Вторая изоляция

Вторая изоляция

Я возвращаюсь на острова, прикованным к поляку. В карцере Сен-Лорина мы пробыли недолго — с понедельника до пятницы.

Нас возвращается шестнадцать человек, среди которых двенадцать приговорены к различным срокам одиночки. Море неспокойно, и иногда громадная волна перекатывается через мостик. В отчаянии я молю Бога о том, чтобы корабль потонул.

Тебе тридцать лет, и ты должен отсидеть восемь лет в одиночке. Но разве можно выдержать восемь лет в стенах «Людоеда»? Я знаю, что это невозможно. Четыре или пять лет — предел возможностей. Не убей я Селье, мне пришлось бы отсидеть всего три года, а может быть, и два. Не надо было убивать этого гада.

Среди надзирателей на корабле я встречаю одного, с которым познакомился в изоляторе.

— Командир, мне хотелось бы тебя о чем-то спросить.

Он подходит ко мне и спрашивает:

— Что?

— Тебе приходилось знать людей, которые выдержали восемь лет изолятора?

Он чешет в затылке, а потом говорит:

— Нет, но я знал многих, кто выдержал пять лет, а один — я это хорошо помню — вышел здоровым и уравновешенным после шести лет отсидки. Когда его освобождали, я работал в изоляторе.

— Спасибо.

— Не за что, — отвечает тюремщик. — Насколько я понимаю, у тебя восемь лет?

— Да, командир.

— У тебя один шанс: не быть ни разу наказанным.

Это очень важно. Да, я смогу выйти живым, если ни разу не получу дополнительное наказание. Наказание обычно заключается в сокращении рациона или полной отмене питания в течение определенного времени. Несколько таких наказаний, и ты обречен на смерть. Придется отказаться от кокосовых орехов, сигарет и даже записок.

Мне приходит в голову мысль: единственная помощь, которую я могу принять — это получение более сытных порций, чего, я думаю, не так трудно добиться, попросив друзей заплатить разносчикам супа. Эта мысль придает мне бодрости. Если эта затея осуществится, смогу наедаться досыта. Буду грезить и улетать из камеры, выбирая — чтобы не свихнуться — наиболее веселые темы для грез.

В 3 часа пополудни прибываем к островам. Уже на берегу замечаю желтое платье Жюльет. Комендант быстрыми шагами подходит ко мне и спрашивает:

— Сколько?

— Восемь лет.

— Бабочка, — спрашивает Деге, — сколько?

— Восемь лет изолятора.

Ни комендант, ни Деге ничего не говорят и не осмеливаются посмотреть мне в глаза. Подходит Глиани, хочет что-то сказать, но я опережаю его:

— Не присылай мне ничего и не пиши. С таким сроком мне нельзя рисковать.

— Я понимаю.

Уже тише я добавляю:

— Устрой так, чтобы в обед и ужин мне давали хорошие порции. Если тебе это удастся, то, возможно, еще увидимся. Прощай.

Я сам подхожу к первой лодке, которая отвезет нас в Сен-Жозеф. Все смотрят на меня, будто на гроб, который спускают в могилу. Никто не разговаривает. Во время короткой переправы я говорю Шапару то же, что сказал Глиани. Он отвечает:

— Это можно устроить. Держись, Пэпи, — и добавляет, — а что с Матье Карбонери?

— Председатель суда попросил произвести дополнительное расследование. Это хорошо или плохо?

— Думаю, хорошо.

Я нахожусь в первом ряду маленькой колонны из дюжины человек, которые выбираются на берег, чтобы отправиться в изолятор. Странно, чего я так тороплюсь попасть в свою камеру? Даже надзиратель говорит мне:

— Медленней, Бабочка. Можно подумать, что ты спешишь попасть в место, которое недавно оставил.

Прибываем.

— Раздеться! Я представляю вам коменданта изолятора.

— Очень жаль, что тебе пришлось вернуться, Бабочка, — говорит мне комендант, а потом обращается ко всем. — Ссыльные…

Он произносит свою обычную речь, потом снова подходит ко мне:

— Здание А, камера 127. Это лучшая камера, Бабочка, она находится напротив двери коридора, где много света и воздуха. Надеюсь, ты будешь вести себя хорошо. Восемь лет — срок немалый, но кто знает — может быть, скостят тебе год-два за примерное поведение. Я тебе этого от души желаю — ты смелый парень.

Итак, 127 камера. Она действительно расположена напротив большой зарешеченной двери, которая ведет в коридор. Теперь почти 6 часов, но все видно довольно ясно.

В этой камере, в отличие от первой, нет запаха гнили, и это меня приободряет. Бабочка, эти четыре стены будут смотреть на тебя в течение восьми лет. Не считай месяцы и часы — это бессмысленно. Тебе придется отсчитывать время каждые шесть месяцев. Шестнадцать раз по шесть месяцев, и ты снова свободен. Во всяком случае, у тебя еще одно преимущество: если ты здесь умрешь, и это случится днем, то ты, по крайней мере, умрешь при свете. Это очень важно. В темноте умирать невесело. Не жалей о том, что ты хотел вернуться к жизни, не жалей о том, что убил Селье. Может быть, будет объявлено помилование или начнется война, или случится землетрясение, или тайфун разрушит эту крепость. А почему бы и нет? Может быть, честному человеку удастся выбраться отсюда во Францию, и он сумеет растормошить французов, заставит их протестовать против этого узаконенного убийства. Может быть, это будет врач, который расскажет все репортерам или священнику? Как бы там ни было, Селье слопали акулы, а я здесь, и у меня есть еще надежда выбраться живым из этой могилы.

Раз, два, три, четыре, пять, — полкруга; раз, два, три, четыре, пять, — полкруга. Я снова шагаю. Сразу нахожу точный наклон головы. Пока я не убедился в том, что могу полагаться на усиленное питание, решил шагать всего два часа утром и два часа после обеда. Не стоит зря растрачивать энергию в первые дни.

Да, неприятно терпеть поражение на самом финише. Но ведь изготовление плота было только первой частью плана: предстояло преодолеть на нем сто пятьдесят километров. К тому же, удайся нам спустить плот на воду и окажись паруса из мешковины достаточно надежными, чтобы развить скорость в десять километров в час, мы добрались бы до суши за двенадцать — пятнадцать часов, но только при условии, что весь день должен был идти дождь, так как лишь в таком случае мы могли бы рискнуть развернуть парус. Пытаюсь разобраться во всем, что произошло, и обнаружить ошибку. Мне кажется, мы совершили две основные ошибки. Во-первых, столяру хотелось сделать слишком прочный, слишком надежный плот, для того, чтобы поместить в нем кокосовую скорлупу, и пришлось сделать нечто вроде двойного дна, что равнялось, пожалуй, строительству двух плотов. Появилась надобность в многочисленных деталях, которые требовали длительного времени для их изготовления.

Второй ошибкой, наиболее серьезной, было то, что мы не убили Селье в тот же день, когда возникли сомнения относительно него. Убей я его тогда, кто знает, где мы были бы сейчас! Даже если бы нас схватила береговая охрана в момент спуска плота, я получил бы три года, а не восемь. Где был бы я сейчас, окажись наш побег удачным — на островах или на материке? Поди знай. Быть может, беседовал бы сейчас с мистером Бовэном в Тринидаде или находился бы под покровительством епископа Ирене де Бруйана на Кюрасао, который мы оставили бы только будучи уверенными в том, что та или иная страна готова нас принять. А может быть, я мог бы добраться в маленькой лодке до моего племени гуахирос.

Я задремал довольно поздно и спал обычным сном. Жить, жить, жить. Как только начну предаваться отчаянию, мне надо три раза подряд повторить: «Пока ты жив, есть надежда».

Прошла неделя. Со вчерашнего дня чувствуются изменения в получаемой мною пище. В обед я получил великолепный кусок мяса, а вечером мне дали суп из одной чечевицы, почти без жидкости. Как ребенок, я повторяю про себя: «В чечевице много железа, и она полезна для здоровья».

Если так будет продолжаться, смогу шагать по двенадцать часов в сутки, а ночью, усталый, смогу гулять среди звезд. Нет, я не грежу, я на земле, и мне хорошо на земле. Я думаю обо всех заключенных, с которыми мне пришлось перезнакомиться. У каждого своя история. Я думаю о легендах, которые рассказывают на островах. Если мне когда-нибудь удастся вернуться на острова, непременно проверю одну из них: рассказ о колоколе.

Как я уже говорил, умерших заключенных не хоронят, а выбрасывают в море, в проливе между Сен-Жозефом и Королевским островом — в месте, которое кишмя кишит акулами. Мертвец завернут в мешок, а к его ногам привязана веревка с тяжелым камнем на конце. На носу лодки покоится прямоугольный ящик — всегда один и тот же. Приблизившись к месту церемонии, шестеро заключенных-гребцов поднимают весла и держат их в равновесии на уровне края бортов. Один из них наклоняет ящик, дверца приоткрывается, и труп соскальзывает в воду. Акулы тут же отгрызают веревку, и мертвец даже не успевает погрузиться. Он держится на поверхности, а акулы начинают кружить вокруг этого лакомого блюда. Пожирание трупа, по словам очевидцев, впечатляющее зрелище.

Одну деталь мне не удалось проверить: все, без исключения, заключенные утверждают, что акул привлекает звон колокола часовни. В обычный день в 6 часов вечера в этом месте нет ни одной акулы. Но если начинает звонить колокол по усопшему, сюда со всех сторон устремляются эти прожорливые хищники. Нет никакого другого объяснения этому факту. Будем надеяться, что мне не придется в один прекрасный день быть съеденным акулами при таких обстоятельствах. Меня не волнует, если это случится во время побега — я буду хоть на пути к свободе. Но после смерти в камере? Нет, этого допустить нельзя!

Благодаря своим друзьям я наедаюсь, самочувствие у меня прекрасное, и я могу шагать почти без перерыва с 7 часов утра до 6 вечера.

Ходьба помогает мне, а усталость, которую я ощущаю — здоровая усталость, позволяющая мне предаваться грезам наяву. Вчерашний день, например, я провел в поле маленькой ардешской деревушки Фавр. Довольно часто, после смерти матери, я приезжал туда на несколько недель: моя тетушка, сестра матери, работала в местной школе.

Я ясно вижу желтый цвет ее платья. Слышу шелест ветра в кронах деревьев, сухой звук каштана, упавшего на землю и мягкий звук каштана, опустившегося на груду листьев. Огромный кабан показался среди деревьев и так напугал меня, что я бегом пустился домой, теряя по пути часть собранных грибов. Да, я провел весь день в Фавре с тетушкой и другом-пастушком, Жюльеном.

Первые шесть месяцев позади. Я обещал себе вести счет по шести месяцам и обещание сдержал. Только сегодня я сменил шестнадцать на пятнадцать…

Итак, за шесть месяцев не произошло ничего необычного. Я получаю одну и ту же еду, но всегда в больших количествах, и мое здоровье пока не пострадало. Неприятно только целыми днями слышать хрипы и стоны заключенных. Я отрезал два кусочка мыла и заткнул ими уши, чтобы не слышать душераздирающих криков. Но уши начинали болеть, и через день-два в них появилась жидкость.

Впервые за время моего пребывания на каторге я унижаюсь и прошу тюремщика принести мне воск, который поможет мне не слышать вопли несчастных. Назавтра он приносит мне кусок воска размером с орех. Я больше не слышу крики сумасшедших, и это здорово облегчает мою жизнь.

За шесть месяцев я хорошо научился обращаться с многоножками. Им удалось укусить меня всего один раз. Когда, проснувшись, я обнаруживаю, что одна из них как ни в чем ни бывало разгуливает по моему обнаженному телу, я стараюсь сдерживать себя. Привыкнуть можно ко всему, но в данном случае требуется особое самообладание, так как прикосновение к телу этих животных очень неприятно. Однако, если схватить их неправильно, они могут укусить. Лучше терпеливо ждать, пока они не покинут моего тела и не сползут на пол. Тогда я их разыскиваю и топчу.

Иногда меня преследует навязчивая мысль. Почему я не убил Бебера Селье в тот же день, когда у меня появились первые сомнения? Я начинаю спорить сам с собой, спрашивать, имел ли я право убивать. В итоге я прихожу к выводу: цель оправдывает средства. Моей целью был побег, мне удалось построить великолепный плот и спрятать его в надежном месте. Отплытие было делом нескольких дней. Как только мне стало известно, что Селье может донести, я должен был, не колеблясь, убить его. А если бы я ошибся? Убил бы ни в чем не повинного человека. Но как можешь ты, осужденный на пожизненную каторгу, на восемь лет изолятора, останавливаться перед укорами совести?

Кем ты себя считаешь, человек, к которому относятся как к отбросу общества? Может быть, они иногда и говорят о «случае с несчастным Бабочкой» в 1932 году. «Знаете, коллега, в тот день я был не в духе, а обвинитель Прэдель наоборот, блистал. Это поистине достойный противник».

Я слышу это так ясно, будто стою рядом с господином Реймондом Хюбертом и другими адвокатами в коридоре суда.

Моя семья, наверно, затаила на меня обиду из-за трудностей, которые возникли у нее после моего ареста. В одном я уверен: мой бедный отец не жалуется на то, что сын взвалил ему на плечи слишком тяжелую ношу. Он не обвиняет сына, несмотря на то, что как учитель уважает закон и даже преподает его. Я уверен, что в глубине души он думает: «Сволочи, вы убили моего сына! Хуже того — вы приговорили его к смерти на медленном огне, в его двадцать пять лет».

Этой ночью название «Людоед» соответствовало острову как нельзя более кстати. Двое в эту ночь повесились, а третий удушил себя, сунув тряпку в рот и ноздри.

Прошло еще шесть месяцев. Я отмечаю это событие, красиво выводя гвоздем на стене «14». Здоровье у меня пока отличное, я не падаю духом и очень редко впадаю в депрессию. Опасные мысли я научился прогонять, быстро отправляясь в путешествие. Во время этих тяжелых минут мне очень помогает смерть Селье. Я говорю себе: я жив, жив, я жив и должен жить, чтобы выйти отсюда и в один прекрасный день сделаться свободным человеком. Тот, кто помешал мне бежать, мертв и никогда уже не станет свободным человеком. Я выйду из изолятора, когда мне будет тридцать восемь лет — возраст вполне подходящий для побега, а в том, что следующий побег будет удачным, я не сомневаюсь.

Раз, два, три, четыре, пять — полкруга; раз, два, три, четыре, пять — еще полкруга. В последнее время у меня чернеют ноги и кровоточат десны. Стоит ли проситься к врачу? Большим пальцем я надавливаю на голень, и на ней остается след, будто я полон воды. Вот уже неделю я не могу шагать, как прежде по десять — двенадцать часов: уже после шести часов я смертельно устаю. Когда я чищу зубы шершавым полотенцем и мыльной водой, я испытываю сильные боли, и из десен сочится кровь. Вчера из верхней челюсти выпал зуб.

Следующие шесть месяцев заканчиваются настоящей революцией. Вчера нам приказали высунуть головы в окошко, а потом по коридору прошел врач, подходя к каждому и заставляя открывать рот. Сегодня утром, когда я отмечал окончание третьей шестерки месяцев, открылась дверь, и мне сказали:

— Выходи, встань у стены и жди.

Я был первым. За мной вышло около шестидесяти человек. «Пол-оборота влево!» Я оказываюсь в конце вереницы заключенных, которая направляется во двор.

9 часов. Молодой врач в рубашке цвета хаки сидит посреди двора у маленького деревянного столика. Возле него два заключенных-санитара и один надзиратель-санитар. Никого, в том числе и нового врача, я не знаю. Церемония совершается в присутствии десяти стражников с ружьями в руках. Комендант и главные надзиратели стоят и смотрят, но не говорят ни слова.

— Всем раздеться! — кричит главный надзиратель. — Вещи под мышки. Первый, фамилия?

— X.

— Открой рот, стой прямо. Вырвите ему три зуба. Сначала йод, потом метиленовый синий. Два раза в день перед едой — настойку кохлеарии.

Я последний.

— Твое имя?

— Шарьер.

— Ты единственный здесь в приличном состоянии. Только что прибыл?

— Нет.

— Сколько времени ты здесь?

— Восемнадцать месяцев.

— Почему ты не такой худой, как остальные?

— Не знаю.

— Хорошо, я сам тебе скажу. Ты или питаешься лучше, или меньше ноешь. Открой рот. Два лимона в день — один утром, другой вечером. Высасывай лимоны, а сок размазывай по деснам. У тебя цинга.

Мои десны прочищают йодом, метиленовым синим, а потом дают мне лимон, и я последним возвращаюсь в камеру.

Это настоящая революция. Вывести больных во двор, позволить им видеть солнце, показать врачу, когда их не разделяет толстая стена — дело неслыханное в изоляторе. Что происходит? Неужели нашелся врач, который отказался подчиниться бесчеловечным приказам? Имя этого врача, который впоследствии становится моим другом — Герман Гюберт. Он умер в Индокитае. Об этом мне сообщила из Маракаибо его жена через много лет после нашей первой встречи.

Каждые десять дней мы выходим на солнце. Нас осматривает врач и всегда лечит одними тем же методом: йод, метиленовый синий, два лимона. Мое состояние не ухудшается, но и особого улучшения я не чувствую. Я все еще не в состоянии шагать более шести часов в день, а десны опухшие и черные. Мои настойчивые просьбы дать мне настойку кохлеарии все время остаются без ответа.

Однажды, ожидая своей очереди, я заметил, что дерево, в тени которого я скрываюсь от солнца, это дерево лимона без плодов. Я отрываю листок, жую его, а потом, как бы невзначай, отрываю целую ветку с листьями. Когда врач вызывает меня, я сую ветку в зад и говорю врачу:

— Доктор, не знаю, из-за лимонов ли это, посмотри, что растет у меня на хвосте.

Я поворачиваюсь и показываю ветку с листьями. Тюремщики покатываются со смеху, а главный надзиратель говорит:

— За оскорбление врача ты будешь наказан, Бабочка.

— Нет, нет, — говорит врач, — не надо наказывать его, я ведь не жалуюсь. Ты хотел сказать, что не хочешь больше лимонов?

— Да, доктор, мне надоели лимоны, я не выздоравливаю. Я хочу попробовать настойку кохлеарии.

— Я тебе не давал этой настойки, так как ее у нас недостаточно, и она нужна для тяжелобольных. И все же я дам тебе по одной ложке в день, но лимоны продолжай есть тоже.

— Доктор, я видел, что индейцы едят морские водоросли, которые растут и на Королевском острове. Их можно, наверно, найти и на Сен-Жозеф.

— Индейцы едят их в вареном виде или сырыми?

— Сырыми.

— Хорошо. Будешь каждый день получать водоросли. Комендант, я хочу, чтобы этого человека не наказывали, полагаюсь на вас.

— Порядок.

Совершается чудо. Каждые восемь дней мы два часа гуляем на солнце, стоим в очереди к врачу, видим лица, перекидываемся словом-другим; кто мог мечтать о таком? Мертвые встают и гуляют на солнце, заживо погребенные могут, наконец, сказать несколько слов.

Однажды утром открываются двери. Каждый должен стоять на пороге своей камеры.

— Изолированные, — раздается голос, — визит губернатора!

Высокий мужчина, убеленный сединой, медленно проходит по коридору в сопровождении пяти офицеров, врачей и священника. Ему представляют осужденных на длительные сроки и рассказывают о совершенных преступлениях. Неподалеку от моей двери поднимают человека, который не может стоять. Это Гравье. Один из военных замечает:

— Но ведь это настоящий скелет.

Губернатор отвечает:

— Все в ужасном состоянии.

Делегация приближается ко мне. Комендант говорит:

— Этот посажен на самый длительный срок.

— Как тебя зовут? — спрашивает губернатор.

— Шарьер.

— На какой срок тебя посадили?

— На восемь лет за кражу государственного имущества и убийство. Три и пять лет.

— Сколько ты уже отсидел?

— Восемнадцать месяцев.

— Как он себя ведет?

— Хорошо, — отвечает комендант.

— Как его здоровье?

— Его состояние удовлетворительно, — отвечает врач.

— Ты хочешь что-то сказать?

— Да. Эти бесчеловечные порядки не к лицу Франции.

— Почему?

— Здесь жуткая тишина, нет прогулок и до последнего времени не было медицинского обслуживания.

— Веди себя хорошо, и тебя, возможно, помилуют, если я все еще буду губернатором.

— Спасибо.

С этого дня, по приказу губернатора и главного врача, мы ежедневно выходим на прогулку и купаемся на берегу моря в месте, отгороженном большими камнями от акул.

Каждое утро мы спускаемся, совершенно голые, к месту купания. Жены и дети надзирателей сидят в это время дома.

Это продолжается уже месяц. Лица людей совершенно изменились. Час на солнце, купание в соленой воде и возможность разговаривать каждый день совершенно изменили облик этого стада — людей, больных физически и душевно.

Однажды, возвращаясь в изолятор, мы слышим отчаянный женский крик и два выстрела.

— Спасите! Моя девочка тонет!

Крики доносятся со стороны причала — цементного языка, вдающегося в море, к которому привязывают лодки. Раздаются новые крики:

— Акулы!

Еще два пистолетных выстрела. Все смотрят в сторону, откуда раздаются крики о помощи. Не раздумывая, я отталкиваю одного из надзирателей и бегу, совершенно голый, по направлению к причалу. Вижу двух женщин, жутко кричащих, и троих надзирателей — арабов.

— Прыгайте в воду! — кричит женщина. — Она недалеко! Я не умею плавать, иначе я бы прыгнула. Банда трусов!

— Акулы! — говорит один из тюремщиков и снова стреляет.

Маленькая девочка в бело-синем платьице плывет на воде, и ее медленно уносит слабое течение. Ее несет прямо к водовороту. Стражники стреляют, не переставая, и, наверно, перебили немало акул, так как возле малышки вспенилась вода.

— Не стреляйте! — кричу я.

Я прыгаю в воду. Приближаюсь к девочке, которая держится на воде, благодаря платьицу, и сильно колотит ножками, чтобы отогнать акул. Я нахожусь на расстоянии всего тридцати или сорока метров от нее, когда прибывает лодка, вышедшая с Королевского острова. Лодка опережает меня, приближаясь к девочке. Я плачу от гнева и даже не думаю об акулах, когда меня втаскивают в лодку. Напрасно рисковал жизнью.

Но через месяц доктор Герман Гюберт вдруг принимает решение освободить меня от пребывания в изоляторе по состоянию здоровья.