ЗАГРАНИЦА

ЗАГРАНИЦА

Не я первая заметила, что для Анны Ахматовой одна из самых важных на свете вещей — это слава. Ее современники говорили об этом наперебой, кто с удивлением, кто с насмешкой упоминая о первостепенности для нее — славы. Слава стала важнейшей частью ее сущности — то есть больше, чем частью личности Анны Андреевны Горенко-Гумилевой-Ахматовой, или частью поэта Анны Ахматовой, или частью просто женщины Анны (малосимпатичного образа затасканной, надорвавшейся любовницы: это не о ее реальной личной жизни — об образе ее лирической героини) — именно частью ее сущности, СМЫСЛА всего того, что пришло в мир в ее воплощении.

И при всем том, что дано ей было немало (красота, определенный талант, сила воли), самая вожделенная часть ее даров — известность («слава») — была слабоватой. Прославилась в среде «фельдшериц и гувернанток», стихи были жеманные, потом природный ум дал себя знать, и с возрастом в стихах стали появляться рифмованные непростые мысли — но таинства поэзии не прибывало, и поэт Анна Ахматова оставался все тем же — крепким поэтом второго ряда.

Личность же набирала силу. С Божьей помощью — ведь это Он продлил ее дни, правда? Ее жидкая эстрадная слава входила в диссонанс с тем значением, которое она предполагала — и могла бы — иметь. Она страшно боялась умереть, она не была теоретиком, но своим умом дошла, что довелось дожить до эры масс-медиа и паблисити дает шанс на бессмертие. До сих пор были известны (или чувствуется, что она знала только их) лишь два способа сохранить память о себе через поколения (никто не помнит просто прапрабабку): иметь титул (об этом вожделел не истерически боявшийся умереть, но жаждущий безмерности или хотя бы эластичности времени Марсель Пруст) или прославиться своим творчеством. Творца — по определению — Бог ставил рядом с собой в протяжении времен («В долготу дней», как писала бесконечные дарственные бедная Анна Андреевна). В общем, надо было становиться или оставаться знаменитой любой ценой.

Как всегда, в России явился собственный путь. В России появилась «заграница» — в том непереводимом, трудно дающемся толкованию, но, по счастью, не нуждающемся ни в каких объяснениях значении для соотечественников. Все мы знаем, что такое «заграница» для СССР в шестидесятых годах.

И игра со славой стала совсем провинциальной: «перед занавесом» или «за занавесом» (железным, естественно) — вот в чем был вопрос. Весь мир — как ВЕСЬ мир — не воспринимался, был неинтересен. Сюжет был таков: главное, чтобы ЗДЕСЬ думали, что она известна («знаменита») ТАМ.

Интересы самой Анны Андреевны отнюдь не выходили за границы ее собственной, как ей казалось, метрополии. Жизнь, по-провинциальному, кипела только на том пятачке, где проживала сама протагонистка. Никакие мировые процессы, всемирного значения персоналии ее не занимали. Ну, Данте, положим, занимал — ей довелось родиться в культурной стране, без Данте здесь было никак, а с Данте, к сожалению, — очень легко.

«Заграница» Ахматовой была двух видов: Европа ее молодости (которую она не знала, потому что была мало, мало видела и мало смотрела) — и место обитания русской эмиграции (то есть эмитента слухов, слушков, эха — на большее рассчитывать не приходилось — о ней и ее давнишней молодости). Заграница громких имен, новых направлений и течений оставалась чужой и, в общем, малоинтересной (как для любой провинциалки). Политике, всегда привлекавшей ее внимание, она находила объяснение в конкретных людях, их отношениях, привычках и манерах — несравненно более убедительное, чем в борьбе за свободу и за сырье. Например, ее убедительное объяснение причины возникновения холодной войны. (Как мы помним, по ее версии, — из-за того, что «наша монахыня теперь иностранцев принимает» — говаривал, мол, «усач»).

Анатолий НАЙМАН. Рассказы о Анне Ахматовой. Стр 154

Для остальных советских граждан, которые не могли похвастаться, что пятьдесят лет назад им челку стриг парижский парикмахер, понятие «заграницы» было еще более жестким, грубым — но совершенно неизбежным. Было изнурительное понятие «импорта». Что же удивляться, что Анна Андреевна в разговоре с молодым мужчиной коверкает язык, говоря «футболь», а «спортсмен» — «почему-то на английский манер». Ведь это те самые годы. Чтобы угодить молодежи, надо было подчеркивать свое короткое знакомство со всем заграничным.

В конце пятидесятых — начале шестидесятых она познакомилась (а мальчики были такими хорошими, что сразу стало казаться — ее «окружили») с несколькими ленинградскими очень молодыми людьми (чуть больше, и даже чуть меньше! — чем двадцатилетними — эстафета могла быть пронесена очень далеко во времени). Они были в той или иной степени причастны к литературе и хотели жить.

Ахматовские сироты (так стал называться «волшебный хор» после смерти принципалки. По бюрократической иерархии и разветвленности определений видно, что было что делить). До «сиротства» они были, естественно, «детьми».

Были и совсем недоступные люди из числа «золотой молодежи» — детей ответственных работников, известных деятелей искусства и крупных ученых. У них были огромные возможности доставать одежду и пластинки, проводить время в ресторанах и «на хатах», пользоваться автомобилями родителей, получать недоступную для остальных информацию о западной культуре.

Алексей КОЗЛОВ. Козел на саксе. Стр. 80

«Волшебный хор».

По нелепой случайности один из них был Иосифом Бродским.

Бродский, родившийся в сороковом году и в восемьдесят седьмом, американским гражданином, получивший Нобелевскую премию по литературе, мог бы благовествовать о ней еще много лет. Она, как умирающая колдунья, передала свою силу ему.

Я готова была бы слушать его славословия Ахматовой, как декларированные софизмы: известно, что это не так, но ход доказательств и их утонченность — важнее смысла.

К сожалению, самого сильного и бесстрашного воина уже нет, и в чистом поле пришло время прокричать, что той прекрасной дамы, честь которой он защищал, — нет. Вернее, она была не так прекрасна.

А Иосиф в шестидесятые был юн, прекрасен, любил первоклассных дам и фотографировался в ссылке на фоне пачки из-под сигарет «Честерфилд». Пути открыты только Господу, но о чем-то из будущего догадывались и он, и Анна Андреевна Ахматова. Ей надо было что-то делать. Ее «слава» должна была стать «мировой».

Когда-то давно «заграница» не имела сакрального смысла и была простой арифметической составляющей успеха. Правда, такой, какой тоже нельзя было пренебрегать. Даже наоборот неплохо бы и подчеркнуть.

«О вас много писали в Англии? Раньше — в прежние годы?» — Писали… Много… В 16-м году летом».

П. Н. ЛУКНИЦКИЙ. Дневники. кн. 1. Стр. 79

Жалко, что она не назвала точную дату — день и час, когда о ней много писали в Англии. И она становилась там известной, как Лурье во Франции.

В понедельник, в три часа…

Анна Ахматова

1925 ГОД.

«Сейчас был у Пуниных. Там живет старушка. Она лежала на диване веселая, но простуженная. Встретила меня сплетнями: Г. Иванов пишет в парижских газетах «страшные пашквили» про нее и про меня».

Письмо О. Э. Мандельштама — Н. Я. Мандельштам.

ЛЕТОПИСЬ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА. Т. 2. Стр 92

4.06.1927.

Сегодня получила от Пунина письмо. <…> В письме фотография: Пунин на берегу моря, около Токио… В письме еще — японское открытое письмо, на котором приветы (на русском языке) от двух японских писателей и художника Ябе. Так: первый писатель: «Вам привет» (sic)…

Художник: «Сердечный привет. Т. Ябе».

Второй писатель: «Поэтессе советской России» (и т. д. — привет).

АА хочет пойти к профессору Конраду и составить по-японски ответ всем им…

П. Н. ЛУКНИЦКИЙ. Дневники. Т. 2. Стр. 125

Она очень любезна и внимательна к людям. Но не ко всем.

С отечественными корреспондентами она была чрезвычайно высокомерна.

Русистика — периферия западной культуры, поэтому все болезни этой культуры сказывались в ней более явно. <…> престижно было попадать в высокие интеллектуальные творческие круги Москвы и Ленинграда, что доставалось им очень легко. Какого-нибудь заштатного русиста мог в Москве принимать сам Окуджава — о выходе в такие круги в собственной стране он и мечтать не мог.

Наум КОРЖАВИН. Генезис опережающей гениальности

В пятидесятые годы к созданию мировой славы она отнеслась с необычной для себя академичностью. Не упустила случая, когда заезжей американской студентке оказалось возможным навязать писание о себе — не курсовой работы, на что та по максимуму рассчитывала, а монографии. Со всеми препарированными биографическими материалами, «тайнами» и пр.

Я работала нянькой в английской семье, прикомандированной к посольству. Я нашла эту работу после завершения курса русского языка и литературы в школе славянских и восточноевропейских исследований в Лондонском университете <…>.

У меня была очень неопределенная идея изучения поэзии Ахматовой: к тому времени я прочла какие-то се стихи. <…> Я была мало что понимающим исследователем, когда на меня свалилась потрясающая удача. Однажды я шла с английской подругой, учившейся в МГУ, и мы остановились поговорить с ее приятельницей армянкой. <…> Девушка спросила меня, чем я занимаюсь, и я сказала, что надеюсь что-то написать об Анне Ахматовой. К моему изумлению, она произнесла: «А вы хотите встретиться с ней? В данный момент она остановилась у моей тетки». <…> Когда меня взяли увидеться с Ахматовой, та встретила меня как человека, который может быть ей полезен.

Аманда ХЕЙТ. Человек, а не легенда. Стр. 670

Конечно, ее встретили не так, как приятельницу Натальи Ильиной (это одна из многочисленных историй о том, как Анна Андреевна замораживала мгновенным высокомерным и гневным холодом нечиновного, незнаменитого человека). Иностранец в России — больше чем человек.

Никакой серьезный и самостоятельный исследователь никогда бы не взялся за такую работу: записывать надиктовки.

Аманда Хейт.

Золотокосая, молодая, с приветливой широкой улыбкой. Совеем молодая. Смущенно поздоровалась. Дальнейшая наша совместная беседа обернулась столь неожиданной стороной, что смутилась не одна Аманда. «Я посплю, — объявила Анна Андреевна, — а вы обе сядьте возле столика. Аманда! Сейчас Лидия Корнеевна расскажет вам, что такое тридцать седьмой…» Мы сели. Анна Андреевна повернулась на бок, спиной к нам. Рассказать про тридцать седьмой! Анна Андреевна спала. Дышала ровно. Я мельком позавидовала ей: значит, она умеет спать днем! Да еще при других! Мне бы так! Тогда и никакая бессонница не страшна.

Л. К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1963–1966. Стр. 219 Да, не все обладают такой толстокожей расчетливостью, как Анна Андреевна, чтобы вот наскоро, конспективно, рассказывать заезжим иностранцам о самых больных темах. Стыдно читать конспект Берлина о литературной личной судьбе Ахматовой, записанный с ее слов. Монолог на 4 часа с ремарками. «И тут они убили Мандельштама. — Рыдает». Лидия Корнеевна дама совестливая, чувствительная. Хоть и поручено ей рассказывать краснощекой незначительной студентке, как двадцать лет назад замучили и расстреляли до сих пор еще любимого мужа (хорошо бы и разрыдаться — время повествования сокращает, а Аманда Хейт ну уж там потом своими словами эмоции эти выразит повествовательно, но постеснялась Ахматова рыднуть посоветовать) — ее рассказ был более целомудрен.

Цинизм какой-то старушечий, неопрятный: деточка, вы расскажите все, а я посплю.

Для творения своей биографии она готова продавать все: тридцать седьмой год, свою личную жизнь, не говоря уж о сыне, который, к несчастью, очень четко представлял, в каком качестве он становится наиболее привлекателен как лот. («Тебе было бы лучше, если бы я умер. Для твоей славы»).

В шестьдесят пятом, за границей, она торопится, уже не обращая внимания ни на какие условности. Вдруг кто-то клюнет: «Серебряный век», фарфоровая женщина, любовь втроем. Главное — чтобы записали. О тридцать седьмом годе пусть рассказывает Лидия Чуковская, об уже умершей в нищете в Париже Олечке Судейкиной — краеугольный камень треугольника, Артур Лурье.

Госпожа Мойч видела Анну в Париже и даже несколько раз. Эта особа, о которой я никогда не слыхал и понятия не имел, собирается написать диссертацию об Олечке. Вероятно, Анна ей рассказывала об Олечке. Так вот, Анна ее направила ко мне и просит, чтобы я рассказал ей, т. е. этой француженке, ВСЕ, ЧТО Я ЗНАЮ ОБ ОЛЬГЕ.

Артур Лурье — Саломее Андрониковой.

Михаил КРАЛИН. Артур и Aннa. Стр. 121

У Ахматовой были, по всей видимости, всемирные планы, она хотела завалить своей биографией весь мир, она «щедро» вводила в круг мировых тем и людей из СВОЕГО окружения.

Но Шилейко нужна была жена, а не поэтесса, и он сжигал ее рукописи в самоваре.

Аманда ХЕЙТ. Анна Ахматова. Стр. 71

Графиня с изменившимся лицом бежит к пруду.

Ахматова диктует так, как иностранцам проще понять, возможно, выговаривает «самофарр».

Считаю уместным вспомнить здесь случай, как она отбрила «наглого» — потому что отечественного — ахматоведа, который тоже вознамерился у нее о ней что-то узнать.

«Когда-то в Ленинграде, в Пушкинском доме, я читала свое исследование о «Золотом петушке». <…> Когда я кончила, подошел Волков. Он сказал, что давно изучает мою биографию и мое творчество и хотел бы зайти ко мне, чтобы на месте ознакомиться с материалом. А я ни за что не желала его пускать. «Они, — сказала я, кивнув на пушкинистов, — жизнь свою кладут, чтобы найти материал, а вы хотите все получить сразу».

Л. К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1952–1962. Стр. 106

Она специально готовилась к работе с Амандой, перечитывала статьи и книги, делала многостраничные записи в своих рабочих тетрадях с пометами: «Аманде», «Для Аманды». Аманда Хейт практически под руководством Ахматовой написала диссертацию.

С. KOВAЛEHKO. Проза Анны Ахматовой. Стр. 394

Это столп построения мировой славы: утверждение своей какой-то славной биографии, якобы легендарной, связанной в первую очередь с Гумилевым.

У Ахматовой было какое-то интуристовское отношение к русской культуре. Чингисхан, конструктивизм, Евтушенко.

Она хотела отметиться во всех этих пунктах.

Гумилева отдельным пунктом не было, но она хочет фальсифицировать русскую историю литературы и приписать Гумилеву невиданное, первостепенное в ней значение. Она надеется обмануть зарубежных историков: мол, эмигранты по злобе замалчивали, а на самом деле здесь все сокровища и зарыты — якобы это пропущенная, сгоревшая в терроре, неразгаданная страница.

Ее ранило, что ее жизнь, так же, как жизнь Гумилева, была описана неверно и дурно, и она чувствовала, что это делает бессмыслицей их творчество.

Аманда ХЕЙТ. Человек, а не легенда. Стр. 671

Лучше не скажешь. Для этого она пригрела несовершеннолетнюю девушку и надиктовывала ей то, что имела сказать.

…А жизнь Шекспира не только была описана «неверно и дурно» — возможно, это была совсем не его жизнь. Но это не «делает бессмыслицей» его творчество. Это то, что я хочу сказать этой книгой.

28 января 1961 года.

Ее терзают мысли о ее биографии, искажаемой на Западе. Снова — гнев по поводу предисловия к стихам в итальянской антологии.

Л. К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1952–1962. Стр. 457

Ахматова выбросила себя на западный рынок как «биографию» — подработанную для этой цели. Продать Анну Ахматову как поэта на Западе было невозможно. Она да, плохо переводилась, при всей малой целесообразности этого занятия — поэтического перевода как такового: легкость или трудность этого перевода не является тем более положительным или отрицательным качеством. Кого-то легче переводить, кого-то труднее, кто-то теряет в переводе все, кто-то — хоть что-то приобретает. Ахматову на Западе почти не знали, что знали — интереса не вызывало. Казалось вторичным и не слишком оригинальным. На волне оттепели и всколыхнутые «Доктором Живаго», обратили внимание на «Реквием». Обратили внимание не Бог весть как — всей чести было, что пригласили «за границу».

Твардовский поехал в Италию на заседание Руководящего совета Европейского сообщества писателей, вице-президентом которого он являлся.

А. И. КОНДРАТОВИЧ. Твардовский и Ахматова. Стр. 678

Это сообщество решило наградить Анну Ахматову премией — «короновать», как хором пели потом ее почитатели (никто не хотел видеть: чтобы поставить ее перед выбором — заступаться за Иосифа Бродского, ожидавшего суда, или поехать за границу).

Мероприятие было абсолютно совкового пошиба: так провинциальные жены ответственных работников едут по турпутевке в Чехословакию. Сбиваются по номерам, заграницу, кроме покупок и подарков, обсуждать неинтересно: ничего не видели, ничего не поняли, говорят только об оставленных губернских делах.

После первых поздравлений и тостов итальянцы скоро ушли. У оставшихся разговор постепенно оживлялся. Обратились к стихам, переводам, изданиям.

И. Н. ПУНИНА. Анна Ахматова на Сицилии. Стр. 669

Окружающим она внушает, что, живи на Западе, была бы миллионершей.

«Поэма».

Тираж нарочито маленький — всего 25 тысяч.

Такие тиражи ей обеспечил нарочно созданный советским строем литературный голод. На Западе у нее было бы 800 экземпляров. Или 300.

«Это для того, — пояснила она, — чтобы за границей думали, будто я ничтожество, будто читатели вовсе не хотят читать Ахматову».

Л. К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1963–1966. Стр. 269

Все о заграницах да о заграницах.

На родине у нее была слава «пророчицы» — мелковатая слава, как на возросшие аппетиты Ахматовой. В мировую славу с кондачка было не въехать. Там уже вовсю «процветали» прецизионные технологии вхождения в заветный круг.

Волков: Ну, Ахматова с этими «вынырнувшими» своими стихотворениями и более сложные игры затевала. Она в свои тетради в пятидесятые и шестидесятые годы списывала стихи, под которыми ставила даты «1909» и «1910». И так их и печатала как свои ранние стихи. Кстати, в XX веке, когда в искусстве стал важным приоритет в области художественных приемов, такие номера многие откалывали. Малевич, например, приехавший в Берлин в конце двадцатых годов, написал там целый цикл картин, датированных предреволюционными годами…

Бродский: Это вполне может быть! Прежде всего за этим может стоять нормальное кокетство.

Бродский проявляет невиданную инфантильность, присущую ему только в разговоре об Ахматовой.

Это «кокетство» — на самом деле неуважение к себе. К своему творчеству, к своей личной истории.

Правда, он тут же дает расшифровку этого «кокетства» — за ним стоят вещи гораздо более практические.

Затем — соперничество с кем-нибудь. И когда Ахматова делала подобное, то она, я думаю, даже имела право на это. Потому что она, может быть, говорила себе: да ведь я про это раньше думала, чем икс или игрек, я раньше это нашла.

Соломон ВОЛКОВ. Диалоги с Иосифом Бродским. Стр. 266–267

Совершенно верно. И она не зря возмущается, узнав, что приоритеты считают по-другому:

Вся я из Кузмина.

Так говорят на Западе недоумки, а она — имеет право поставить все с ног на голову. Кузмина — обозвать гнусным педерастом (она не знала, что на Западе давно в моде политкорректность и гомофобию «уже никто не носит»), громко прокричать:

Я научила женщин говорить…

Ну, в общем, если за состоятельные аргументы признавать кокетство и «я раньше об этом думала», а фальсификацию датировки признать нормальным творческим приемом — то тогда Бродский, продвигающий на Западе Ахматову, может считаться добросовестным промоутером.

В маркетинге она проявляла юношескую гибкость. Назвав свое программное стихотворение «Нас четверо», подмазав свое имя к Пастернаку, Мандельштаму и — Марине Цветаевой. Той самой, которая «замечательно, что как-то полупонимала, что Ахматовой принадлежит первое место в тайной вакансии на женское место в русской литературе». Закон таков, что двум брэндам — не взаимоисключающим, а взаимопродвигающим, подстегивающим, провоцирующим потребителя — всегда есть место. Это как «Порше» и «Феррари». Полупонимает ли каждый из них, что он в компании равных? Но я против того, чтобы «Нас трое!» кричал концепт-кар тольяттинского автогиганта.

Сэр Исайя Берлин — Исайя Менделевич Берлин — эмигрант, сделавший научную карьеру в Англии, культуролог, посетивший однажды Анну Ахматову в Ленинграде и проведший с ней продолжительную беседу, имел огромное значение в последние два десятилетия жизни Ахматовой, практически оказал влияние на более чем четверть ее жизни. Но не в том смысле, какой она беспардонно придумала, у него никогда не было с ней никакой мужской истории: он был младше ее ровно на двадцать лет, встретился случайно один раз (еще один раз зашел с коротким визитом попрощаться, через месяц), не интересовался ею в последующие годы, радушно принимал, когда она приехала в Оксфорд. К его, возможно, чести надо сказать, что — не оборвал этих формальных отношений резко и публично, когда стало известно, что она посвящает ему любовные стихи, сожалеет с горечью (обстоятельства!), что он «не станет ей милым мужем», считает себя в связи с «отношениями» с ним виновницей холодной войны между Россией и Западом. И прочий бред. Такого поклонника, мужа, публично заявленного любовника — она считала очень подходящим себе но статусу.

У нас эта версия охотно поддерживается — даже людьми, которые прекрасно знают всю фактическую сторону дела, но считают, что Анна Ахматова имеет какие-то тайные моральные права творить такие вот мифы. Одним из самых значительных — и соответственно виновных — апологетов этой «мистификации», а на самом деле неостроумной и бестактной выдумки — снова был Иосиф Бродский.

Отношение Бродского к «роману» Ахматовой и Берлина похоже на Козлова и его знакомца с гриновской (без материальной базы для снобизма им приходилось быть снобами-романтиками в духе Александра Грина) кликухой «Гайс»:

Совершенно загадочный человек, называвший себя не иначе как «Гайс», и утверждавший, что он знаком с дочерью английского посла. В это трудно было поверить, но мы подыгрывали ему — нам просто хотелось верить, чтобы гордиться знакомством с ним.

Алексей КОЗЛОВ. Козел на саксе. Стр. 80

Иосиф Бродский, вероятно, был знаком не с одной дочерью различных послов. Сэр Исайя в светском плане не был для него чрезмерно лестным объектом (при полном к нему уважении как к личности самой по себе — без той пошлой утилитарности — иностранец, профессор, состоятельный человек (все это из Америки видится немного по-другому), — которую навесила на него Анна Ахматова). Но как видим, он был готов идти на любые уловки и — увы! — подлоги, чтобы поддержать бабушкину репутацию роковой женщины. Все — падали к ее ногам. Исайю Берлина Иосиф Бродский к этим ногам наклонил сам.

В сущности, он стал посланцем цивилизованной Европы, возвестившим Анне Ахматовой о ее неувядающей славе.

Михаил КРАЛИН. Артур и Анна. Стр. 272

Конечно, это о Берлине. Но только вот он до встречи с ней даже не знал, жива ли она.

Понимаете ли, она же не видела иностранца с 1916 года. И вот появляется у нее первый человек с Запада, и так сказать, нечаянно… Я ведь не знал, что ее встречу. Я ведь не читал ни одной строки ее поэзии. Я не знал, что она жива… И вдруг этот критик, Орлов, мне сказал: «Ахматова. Она живет за углом. Хотите к ней зайти?» — «Конечно!» Он сказал: «Да ради Бога».

Исайя БЕРЛИН. Беседа с Дианой Абаевой-Майерс. Стр. 91

Не только практически иностранец Берлин (хотя, как эмигрант, он, конечно, был гораздо более информированным в вопросах русской литературы, его специальности — правда, только значимой, интересной для него литературы — и литераторах) не знал ничего об Анне Ахматовой (это значит: НЕ ИНТЕРЕСОВАЛСЯ), не знали ничего — НЕ ИНТЕРЕСОВАЛИСЬ — русские.

Ахматова для меня звучала как поэт минувший, предреволюционный, и только потом я узнал, что она жива и пишет. «Александр Трифонович! Позвоните Ахматовой!» — «Неожиданная мысль… Здравствуйте, Анна Андреевна, с вами говорит Твардовский…» Царственно ответила.

А. И. КОНДРАТОВИЧ. Твардовский и Ахматова. Стр. 674

Вне литературных интересов была Анна Ахматова и для Иосифа Бродского.

Лурье, однако, пишет, что Берлин был свидетелем откуда-то взявшейся неувядаемой мировой славы.

Это и почти текстуальное повторение стихов Ахматовой о бедном Берлине «А был он мировою славой…» и свидетельством стремлений самого Артура Лурье с помощью большого влияния, которое под конец жизни имела в номенклатурных кругах Анна Андреевна, устроить постановку его оперы в одном из советских театров. В эмиграции он был совершенно без работы, и вместо всех некрологов получил только строчку соболезнования вдове в местной вечерней газете. За такие слова Ахматова писала о его жизни на Западе: «Кажется, гремит там…», «…Посланцем цивилизованной Европы, возвестившем ей о ее неувядаемой славе» — какой-то шулерский кодекс чести…

Лев Николаевич Гумилев о визите Берлина и последовавшем за ним — по времени, не по причинно-следственному закону постановлении.

Мама стала жертвой своего тщеславия.

Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 345

За желание рассказать о себе западному литературоведу пришлось заплатить прищучиванием в постановлении, больше рисковать не хотела.

«Роман» Анны Ахматовой с Исайей Берлиным — это репетиция того, что она смогла воплотить с Амандой Хейт. Берлину она впервые попробовала наговорить свою версию своей великой жизни, он должен был потрясться, вернуться домой и положить жизнь на то, чтобы услышанное романтизированным образом записать, доложить Черчиллю, королю и прочим заинтересованным лицам, прославить на весь свет, а затем сделать Анне Ахматовой предложение. Она сначала бы вздохнула: ах, зачем я не умерла маленькой! — а потом скорбно бы приняла…

Берлин честно записал, получился немного комический эффект, как при старой съемке рапидом: рыдают, ломают руки — и все очень быстро, много, мелкими шажками… Писать большую книгу с рекламной целью, на недостоверном материале — тенденциозно подобранном заказчицею и частично фальсифицированном — он, конечно, не мог: не хотел, не пришло бы в голову, не стал бы никогда.

С Берлиным не сложилось, попалась девятнадцатилетняя девушка, нянька-англичанка… ну, пусть не «лучший causeur Европы» — ладно.

Однако Берлина она использовала по полной программе все двадцать лет.

В стихах Исайе Берлину она преподносит то, что котируется на Западе, то, что конвертируемо.

За тебя я заплатила чистоганом,

Ровно десять лет ходила под наганом.

«Постановлением», — восторженно пишет Чуковская. Но ведь под наганом не ходила, правда?

Д. Абаева-Майерс: Как вы думаете, что вы действительно «смутили двадцатый век»?

Берлин: Она на самом деле верила в то, о чем писала в «Госте из будущего». Для нее это не было простой метафорой, игрой воображения. Она буквально в это верила.

Д. Абаева-Майерс: Но ведь бывает, что незначительные на первый взгляд события оборачиваются со временем эпохальными.

Бepлин: Безусловно, маленький толчок начинает Бог знает что… Но в данном случае этого не было.

Исайя БЕРЛИН. Беседа с Дианой Абаевой-Майерс. Стр. 87

Так сильно хотелось, чтобы на Западе знали о ней. Силой таланта, как Пастернак, было не пробиться, не прорасти сквозь стену, она решила найти культурного человека, рассказать ему мною и красиво — и занять «подобающее» ей место.

Все-таки было ясно, что мировой славы нет. Срочно было найдено другое объяснение.

«Я пожертвовала для него мировой славой!»

Анна АХМАТОВА

Смысл этого леденящего душу восклицания Анны Андреевны о сыне в том, что, по ее расчетам, Лев Николаевич что-то не доплатил за родство с нею, раз еще такую жертву она для него принесла. Жертва будто бы в том что она для спасения Левы написала хвалебные стихи Сталину. (Она писала их для того, чтобы обезопасить себя.) Но это позднее, натянутое, еле дышащее оправдание — все-таки не может объяснить, как так из-за этих стихов могла рухнуть ее «мировая слава». Ну, какая-то сиюминутная, политическая, журналистская известность — может быть, могла бы быть, в одной-двух статьях. Но мировая слава здесь ни при чем.

Никому и никогда не помогла жертва, тем более — поза жертвы. «Всесожжения не благоволиши» — хочется православным что-то сделать в доказательство своей любви, но с детской назидательностью осаживают сами себя. Я не самодельную проповедь сочиняю, но в жанре этой книги цитирую молитву дальше, чтобы вывести на чистую воду нашу героиню: «Жертва Богу дух сокрушен».

«Я пожертвовала для него мировой славой», — вопль несокрушенного духа.

«Глубоко религиозной» Ахматовой духовные резоны в вопросе на сто тысяч (или сколько тогда была «нобелевка» — пусть даже в пересчете только на моральные ценности?) — отвратительны, раздражают. «Бог с вами, Лидия Корнеевна, что это вы стали такой христианкой?» Дело нешуточное. Солженицын — вот истинный соблазн. К-нему-пришла-мировая-слава! Он не был знаком с Модильяни, не носил узких юбок, ему не сажали так удачно и трагически в лагерь сына (что сидел сам — это почти что минус — его забывали в писательских кругах, вернее, он был еще там неизвестен, но в том и дело — упускалось время). Короче, мировые славы пришли к нему и к Пастернаку, и какая-то глухая, но довольно грозная волна поднималась вокруг имени Марины Цветаевой. А в ее, ахматовском, активе оставалась только «трагическая судьба» (хорошо, что никто не знает подробностей), «Реквием» — прекрасно, что он был написан! — Постановление, Постановление! — но надо еще что-то… Я пожертвовала для него мировой славой! Вот, пусть будет так. Еще — не упустила эту девчонку-иностранку, Аманду Хейт, надиктовала ей правильную биографию. Берлин — немного смешно, конечно, посвящать любовные цикл за циклом, когда виделись один раз, но, по счастью, люди действительно крайне невнимательны друг к другу. Она скажет это: «Дидона и Эней», а они пусть доказывают обратное, если захотят. Скорее всего, им будет легче принять на веру.

Что еще. Главное — сейчас, потому что время идет вперед — говорят, ее туда не возьмут, в это трудно поверить — это Иосиф Бродский. «Я сама вырастила Иосифа!»

С Бродским она сыграла самую тонкую и сильную свою игру. Она была согласна уже на профессора Гаршина — и вдруг ей дается сияющий, дерзкий, гениальный Иосиф. Он был слишком юн — и для того, чтобы она все испортила еще одним «Ты не станешь мне милым мужем», и для того, чтобы начать искренне почитать «бабушку», как почитал он своих совсем не выдающихся папу и маму.

То, что Бродский упомянул Анну Ахматову в своей нобелевской речи — это все, что есть в ее «мировой славе». Она постаралась, раздула, а он силой своего слова и авторитета, не снисходя до объяснений, просто как факт своей биографии, подтвердил.

Так Сальвадор Дали ставил свою собственноручную подпись на только что при нем намалеванной фальшивке.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.