили диету.
Двенадцатого марта 1925 года в четыре часа произошло второе кровоизлияние, после которого, не приходя в сознание, в начале десятого утра Аркадий Тимофеевич Аверченко скончался.
Он не дожил двух недель до своего 45-летия.
Печальная весть быстро облетела центры русской эмиграции. Некрологи написали все бывшие коллеги Аверченко — Сергей Горный, Александр Куприн, Аркадий Бухов, Петр Пильский, Тэффи…
«Неожиданная кончина широко популярного писателя-юмориста, так преждевременно ушедшего из жизни, еще теснее смыкает круг русской писательской семьи, — скорбел Саша Чёрный. — Кто бы ни ушел из тех, немногих, кто привлекал к себе внимание за последние десятилетия, — поэт ли, прозаик, драматург, — смены нет и не видно. <…> В эмиграции, вне окружения старого многоцветного и сочного русского быта, добродушный юмор Аверченко резко надломился. С непоколебимым упорством вгрызался он в безрадостную и бездарную тему: „большевизм“. <…> В последние годы Аверченко неутомимо бил своей легкой скрипкой по чугунным красным головам, и это невеселое, новое для него занятие является большой и доблестной заслугой покойного писателя. Разумеется, за вывернутой наизнанку сумасшедшей большевистской жизнью никому не угнаться. Любая вырезка из советской хроники фантастичнее любого гротеска самого Щедрина, но в мире все растущего эмигрантского безразличия и усталости дорого каждое слово протеста и непримиримого отрицания красной свистопляски. <…> Мы надеемся, что в эмиграции найдется русское издательство, которое догадается выпустить в свет „Избранные рассказы Аверченко“. Покойный автор отличался одним редким качеством: он почти никогда не был скучен. А избранные его рассказы, собранные внимательной рукой и связанные вместе, не залежатся на книжных складах и будут лучшей данью памяти жизнерадостного писателя и человека, который вне всяких теорий словесности простаком-самоучкой пришел в литературу и всем нам подарил немало веселых минут» (Чёрный А. Памяти А. Т. Аверченко//Иллюстрированная Россия. 1925. № 16).
В нью-йоркской газете «Русский голос» проникновенный некролог поместил Осип Дымов, так и не дождавшийся приезда своего друга в США: «Прощай, Аркадий — прощай навеки, прости… Не судить, не „писать“ о тебе сейчас хочу. Со склоненной головой пробую собрать мысли о тебе и сквозь милый свет нашей дружбы силюсь увидеть тот свет исторического смысла, который окружает и окружит твою работу, твою улыбку и твою раннюю горькую смерть на чужбине… А теперь: да будет покой и мир над твоей могилой».
Некоторые литераторы заговорили о зловещем смысле названия аверченковской пьесы «Игра со смертью». Поэт-сатирик Жак Нуар писал: «…пришло на мысль, что последняя его юмористическая пьеса „Игра со смертью“ оказалась для него символической и что в этой „веселой игре“ победила Смерть…» (Нуар Ж. Об ушедшем // Эхо. Иллюстрированное приложение. [Берлин], 1925. № 12 (85).
Хоронили Аркадия Аверченко 14 марта при большом стечении народа. Прага прощалась со своим «королем смеха»: в витринах всех книжных магазинов были выставлены его портреты в траурной рамке и книги, вышедшие в Чехословакии. Местные газеты поместили некрологи, в которых говорилось, что из жизни ушел «самый значительный юморист России предвоенных лет» («Prager Presse»).
Панихида прошла в церкви Святого Николая (Микулаша) на Староместской площади. Отпевание совершил епископ Сергий, хорошо знавший покойного. Свой последний поклон пришли отдать представители министерства иностранных дел Чехословакии, Синдиката чехословацкой печати, Общества славянской взаимности, а также жившие в Праге писатели Евгений Чириков, Василий Немирович-Данченко. Организацию печальной процедуры взяли на себя Союз русских писателей и журналистов и эмигрантское «Братство для погребения православных русских граждан и для охраны и содержания в порядке их могил в Чехословакии», более известное как «Успенское братство».
Из каплички крематория, где происходило отпевание, гроб несли на руках до Ольшанского кладбища. В русском секторе некрополя обращал на себя внимание строящийся православный храм Успения Пресвятой Богородицы — детище епископа Сергия Пражского. Рядом с этим собором, возведенным по об-раздам новгородской и псковской древнерусской архитектуры, и обрел свой последний приют Аркадий Тимофеевич Аверченко[131]. Его тело заключили в металлический гроб и специальный футляр на тот случай, если в будущем родственники или представители русских культурных организаций пожелают перевезти останки в Россию. С правой руки покойного был сделан гипсовый слепок.
На девятый день после кончины Аркадия Тимофеевича были отслужены панихиды в православных храмах Праги, Парижа, Берлина, Риги. Состоялись вечера памяти.
Завещания Аркадий Аверченко не оставил. Никто из его родственников в Праге не появлялся, поэтому Вячеслав Швиговский и Константин Бельговский решили самостоятельно урегулировать наследственные формальности. Первый был назначен опекуном над имуществом покойного и защитником его авторских прав, второй вел постоянную переписку с сестрами Аверченко Ольгой и Еленой, жившими в Париже.
Была составлена опись имущества (то есть того, что осталось в больнице и в номере «Zlata Husa»): три кожаных чемодана, две корзины, портфель, шесть мужских рубашек, девятнадцать галстуков, зимнее пальто, термометр, бинокль, зажигалка, пенсне — всего 75 наименований на сумму 2605 крон. Опись рукописей заняла 27 страниц. По заключению экспертизы литературного наследия А. Т. Аверченко, составленному переводчиком Винценцем Червинкой 14 января 1926 года, стоимость авторских прав была определена в 22–25 тысяч чешских крон. Все бумаги писателя были сложены в корзину в восьми папках: 109 рассказов, 20 пьес, 100 страниц разрозненных отрывков и пр. Согласно постановлению Пражского окружного суда, общая сумма наследства составила 48 тысяч чешских крон.
Много это или мало? Как мы помним, один литературный гонорар Аверченко в период с июня 1922-го по сентябрь 1923 года составил 80 300 крон, то есть в 1,6 раза больше, чем вся сумма, оставшаяся после его смерти…
Акт о передаче наследства был вручен 31 марта 1927 года В. Ф. Швиговскому. Половину наследства получила мать писателя, а вторая половина была разделена в равных долях между его пятью сестрами. (В это же время произошел курьез с таинственным сыном Аркадия Аверченко, о котором мы рассказывали читателю в первой главе.)
Как утверждает Игорь Константинович Гаврилов, его мама вместе с бабушкой действительно ходили на почту и получали какие-то деньги. На вопрос: до каких пор отчисления приходили? — он ответил: «Не помню. Но, скорее всего, до конца 30-х годов, когда отца арестовали. А потом мы и фамилию эту боялись называть».
Как сегодня обстоят дела у потомков сестер Аверченко за рубежом (и есть ли они?), неизвестно. Что же касается прямых российских наследников — Игоря Константиновича и его семьи, то никаких отчислений от реализации и переиздания произведений Аверченко они не получают.
Архив писателя в декабре 1928 года был отправлен в Париж его сестре Ольге Фальченко (которую Аркадий Тимофеевич выдавал замуж во врангелевском Крыму). Ольга хранила архив до своей кончины в 1965 году. Она же поддерживала связь с сестрой Леной Ростопчиной (графиней). Обе вплоть до середины 1930-х годов продолжали переписываться с родными, оставшимися в Севастополе, и даже ухитрялись посылать им посылки. Известно, что сын Ольги, Иван Григорьевич Фальченко, скончавшийся в период 1952–1962 годов, был похоронен на Русском кладбище имени королевы эллинов Ольги в Пирее, но могила не сохранилась.
Как сложились судьбы других сестер и матери Аркадия Аверченко, мы знаем благодаря племяннику писателя Игорю Константиновичу Гаврилову.
Сусанна Павловна Аверченко (мать писателя) пережила сына на десять лет и скончалась в 1935 году в Севастополе (похоронена на старом городском кладбище на улице Пожарова; могила ее утеряна).
Младшая сестра Неонила (которую Аркадий Тимофеевич тоже когда-то выдавал в Севастополе замуж за комиссара) в начале 1920-х годов умерла от тифа.
Старшая сестра писателя Любовь Тимофеевна, которая вырастила его и научила читать, в первые месяцы Великой Отечественной войны была депортирована как жена грека из Севастополя на Урал. Там она и скончалась. Сегодня в Москве живут ее праправнучки Алексия и Ольга.
Сестра Мария Тимофеевна, которая когда-то увезла младшего брата Аркадия из Севастополя на Брянский рудник, всю жизнь там и прожила. Мария Тимофеевна хранила теплые воспоминания о брате, берегла три его портрета-открытки и фотографию могилы. Она много рассказывала о нем своим донбасским сослуживцам. От одного из них, А. С. Теплова, в 1970 году правление Союза писателей СССР получило такое письмо: «… мне из Донбасса прислали три открытки и одну фотографию памяти Аркадия Аверченко. По соседству со мной жили сестра и племянник Аверченко. Сестра Мария Тимофеевна Терентьева и племянник Михаил Иванович в 60-е гг. умерли, и осталось кое-что из памяти о брате и дяде. До революции Аверченко жил в г. Севастополе, о чем неоднократно рассказывали и Мария Тимофеевна, и Михаил Иванович. О брате своем она часто вспоминала. Больше чем эти открытки, у нее ничего не было. Аверченко я не знаю ни лично, ни по его трудам… На двух открытках фото Аверченко, на четвертой могила в Праге, где он захоронен… Сообщите мне, если это ценные реликвии». Сегодня документы, переданные А. С. Тепловым, хранятся в изофонде Государственного литературного музея в Москве. Мария Тимофеевна умерла на Брянском руднике. Ее дочь и сын детей не имели, эта линия прервалась.
Сестра Надежда Тимофеевна, мама ныне здравствующего Игоря Константиновича Гаврилова, в 1923 году родила второго сына, Глеба, который внешне был очень похож на Аркадия Аверченко (сравнение фотографий это подтверждает). Муж Надежды Тимофеевны — бывший офицер царской армии — в конце 1930-х годов был арестован и выслан из Севастополя как «враг народа», оказался в Казахстане, а его высланная семья в итоге поселилась в Москве. В первые годы войны они воссоединились.
Оба сына Надежды Тимофеевны стали учеными.
Глеб Гаврилов имел научную степень доктора физико-математических наук, был профессором Московского энергетического института. Сын Глеба Гаврилова Дмитрий живет в Москве.
Игорь Константинович — кандидат технических наук, автор 50 работ по закрытой тематике. После выхода на пенсию — в 86 лет! — он занимается проблемами геронтологии. Свои статьи в медицинских журналах печатает под литературным псевдонимом Гаврилов-Аверченко.
У Игоря Константиновича Гаврилова двое детей: сын Алексей ныне проживает в поселке Ровдино в Архангельской области. Дочь Наталия, профессор Московского государственного педагогического университета, имеет двух дочерей — Екатерину и Веру.
После того как в 1940 году Севастополь покинула семья Надежды Тимофеевны, в городе не осталось никого из Аверченко. Другие люди въехали в их дом, а военные события 1941–1942 годов стерли его с лица земли[132]. Улицы Ремесленной, на которой жил и сам писатель в детстве, и его родственники, больше нет. В Одесский овраг, где она находилась, в 1950-е годы свозили весь мусор от расчистки разрушенного Севастополя. В 1956 году овраг полностью засыпали, и теперь родная улица Аверченко… под землей. На ее месте — детский парк и центральный рынок.
Итак, закончился жизненный путь Аркадия Тимофеевича Аверченко: севастопольского «карантинского босяка», петербургского «короля смеха», чехословацкого «русского Гашека». Но не оборвался путь творческий! У литературного наследия писателя сложится собственная судьба, полная взлетов и падений, но в итоге — счастливая.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.