Илья Репин

Илья Репин

[399]

Репина я встречала редко. Он жил в Финляндии и в Петербурге показывался случайно.

Но вот приходит ко мне издатель «Шиповника» Каплан и приносит от Репина письмо. Илье Ефимовичу очень понравился мой рассказ «Волчок»[400]. «До слез понравился», — пишет он. И под этим впечатлением он задумал сделать мой портрет.

Что ж, портрет работы Репина — это большая честь. Условились о времени, и Каплан меня повез.

Была зима. Холодно, вьюжно. Тоскливо. Куоккала с занесенными снегом низенькими дачками была неприветлива. Небо, темнее земли, спускалось низко, и дуло от него холодом. И тихо казалось после петербургских гудков и криков. И снег, такой тяжелый, с наметенными сугробами, такими крутыми, будто под каждым медведь зимует, спит, лапу сосет.

Репин встретил ласково. Повел в мастерскую, показывал новые работы. Потом был завтрак за знаменитым круглым столом. Стол этот был в два этажа. Верхний вертящийся, уставленный разнообразными блюдами. Вы поворачиваете его и выбираете, что вам нравится. В нижней части стола ящики для грязной посуды. Все это очень удобно и забавно — похоже на пикник. Еда вегетарианская, очень разнообразная. «Кормит сеном», — ворчали наши гастрономы и, возвращаясь домой, заказывали на вокзале остывшие котлеты.

После завтрака — работа.

Репин посадил меня на возвышение, сам сел близко внизу, так что видел меня снизу. Это было очень странно. Мне много приходилось позировать для портретов — Саше Яковлеву, Сорину, Григорьеву,[401] Плейферу и многим менее известным, но так странно меня никто не сажал.

Работал Репин — тоже для него необычно — цветными карандашами.

— Будет парижский жанр, — улыбнулся он.

Попросил одного из присутствующих читать вслух тот самый мой «Волчок», который ему понравился. Я вспомнила, как Кустодиев[402] работал над портретом государя, и тот сам, позируя, читал вслух мой рассказ из деревенской жизни. Читал очень хорошо. А потом спросил — неужели правда, что этот автор дама.

Портрет мой, нарисованный Репиным, получился какой-то волшебно-нежный, совсем неожиданный, не похожий на могучую лепку репинской кисти.

Он обещал его мне. Но ко мне он так и не попал. Был послан на выставку в Америку и, по словам Репина, застрял в таможне.

Мне неловко было расспрашивать и настаивать. Мне говорили:

— Он не хочет признаться, что продал его.

Все равно. Он пропал бы во время революции, как пропали все мои портреты и многие любимые мною вещи, без которых, казалось бы, и жить не стоило…

Когда в Париже переиздали мою книгу, в которой был «Волчок», я посвятила этот рассказ Репину и послала книгу по прежнему адресу в Финляндию. В ответ получила очень ласковое письмо. Он просил меня прислать несколько моих любительских фотографических снимков, без ретушовки, и он по ним и по памяти возобновит мой портрет. Его дочь сделала приписку, что Илья Ефимович очень слаб, еле двигается.

Я была очень тронута его милым вниманием, но с отсылкой фотографий не поторопилась, а когда наконец отослала, на другой же день прочла в газете о его смерти.

В памяти останется небольшого роста худенький человек с необычайно вежливыми и любезными манерами, всегда ровный, приветливый, не раздражающийся. Весь какой-то «старинный».

О нем рассказывали, что иногда перед работой не очень удачливого своего ученика он, указывая недостатки, прибавлял:

— О, если бы мне вашу кисть!

Может быть, это и преувеличение, но такая выдумка всегда характеризует человека. Репин держался очень скромно. Все захваленные всегда много говорили и не слушали собеседника. Именно говорили, а не разговаривали. Шаляпин, Дорошевич, Леонид Андреев — все шагали по комнате и говорили. Репин учтиво слушал собеседника. Разговаривал.

Его жена Нордман-Северова[403] была упорной вегетарианкой и внушила эту идею мужу. Отсюда и появился круглый стол. Когда Нордман, приревновав Репина, ушла от него, он остался верен вегетарианству. Незадолго до смерти, погибая от слабости, съел немножко творогу. Это его подбодрило. Тогда решил съесть яйцо. После этого нашел в себе силы встать и даже приняться за работу.

Последняя записочка от него была: «Жду Ваших карточек. Хочу непременно сделать Ваш портрет».

Почерк был слабенький. На портрет сил не хватило.

Да я и не надеялась, что что-нибудь выйдет из этой затеи. Я ничего не умею собирать, сохранять и удерживать. Когда хироманты мне говорят: «Покажите руки», я широко раскрываю ладони, и они качают головой:

— Ну, такими руками вы никогда ничего не удержите.

Забавная история вышла с портретом Плейфера.

Он изобразил меня в белом хитоне и на голову мне набросил синее покрывало.

Потрет этот очень понравился моему другу Щ-ву, помещику Ковенской губернии, великому эстету, другу Кузмина. Он выпросил его у меня и увез к себе в имение. Там повесил его на почетное место и, как эстет, всегда ставил перед ним вазу с цветами.

Во время революции узнал, что крестьяне разграбили его дом и растащили библиотеку и картины. Он спешно поехал выручать свое добро.

Кое-что разыскал. Разыскал и мой портрет: он висел в красном углу рядом с Николаем Чудотворцем и Иверской… Благодаря белому хитону и синему покрывалу, да еще вазе с засохшими цветами, баба, забравшая его, приняла меня за святую и зажигала передо мной лампадку.

История действительно банальная.

Да, правы хироманты. Ничего я не удержала. Ни портретов, ни посвященных мне стихов, ни подаренных картин, ни интересных писем от замечательных людей — ничего.

Есть еще немногое, что сберегла память, но и это понемногу, даже довольно быстро, теряет значение, тускнеет, уходит, вянет и умирает.

Грустно блуждать по этому кладбищу усталой памяти, где все обиды прощены, грехи безмерно оплачены, загадки разгаданы и тихо обволакивают сумерки покосившиеся кресты когда-то оплаканных могил.