Персональное дело
Персональное дело
Это сочетание слов, сломавшее жизнь многим, сегодня, как мне представляется, прочно забыто. Фактически это был своего рода эквивалент судебного дела, возбуждавшегося уполномоченными на то лицами в отношении комсомольца или члена партии. Как и в суде, человека обвиняли в некоем проступке — иногда подлинном, иногда мнимом. Случалось, что не было не только проступка, но и вообще «события преступления», т. е. поступка. Был ли поступок, он же — проступок, и какое наказание должно было воспоследовать — вначале решала небольшая группа лиц. Это могло быть партбюро или комсомольское бюро курса, а далее дело следовало по инстанциям — факультет, райком, горком и т. д. Между комитетом или бюро курса или, допустим, цеха и движением дела выше по инстанциям обвиняемого вызывали на общее собрание. В вузе по очереди дело в присутствии обвиняемого разбирала группа, затем — курс. В каком-нибудь НИИ — лаборатория, далее — отдел.
Замечательным отличием этих публичных разбирательств от любого, даже самого неправедного, суда было отсутствие представителей защиты. И, конечно, господство презумпции виновности. Персональное дело могло закончиться либо выговором разной степени тяжести — от «постановки на вид» до «выговора с занесением в учетную карточку», либо исключением — из комсомола или из партии. В большинстве вузов исключение из комсомола было формальной прелюдией к отчислению с «волчьим билетом». Исключение из партии в разные времена и для разных людей означало отлучение от всех дел с прямой перспективой ареста, а для многих профессий — нечто весьма близкое к гражданской казни. «Выговор с занесением» тоже был «волчьим билетом». Конечно, все эти китайские церемонии жизненно важны были прежде всего для преследования интеллигенции — и будущей интеллигенции. Какой-нибудь третий секретарь райкома партии мог получить выговор за невыполнение плана, но это было не более чем помехой для продвижения по службе. Правда, к нему могли просто прийти ночью и сказать «с вещами» — пожалуй, это и было тем главным, что равняло его с остальными смертными.
Первое персональное дело, на рассмотрении которого я была, касалось моего однокурсника: его обвинили в изнасиловании. «Потерпевшая» — тоже студентка — присутствовала здесь же, в большой аудитории, прилегавшей непосредственно к Коммунистической. Это происходило на общем собрании первого курса чуть ли не в первом семестре. Я тогда еще мало знала кого-либо, кроме студентов своего же отделения. Мне показалось, что ребята «недовыяснили» отношения, и девица не нашла ничего лучшего, как обратиться в комитет комсомола. (Сейчас она почтенная дама и мать троих детей; любопытно было бы узнать, что она помнит о той истории.)
По процедуре все присутствовавшие — а нас было человек двести — должны были голосованием решить, имело ли место — но что? Я была в высшей степени застенчива, но зато весьма начитанна — как-никак, Большая медицинская энциклопедия содержала массу полезных сведений, в том числе и о судебно-медицинской экспертизе. Я попыталась задать свой вопрос председателю собрания. Это был Володя Чивилихин, позднее — известный писатель, тогда еще донашивавший фронтовую шинель. Чивилихин, с которым мне приходилось и позже сталкиваться как с секретарем курсового бюро, был горяч и прямолинеен, но не жесток и, уж во всяком случае, не кровожаден. Как же налилось краской его лицо! Как он поспешил меня «заткнуть»!
Таких и подобных историй было немало. Опыта разбора персональных дел с политической подоплекой у меня до некоторых пор не было. До некоторых пор…
«Испанцы» были склонны к коллективизму, понимаемому преимущественно как взаимопомощь. Делились завтраками, книгами, разбирались сообща в записях перед коллоквиумами и семинарами. Я постоянно занималась с Милдой Ш. — девушкой из Латвии, которая плохо знала русский и на занятиях по истории партии почти ничего не понимала.
На первом курсе мы редко устраивали вечеринки и капустники — это появилось позже, когда мы лучше узнали друг друга. Тесной компании, т. е. постоянного круга друзей, с которыми бы я ходила в Консерваторию или на каток, у меня не было. В театре и на концертах я обычно бывала с отцом. С Викториано мы любили бродить по городу, сидеть на лавочках на бульварах или в еще сохранившихся тогда арбатских или Чистопрудных двориках. Больше всего времени, включая воскресенье, все мы проводили в «читалке» — т. е. в читальном зале гуманитарных факультетов в аудиторном корпусе на Моховой. Там знакомились, дурачились, спорили. Я научилась во время сессии даже спать за столом в читалке, положив голову на локоть. Там же возникали романы. У меня романа не было, если не считать тайной влюбленности в Марка Саперштейна, «испанца» со второго курса. Марк потом стал известен как поэт и переводчик М. Самаев. Но уже тогда он замечательно переводил стихи Антонио Мачадо — мы с Викториано читали его переводы в рукописи, хотя с Марком знакомы не были.
Не помню, при каких обстоятельствах я познакомилась с Эдиком Иодковским. Эдик учился на отделении журналистики. На филфаке стихи писали очень многие, но Эдик сознавал себя поэтом прежде всего. Тогда он был хрупким юношей, почти мальчиком, напоминавшим мне молодого Джона Форсайта из романа Голсуорси.
Почему-то я и еще две девочки из нашей группы — Ася М. и Неля С. — решили вместе встретить Новый год дома у Аси. Асина мама всю жизнь работала в «Правде» и по традиции встречала Новый год с друзьями по работе. Отца у Аси не было, и тем самым в нашем распоряжении оказывалась свободная комната. Мы позвали Эдика и Викториано и довольно весело провели время, взахлеб читая стихи. Кажется, именно тогда мы назвали нашу пятерку «клубом викторианцев», совершенно не задумываясь о том, что это слово уже существует в языке и относится к эпохе королевы Виктории. Заодно мы еще сочинили устав «клуба», из которого я помню только девиз НВВИ. Так мы зашифровали наше решение не портить дружбу «амурами» — а именно: «не влюбляться в Иодковского».
Помню, что той ночью стоял такой сильный мороз, что Эдик отморозил себе уши: он ходил не в шапке, а в популярном у мальчишек кожаном летном шлеме, некогда принадлежавшем его отцу. Помню еще, что моя мама, которая обычно мало интересовалась, где я бываю и с кем встречаюсь, была очень недовольна перспективой встречи Нового года в какой-то компании. С другой стороны, поскольку у нас дома никого в этот вечер не ждали, ей нечего было мне возразить.
В дальнейшем мы не собирались и даже в университете редко встречались все вместе. С Асей я была в приятельских отношениях, с Нелей нас связывало только то, что мы учились в одной группе. С Эдиком мы провели несколько дней летом 1950 года, будучи посланы работать на одну из городских детских площадок
Осенью 1950 года я училась на втором курсе. Мы были изрядно загружены занятиями, но, помимо того, много времени отнимали общественные нагрузки. Тогда еще не было обязательных поездок студентов на целину или в колхоз — это началось позже. Кстати, именно Эдик через несколько лет напишет популярную песню целинников «Едем мы, друзья, в дальние края…». Работа летом на детской площадке или в пионерлагере, кружки в детдомах, воскресники на стройке нового здания МГУ, посадка деревьев, агитационные доклады и выступления самодеятельного хора, выпуск знаменитой филфаковской стенгазеты «Комсомолия» — все это была «общественная работа».
Разумеется, это было достаточно утомительно. Однако среди того, что мне самой приходилось делать (в том числе в школьные годы), в общем не было работы бессмысленной. Конечно, никому не хотелось в дождь и холод тащиться на стройку, но, забравшись в грузовики и заваливаясь друг на друга на поворотах, мы просто радовались жизни, тому, что мы вместе, и очень ждали окончания строительства здания на Ленинских горах На Моховой было тесно. Начиная с третьего курса, нам предстояло учиться во вторую смену, так что потребность в новом здании была для нас очевидной.
Как-то так вышло, что Неля С., ничем не выделявшаяся прежде, именно в это время начала проявлять себя с неожиданной стороны. То ее не было на собрании, потом она стала отказываться от воскресников. А еще она не захотела внести свою долю, когда группа собирала деньги на галоши для Милды Ш., которая жила на одну стипендию. Неля была дочерью профессора из Саратова. Конечно, и она жила очень стесненно, но именно в ту осень у нее появилось два новых, с большим вкусом сшитых платья. Вместе с платьями явилась и неожиданная надменность в посадке головы и манере говорить. Нас это раздражало, и кто-то прозвал ее «Принцесса Греза». Впрочем, все это были мелочи.
История с галошами как бы заставила посмотреть на ситуацию другими глазами, хотя сегодня история эта может показаться лишь поводом для обычного раздражения «толпы» против «индивидуальности». Тем не менее у нас были иные мотивы. В противоположность тому, о чем в первую очередь можно было бы подумать сейчас, в основе неприятия поведения Нели лежала не зависть. Да, мы все были откровенно бедны. У меня — дочери московского врача и работника министерства — была одна пара непромокаемых туфель и одна пара босоножек. У Викториано, при давнем процессе в легких, не было теплого пальто. Фронтовики донашивали шинели и гимнастерки, кое-кто из девочек — школьную форму. Примерно половина нашей группы относилась к «иногородним», но всем хоть как-то помогали родители. У Милды Ш. родителей убили «лесные братья». Выходило, что, кроме нас, ей просто некому помочь. Тем самым дело было отнюдь не в чьих-то новых платьях.
Несформулированный моральный императив коллектива, подобного нашей группе, был скорее близок морали монашествующей общины, хотя формально все это было упаковано в идейную обертку комсомола. Мы твердо знали, что приличные люди так не поступают. И когда на наши упреки Неля ответила вызывающе, мы не нашли ничего лучшего, как исключить ее из комсомола.
На этом злополучном собрании присутствовал известный ныне критик, редактор русского издания «Континента», Игорь Виноградов, тогда — член факультетского бюро. «Группа погорячилась», — сказал он мне позже в коридоре. Если бы он сказал нам это в открытую! Впрочем, могли ли мы посмотреть на ситуацию с другой стороны и оценить, чем может такой вердикт обернуться для студентки второго курса? Не знаю… Но даже в самом страшном сне никому не могло привидеться, что этот инцидент окажется камнем, который обрушит лавину — и какую лавину!