У Ахматовой длинные руки
У Ахматовой длинные руки
Бродский ей — поклон через моря, она ему — щелчок через океан, с родной земли. В родном городе Бродскому не нашлось места для музея, кроме как комнатки в ахматовском мемориале. Город и страна, литературная общественность указали ему его место — в точном соответствии с представлением об этом «патронессы» — как называет хитрую старуху директор дома-музея.
Ахматовский пасьянс принят за карту сокровищ.
Вышла книга заунывных, сладчайших, самых на поверхности лежащих, Анной Ахматовой со смехом подсунутых «догадок» и комментариев — «А. А. Ахматова и православие».
Тут можно дать так давно рвущуюся — царскосельскую античность и открытую мною доязыческую Русь (в музыке, живописи — Рерих, в поэзии — Хлебников, «Яръ» и т. д.). (А Ахматова. Т. 3. Стр. 265.) На открытую Анной Андреевной «доязыческую Русь» есть даже комментарий: Возможно, Ахматова имеет в виду поиски истоков пракультуры русичей на скрещении Индии и Византии у Рериха, а также культуры скифов и сарматов, у Хлебникова и далее. (Видно, лавры Льва Николаевича Гумилева не дают Ахматовой покоя.) Не прошло мимо внимания Ахматовой, по-видимому, начавшее выходить в 1914 году собрание сочинений H. Рериха. В отзыве на первый том рецензент <…> писал: «Самого серьезного научного внимания заслуживают слова отгадки — о древности и высокости культуры, давшей расцвет Киеву времен Ярослава (это — не доязыческая Русь)… — что через Византию, через ее эмали, грезилась нам Индия <…> подход к иконе (надо полагать, даже не дохристианской) через искусство. (А. Ахматова. Т. 3. Стр. 701.)
Роман Тименчик, конечно, так подставляться (и подставлять Ахматову) не станет …в прилагательном просто описка-контаминация <…> которую напрасно публикаторы подвергают «содержательной» интерпретации. (Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 416.) Однако же и Светлана Коваленко, ПУБЛИКАТОР, — доктор филологических наук и в любом случае заканчивала среднюю школу. Но она не смеет даже повспоминать, какие это у нас доязыческие Руси были — придумывает «интерпретации». Ведь не может же Ахматова не то что ошибиться, зарапортоваться, понести околесицу — даже просто сделать ОПИСКУ! Надо придумывать какие-то загогулистые, недоступные простым смертным объяснения. Это как со Сталиным. Такой священный ужас при одной мысли о том, что вот сейчас профессору, ученому надо подписать себе смертный приговор — вывести своим пером слова: «Он (Сталин), Она (Ахматова) — Оно! (божество) сделало описку». ДО языческой Руси по ее территории (не называвшейся Русью, конечно, т. е. не по «доязыческой Руси») бродили какие-то племена, занимавшиеся собирательством, не имевшие даже языческих верований и обрядов — даже через костер не прыгающие, просто обрывающие что-то с ветвей. Какой тут Рерих, тут работа для Герасимова. Картинки эти легко представляет себе любой школьник, но д-р Коваленко не смеет этому поверить — и не хочет, чтобы этому поверили читатели собрания сочинений Анны Ахматовой. Это — провокация, товарищи! А если, впрочем, мы будем смелы и образованны, и отважно признаем, что Анна Ахматова — да! — сделала описку, и вместо «доязыческой» хотела написать «языческой» (или «дохристианской») Руси, то, извините, при чем здесь которую я открыла? Какую дохристианскую Русь считает, что открыла, г-жа Ахматова? Ну, на это ответов у комментаторов найдется сколько угодно.
* * *
Просто упал взгляд: красивое описание Ахматовой двадцатых годов. С французского: худая, стройная, бледная, как фарфоровая статуэтка, хорошо сложенная и несколько манерная. (Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 385.) Тут же оригинал. «Несколько манерная» — это перевод «tres manieree» (ложный друг переводчика — «трижды манерная»). Как бы эти переводчики перевели пунинское «она невыносима в своем позерстве»? Немножечко позерка?
* * *
У Ахматовой длинные руки. Исайя Берлин вовсе не боится Ахматову. Все его разгромные признания (игнорируемые ахматоведами) делаются, когда Ахматовой нет уже в живых. Все: «и больше у нас отношений не было», «я совершил преступление — женился», «я вовсе не кричал: "Она не Дидона"» — все это написано после ее смерти. «Встречи с русскими писателями» были написаны в 1980 году. Исайя Берлин пережил Анну Ахматову на 32 года. Что естественно — ввиду разницы в возрасте и образе жизни. При ее жизни он вел себя не так. Ну да, остерегался встречаться (остерегался не Большого Дома, а не хотел становиться объектом смешной сплетни. Не уберегся), был краток и вежлив — казалось бы, оскорбительно краток и вежлив — в единственном разговоре по телефону, писем не писал, приветов не передавал, подарков не слал, во снах не видел.
Боялся. Когда какие-то его слова (невинные, никакие, почти никаких слов) просочились все-таки в печать — а он знал, что она, подстраивающаяся под все окружение, подстроившаяся под систему слежек и подозрений, могла бы все разузнать, — на «простого» человека, на западного журналиста обрушила весь гнев своей осторожности человека, пусть и из-за занавеса, но лицом к лицу столкнувшегося с мраком и бесчеловечностью тоталитаризма. Пусть даже в облике «изысканной женщины».
Берлин сказал так: Она сказала о нем не больше этого, насколько я помню.
Журналист подрасцветил так: Исайя навестил ее. Свет в комнате был тусклым, стены грязные, обстановка ветхая и уродливая. Но посреди всего этого на одной из стен он с удивлением увидел шедевр постимпрессионизма — великолепный модильяниевский портрет юной женщины. «Какая чудесная картина, — заметил он за чаем. — Это кто?» — «Это я, — старая женщина счастливо вздохнула, — когда я девушкой была в Европе перед войной». «Кто рисовал?» — спросил он невинно. Она улыбнулась. «Такой славный парень, красавец с черными кудрями, у него был только один старый свитер — он был ужасно беден. А когда закончил рисунок, отдал мне его за батон хлеба и бутылку вина. Больше я его не видела. Моди… Моди… Модильяни его звали, — задумчиво произнесла Б.: — Амадео (так в тексте) Модильяни! Меня всегда занимало — что сталось с беднягой!» Берлин в ужасе пишет автору четыре страницы письма: Откуда же взялись эти черные курчавые волосы, фуфайка, бутыль вина, ломоть хлеба и все прочее в вашем сценарии?.. <…> Живы еще люди, хорошо знавшие г-жу А., и если они читали Ваш отчет о моем разговоре с ней, они решат, что я лгун и пошляк, невыразимо омерзительный, и будут правы). <…> Мысль о том, что однажды эти слова могут быть предложены для прочтения самой г-же А., — это нечто такое, о чем мне непереносимо даже подумать. Г-жа А., помимо того, что она гениальная поэтесса, еще и чрезвычайно изысканная женщина великой чувствительности… (Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 362.)
Берлину было чего реально бояться: если написать о ней что-то не то, можно стать объектом ее преследования. Она была уверена, что поэт Георгий Иванов, которого она обвиняла в том, что, уехав в эмиграцию, он написал лживые мемуары, был какое-то время полицейским шпиком и состоял на содержании царского правительства. (И. Берлин. Разговоры, с Ахматовой и Пастернаком. Стр. 664.) Но и «сценаристу» было бы трудно выдумать и тусклый свет, и грязную комнату, и старость собеседницы, разве что о нищете Модильяни он сам знал. У него была голова Антиноя и глаза с золотыми искрами. <…> Я знала его нищим, и было непонятно, чем он живет. (Анна Ахматова. Амедео Модильяни).
* * *
Кстати, об Ахматовой. Как-то я говорил по телефону с уважаемым мной коллегой-славистом, в свое время диссидентом. <…> он продемонстрировал знакомство с моей ахматовской (анти-ахматовской) статьей в «Звезде», одобрительно о ней отозвавшись. Я поблагодарил его за поддержку, ценную как по существу, так и прагматически — ввиду ее редкости. «Хочу уточнить, — сказал он, — что поддержка эта, хотя и искренняя, является сугубо частной, публично высказать ее я бы не решился». <…> «Как же вы с этим живете, вы, не боявшийся КГБ?» — «Видимо, Ахматова посильнее КГБ!» — «Чем именно — тем, что любовь к ее стихам делает для вас нежелательным какое-либо обсуждение ее личности?» — «Да нет, стихи дело особое… Дело именно в боязни открыто занять эту позицию. Вы, впрочем, можете опубликовать наш разговор, не называя моего имени, и хотя бы таким образом я послужу делу свободы совести». — «С вашего позволения, я так и сделаю».
Страх моего американского коллеги — очередное подтверждение власти того, что я назвал «институтом AAA». В этой власти нет ничего мистического. Если мой коллега посмеет высказать свое мнение вслух, его, полного профессора престижного университета, с работы, конечно, не выгонят, но в русскоязычном истеблишменте могут перестать приглашать, печатать, признавать за своего…
У Ахматовой длинные руки.
A. К. Жолковский. Эросипед и другие виньетки. Стр. 478–479
* * *
Лев Кассиль внес в ахматовиану свой вклад, сообщив, в числе многих мемуаристов, о шутке Маяковского: «Как вы относитесь к А.?» — «Обожжаю!» — и Маяковский поет на мотив «Ухаря-купца»: «Здравствуй навек, неизбывная боль, Умер вчера сероглазый король…» Разве любое СВИДЕТЕЛЬСТВО мемуариста — достоверное, не слух или сплетня (в данном случае достоверность подтверждается тем, что факт приводили многие) — не является безусловно нужным? Мемуаристы вольны высказывать свои оценки, выражать приязни и неприязни, за это они в свою очередь могут быть любимы и нелюбимы, но за донесенные до потомков ФАКТЫ мы должны поклониться им в ножки. За правду Лев Кассиль получил колкость — внес в ахматовиану свой вклад. Надо же уметь сортировать воспоминания, писала же Анна Андреевна (тоже с иронией — но не имея в виду нежелательные для себя лично свидетельства): Ни слова правды — ценное качество для мемуариста. Но Лев Кассиль исправился: в последующих изданиях он этот эпизод исключал. (Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 571.)
Данный текст является ознакомительным фрагментом.