Не рассуждать!
Не рассуждать!
Начиналось не нами и не вчера.
Алексей Толстой <…> вместе с Волошиным примется за пьесу, где будут выведены Ахматова и Гумилев. <…> Поэтесса Елена Грацианова сознательно создает себе репутацию «фантастической женщины» и femme fatale, оставаясь при этом холодной, как лед. Антиэротичная Елена соблазняет людей, чтобы воспользоваться ими для литературного или социального успеха. Ее мечта — слава, пусть дурная, лишь бы стать над другими, хоть на час. Интересно, что она диктует влюбленному в нее критику слова похвальной статьи. Эта страсть к тотальному контролю своего литературного и публичного имиджа также вполне вписывается в гипотезу о портретности или, вернее, памфлетности пьесы Толстого.
А. Н. Варламов. Алексей Толстой. ЖЗЛ. Стр. 90
Мы начнем с Исайи Берлина — он был самым главным из людей в ее жизни, самым «ахматовским» — выдуманным, использованным, лишенным права на собственную жизнь.
…цикл стихотворений Анны Ахматовой о Дидоне и Энее. Она написала их после расставания с любимым. Себя она представила Дидоной, а того человека — этаким Энеем. Между прочим, тот человек еще жив.
И. Бродский. Интервью Анн-Мари Брумм. Стр. 20
Были вместе. Расстались. После расставания — с любимым — стихи. Что же было, когда пара была ВМЕСТЕ?
Естественно, отнюдь не из скромности, не из желания быть сдержанной в рассказах о своей личной жизни, она ничего не рассказывала юному Бродскому о том, что БЫЛО у нее с г-ном Берлиным. Отработанная многозначительность пауз и умолчаний выразительней любых самых цветистых повествований — у нее не было выбора, любой другой прием разоблачил бы ее — достигла своей цели. Бродский тоже настойчив в продвижении мысли, что история имела реальную основу. «Человек этот жив». Он видел его, живого — он, видевший живую Анну Андреевну Ахматову, садившийся с нею рядом, слышавший запах ее дыхания, чувствовавший шевеление ее тела, видевший блеск натянутой на распухающей руке кожи. Руке, поднимающей бокал, держащей перо. Оказывается, ей хотелось, чтобы кто-то жал ей эту руку со страстью. И в доказательство того, что это возможно, она называла имя еще живого человека.
Иностранная журналистка могла понять только это. Объяснить то, что знал Бродский — и сейчас это скрывал, — было невозможно: там, в оставленном Советском Союзе, главным и единственно важным было только то, что реальным и слитым воедино с Анной Андреевной был именно ИНОСТРАНЕЦ, профессор, полностью устроенный человек, западный человек, свободный — пусть в реальной своей жизни хоть сколько угодно несвободный, но советские были эгоистичны до жестокости и ничего такого знать не хотели, англичанин.
Бродский вступил с нею в заговор.
* * *
Ну, ты попал!
* * *
Апологеты настаивают, что жизнетворчество — это и хорошо, и нужно, и повсеместно распространено, и Бродский пишет poet is a hero of his myth, будто поэту больше нечем заняться, будто без перекачки сил на формирование какой-то определенной, весьма красивой, рассчитанной и, соответственно, упрощенной и прямолинейной биографии потеряет что-то и поэт весь, целиком — хотя дело обстоит как раз наоборот, и, как это очень наглядно произошло в случае Ахматовой, природных ресурсов может не хватить, все уйдет на техническое обслуживание трубопровода. Вместо того чтобы реально согреть что-то своим небольшим, но — какой есть — теплым и светлым огоньком.
* * *
Женские штучки: не скрою от вас, должна сознаться. Женщина для Ахматовой — это тайна. «Вы сказали ему?» (кто у вас был первым). — Она (тихо-тихо): «Сказала». Не зря в этом письме она не удерживается и от уже переступающего простейшие границы хорошего вкуса: Затем я еще раз убеждаюсь, что женщине лучше кокетничать, когда она находится du bon cote de la quarantaine (по лучшую сторону сорокалетия), a не наоборот, а я, грешница…
А. Ахматова. Т. 3. Стр. 227
В феврале 1965 г. А.А. писала Г. П. Корниловой из Комарова: «Англичане настойчиво зовут в Оксфорд получить мантию, и вообще «все смешалось». (Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 252). Кто-то в Оксфорд действительно ее звал, раз она туда на самом деле ездила и мантию получала. Эти безличные «англичане», как «русские» в голливудских боевиках, — малокультурно, но так ведь — для малокультурных, кому для восхищения и достаточно будет, что англичане.
Читаем внимательно дальше — любая женщина будет заинтригована, услышав, что где-то «все смешалось». Видят подпускаемый туман и мужчины, даже ученые: Цитата из «Анны Карениной», может быть, косвенно подсвечивает второй план поездки — не «литературно-поэтический», а «лирический» (выдуманный, конечно, но все готовы верить, ведь это — Ахматова, как из-за нее всему не смешаться!), который подсказывал числовые заклинания «Пролога» с подчищаемой датой:
Гость из Будущего (профессор Исайя Берлин) проступает, как тень, на каменной стене. Икс (Анна Андреевна) садится, но, не открывая глаз, протягивает к нему руки и <…> бормочет (словцо намеренно снижает стиль — но ведь такое не снизишь!):
Знаешь сам, что не стану славить…
Он: До нашей первой встречи осталось еще три года.
Она: А до нашей последней встречи всего только год. Сегодня [2 апреля 1962] 28 августа 1963.
Он: Ты бредишь. Ты всегда бредишь. Что мне с тобой делать? И всего ужаснее, что твой бред всегда сбывается.
Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 252
* * *
В общем, я, как примерная ученица, получила куклу и книгу. Лучше бы перстень какой-нибудь памятный.
Н. Готхарт. Двенадцать встреч с Анной Ахматовой. Вопросы литературы, 1997. № 2
В Таормине ей вручили два памятных сувенира. Она же, разгорячившись впечатлениями римских развалин, сицилийских ландшафтов и скалистыми берегами — грезила о чем-то романтичном, рыцарском, средневековом, масонском, тайном. Но на коммунистических сходках перстней не дарят — не та эстетика, пусть скажет спасибо, что не вручили вымпел… Вот и СЭР, Исайя Берлин, тоже подарил солдатскую фляжку времен Второй мировой войны (через год после ее завершения, то есть даже не для краеведческого музея, раздела воинской славы, подарок), а потом, через двадцать лет, в Англии, — изящную записную книжку. Хотя у него оправдание уж точно есть — в его положении дарить Анне Андреевне кольца — это подписать себе смертный приговор.
* * *
О поэзии Пастернака Анна Андреевна ничего не сказала, но о человеке выразилась несколько загадочно: — Я до сих пор думала, что я одна понимаю Пастернака. А вот в Англии я встретила человека, который понял его тоже до конца.
Н. Струве. Восемь часов с Ахматовой
Что за человека она встретила в Англии? Что бы было его не назвать? Что это за тайны? Пожилая писательница встречает за границей, в каких-то литературных или научных кругах — общение было оживленнейшее, качественное — кого-то, кто правильно, глубоко и тонко понял величайшего современника и соотечественника юбилярши. Отчего его не назвать? Не выдать диплом знатока и проникновенца? Какая причина мешает? Кого нельзя назвать, кого надо сохранить в тайне? Мы, конечно, знаем, Лидия Корнеевна тоже бы тяжело вздохнула — намек понят, а вот если бы Струве принялся производить расследование: что это за новый пастернаковед? Думаю, на Берлина бы он не вышел: по каким формальным признакам вообще его искать? «Скажите, это не вы единственный правильно, ДО КОНЦА, понимаете Пастернака и сообщили об этом факте Анне Ахматовой во время ее пребывания в Англии?» — «Да, это был я». Так никто бы не сказал, и Струве остался бы при неразгаданных тайнах. «Тайна — это вы».
Я сказала [Солженицыну о его поэме]: «Не печатайте. Пишите прозой, в прозе вы неуязвимы, а в стихах ваших мало тайны». А он ответил: «А в ваших стихах не слишком ли много тайны?» (Н. Струве. Восемь часов с Ахматовой). В стихах ее — для тех, кто не хочет ей подыгрывать — тайн нет совсем. Даже нет таинственностей. Есть иногда неряшливая невнятность, иногда — давно придуманная формула загадочности.
— По-моему, — сказала она, — «Полночные стихи» — лучшее, что я написала… Но даже такой замечательный знаток нашей поэзии, как Лидия Гинзбург, недоумевает, кому они посвящены.
В связи с этим Анна Андреевна упомянула, что у нее имеется читатель номер 1, которому первому читаются ее произведения, но этого таинственного читателя она не назвала.
Н. Струве. Восемь часов с Ахматовой
* * *
Что происходит, Иосиф, вам же не могут нравиться мои стихи! А что же тогда происходит? Что ему тогда может нравиться? Красивые руки Анны Андреевны?
Изменившийся, отяжелевший, но все еще выразительный, непохожий на другие, полный тайны профиль?
* * *
Кажется, сегодня кончила «Поэму без героя» («Триптих»)». Позднее приписано: «Нет».
Записные книжки. Стр. 248
Записи в дневнике перечитывались.
* * *
Лев Гумилев был хороший сын. Несмотря ни на что, он любил своих родителей. У дурных отца и матери он был хороший сын. Он написал внутреннюю рецензию, «Отзыв на «документальный роман» М. Кралина «Артур и Анна», там он защищает Ахматову в Ахматовской манере — огульно, без разбору, безотносительно того, была ли на нее хула. Просто — не сметь писать ничего о маме. (Л. H. Гумилев. Дар слов мне был обещан от природы. Стр. 294–295.)
Ахматова была вынуждена принять английского дипломата по прямому указанию В. Н. Орлова, члена президиума Союза писателей. Как это по указанию? А как же придуманное Ахматовой (нам сейчас это важно даже как придуманный факт, ведь это ее версия): Наша монахыня тепэр иностранцев принимает» (топорща усы, с неудовольствием говаривал Сталин)? Начальство разъярено ее своеволием или — прямое указание? По тексту самого Берлина, никаким указанием не пахнет — так, сделали приятное старушке. В книжном магазине всесильный В. Н. Орлов случайно познакомился со вполне себе русскоязычным Берлиным, очевидно, не вручившим Орлову верительных грамот, вовсе не как с английским дипломатом (как того хотелось Анне Андреевне после осечки с профессором Гаршиным и в чем хороший сын Лева ее, как и во всем, поддерживал), а с русским, пусть бывшерусским, библиофилом. Ему, Орлову, невдомек было заняться принятием решения о выдаче Анне Андреевне Ахматовой, подданной Союза писателей, прямых указаний. В чем мог бы быть их смысл, даже если не усомниться в том, что вполне в рамках полномочий тов. Орлова единолично, спонтанно принимать решения по направлению деятельности английских дипломатов? Выведать у Берлина имена резидентуры? Прозондировать настроения в послевоенных британских дипломатических кругах? Почему на такое важное задание Ахматову направляли без прикрытия? Когда по прямым указаниям Союза писателей (заранее готовившимся и согласованным) ее действительно сводили со смирными американскими профессорами, на встречах присутствовали представители СП, переводчики, проверенные и лояльные хозяева домов и пр. Бродский, считая людей совсем уж за простачков, придумывал (на ходу, больше вроде не повторял), что власти ей даже не разрешали говорить на этих встречах по-английски (она, правда, не умела — хоть и писала противное в своей учетной союзписательской карточке. Но, как сын Лева все в этом же «отзыве» пишет: а дамы любили лгать всегда.)
Лева, Лева, какое прямое указание, когда именно из-за несанкционированности этой встречи началась холодная война!
Ну ладно, была вынуждена принять. Принять, положим, несмотря на все вышесказанное, да — но после того, как ее гостя из будущего пьяный мальчишка высвистел на улицу, проорав под окном: «Берлин, выходи, я купил по дешевке черную икру, мне срочно нужен холодильник, у тебя везде связи! Переговори с горничными», и дипломат, извинившись, откланялся (мальчишка был действительно сыном Черчилля), попросив разрешения бывать, вот тут уж даме было совсем неприлично соглашаться на встречу в оскорбительно поздний час, сразу, как только сэру Исайе удастся найти барчуку холодильник. Второй раз в тот же день ее никто не вынуждал его принимать, ничьего прямого или непрямого указания не поступало.
* * *
Вот слова очевидца, современника, равного участника отношений, трепетного искателя руки Анны Андреевны. Прошло полгода после судьбоносного знакомства Ахматовой с Берлиным.
Она назначила всем роли.
Письмо Пастернака в Англию, к любезному знатоку русской литературы, не преминувшему в бытность в СССР в командировке свести многочисленные знакомства с советскими писателями, более чем радующимися этим даже небезопасным контактам:
26 июня 1946 года.
Дорогой Mr. Berlin!
Когда тут была Ахматова, каждое ее третье слово были Вы. И это так драматически, таинственно! Например, ночью, в такси, на обратном пути с какого-нибудь вечера или приема, вдохновенно и утомленно, чуть-чуть в парах (можно придумывать что угодно, какую-нибудь истому, например, но скорее всего — все-таки просто подвыпившую), по-французски: Notre ami (это Вы) a dit… или a promis и т. д. и т. д.
Б. Пастернак. Т. 9. Стр. 461
Пастернак посмеивается, он никогда не узнает, что милым другом — назойливым, неудачливым, никчемным — станет посмертно и он сам.
* * *
«Мы обречены выбирать, — писал И. Берлин в философском эссе «Опасность иллюзий», — каждый выбор может повлечь за собой невосполнимую утрату. Счастлив тот, кто живет без рассуждений…» Да, это, вероятно, так, но сам-то автор эссе не жил и не мог прожить без рассуждений ни одного дня (В. Дементьев. Предсказанные дни Анны Ахматовой. Стр. 216). Откуда каждодневная внутренняя жизнь сэра Исайи Берлина была так досконально известна вологодскому писателю? История все та же — никто этим сэром не интересовался и интересоваться не собирался. Кто он такой, чтобы о его внутренней жизни задумываться? Как все вокруг Ахматовой — никто, пыль, фон для ее гения и неслыханной судьбы. И еще смеет рассуждать, рассуждать каждый день, вместо того чтобы с маху бросить свою никчемную жизнь к ногам Анны Андреевны. При чем здесь разница в возрасте, расплывшееся (дорассуждался до того, чтобы назвать и причину — это от картошки) тело, несхожесть жизненного опыта, богема и пр.?
Не рассуждать!
* * *
Кстати, название трепетной книги Валерия Дементьева Ахматовой бы не понравилось: Предсказанные дни Анны Ахматовой — это хорошо, бессмысленно, но величественно, далее идет двоеточие и — самоуправство: Размышления о творческом пути. Ведь «размышления»-то — некоего Дементьева. Он пишет книгу, чтобы поразмышлять, выказать людям свои куцые «размышления». В меру своего соображения он может запечатлевать ее творческий путь — не полностью, конечно, не во всей глубине и таинственности, — но размышлять ему о нем уже совершенно излишне.
* * *
У нее не хватило вкуса признаться в игре лишь творческого воображения и, приехав в Оксфорд, садясь за стол, накрытый его женой, рассмеяться: наша встреча была толчком к какой-то фантазии, явился какой-то герой, которому я могла перекинуть некоторые свои мысли, он оброс характером, биографией и плотью как герой романа. До романа не дотянул, но стихи многие принял на себя. Так что извиняйте, вы здесь ни при чем, все совпадения случайны.
Нет.
«С моей женой она была суперхолодна, понимаете. Супер. Лед».
«Одна случайная встреча ТАМ, — она помолчала, — может все изменить…»
* * *
Из книги «Сэр» Анатолия Наймана узнаем, что они совершили половой акт. Право, не знаешь, какое другое слово подобрать — ни одно из употребляющихся при описании человеческих взаимоотношений здесь не подходит, исходя из ситуации — назовем уж медицинским термином.
С чего бы это вдруг? У него были не то чтобы проблемы, но совершенно другие привычки и другая история, чтобы так уж не удержаться и наброситься на незнакомую пожилую даму, даже пусть и провоцирующую, старшую его на двадцать лет (это была не та разница, когда ей сорок и ему двадцать, ее пятьдесят шесть были уже за тем порогом, который подходит для галочки на еще не испытанной страничке донжуанского списка, она уже располнела от нерационального питания, царственно откинула голову со щитовидкой назад, пила по-старушечьи — для питья, не для веселья). В плане моральной победы тоже маловероятно, чтобы он мог осознать престиж такого завоевания — он не знал, по какому случаю орден сей можно будет надеть. Конечно, инициатива могла исходить и от нее — но она была для таких приключений трусовата и вовсе не так темпераментна — в физическом плане, — а главное, она бы его выдала. Проговорилась бы гораздо раньше и определеннее, чем он.
* * *
Возраст мало что значит. Летоисчисления судеб оперируют библейскими свободами. Насколько старородящей была Сарра и дожил ли Мафусаил до тысячи лет? Лени Рифеншталь вышла замуж в 68 лет за молодого мужчину лет двадцати с небольшим — «немного застенчивого молодого человека, очень высокого, стройного и прекрасно выглядевшего» (Л. Рифеншталь. Мемуары. Стр. 518). Прекрасно выглядела, естественно, она сама до ста двух. За годы этого брака юноша стал старичком. Брак был нужен для жизни — работы, планов, супружеских отношений. Не то с поэтами. Красивая, сдержанная, умная дама, да к тому же прекрасный поэт — вот что придумала для себя А.А. (Н. Я. Мандельштам. Из воспоминаний. Стр. 319) — и к ней муж, «врач-профессор», муж — английский сэр, друг Черчилля, соперник Сталина. Все — этикетки. Платье, с которого не спороли ценник.
* * *
Не в таинственную беседку
Поведет этот пламенный мост:
Одного — в золоченую клетку,
А другую — на красный помост
Записные книжки. Стр. 643
Всё про беседки-то, действительно… И золоченой клеткой назвать дом человека — его домашние, домочадцы, себя как обозванными должны понимать? Вот вам и благодарность за гостеприимство… Помостов для себя Анна Андреевна ждет, как вампир. Тем и питается…
А в книге М. Игнатьева содержится немало предостережений грядущим реконструкторам (цитируем по реферату И. Шайтанова): В молодости дело было даже не в том, что Исайя Берлин испытывал неуверенность в отношениях с женщинами, а в том, что он был абсолютно уверен в своей некрасивости и в отсутствии шансов на успех. Ему приходилось убеждаться и в обратном, но, пережив пару платонических увлечений, он с подколесинской настойчивостью избегал любой возможности брака. <…> Его романы с женщинами никогда не были физической близостью, а дружбой, беседой, взаимной поддержкой. Именно так в Америке в военные годы завязываются отношения с Патрицией де Бренден (впоследствии — Дуглас), дочерью лорда Куинсбери, однако они принесли Берлину немало страдания. Он едва ли не впервые был по-настоящему увлечен и не мог равнодушно следить за очередным браком или приключением своей избранницы. В одну из пауз в серии любовных странствий Патриция сама сделала ему предложение — как раз накануне поездки в Россию, — которое он отверг. Однако Берлин уехал эмоционально потрясенным и продолжал получать кокетливо-поддразнивающие письма. <…> Во время беседы [с Анной Ахматовой], длившейся всю ночь <…>, возможно, и для того, чтобы предупредить ее эротическое влечение к нему, — Исайя признался, что и он был влюблен: не говоря прямо, он, разумеется, имел в виду Патрицию Дуглас. <…> Подозрение с тех пор так и сопровождает их встречу. Ни один русский, читающий «Cinque», цикл, посвященный вечеру, проведенному ими вместе, не в силах поверить, что он не закончился в постели. В действительности же они едва прикоснулись друг к другу. Он оставался в одном конце комнаты, она — в другом. Будучи совсем не дон жуаном, а неофитом во всем, относящемся к сексу, он оказался в квартире прославленной обольстительницы, пережившей глубокое взаимное чувство с несколькими блестящими мужчинами. Она сразу же мистически придала их встрече историческое и эротическое значение, в то время как он робко сопротивлялся этому подтексту и держался на безопасно-интеллектуальной дистанции. К тому же он оказался и перед более прозаическими проблемами. Прошло уже шесть часов, и ему нужно было пойти в туалет. Но это разрушило бы атмосферу, а к тому же общий туалет был в глубине темного коридора.
* * *
Сэр Джон Лоуренс откликнулся в «Таймс» назидающим письмом: с чего это Игнатьев пишет, что Берлин и Ахматова в ту знаменитую, проведенную в безостановочном разговоре, ночь в Ленинграде не дотронулись друг до друга, когда ему, сэру Джону, Исайя сказал, что они переспали, причем с ударением прибавил: «Ей было шестьдесят!»
А. Найман. Сэр. Стр. 65
Как там было «переспать» — когда квартира коммунальная, сын тридцатичетырехлетний с картошкой ходит, Пунин за стеной, уборная неизвестно где. Лев Николаевич Гумилев, прилежный и удачливый практик любовных приключений, считал, что все не так просто и в более благоприятных условиях (о Пушкине с Александриной — мама задала ему этот тон и эту тему): Никакой измены, конечно, не было и не могло быть. При открытых анфиладах комнат и при тех дамских платьях — это практически невозможно. (В. Н. Демин. Лев Гумилев. ЖЗЛ. Стр. 264.) При всей горделиво предъявленной блудности Анна Андреевна в любовных историях видела другой набор значимого — эротическое напряжение, запутанные жизненные ситуации, надрыв и предательство, обязательно огласка, «люди», «все» — должны «видеть», долгие ожидания (коммунальность придавала особый накал чувствам и особенно — ощущениям) — а непосредственно до секса могло и не доходить.
Да еще безостановочный разговор. На самую птичью любовь какое-то время все-таки нужно. Ситуация двоякая. С одной стороны, совсем быстрый секс лучше всяких деклараций и провокационных разговоров подтвердит, что Ахматова — женщина темпераментная и раскованная, а с другой стороны, — мог как раз свидетельствовать об обратном — что у нее был настолько велик дефицит в половых партнерах, что она рискнула пожертвовать завязывающимися отношениями для физиологической процедуры. В реальной ситуации это вряд ли произошло, но эротический накал той силы, которую являла Анна Андреевна в разговоре о судьбах мировой культуры, был явственен — и Берлин счел себя обязанным ответить соответствующей любезностью. Это был его ей подарок — он СКАЗАЛ Лоуренсу, потому что этого бы она хотела. Чтобы сказал. Остальное не так важно. То есть какие-то отношения у них в ту ночь все-таки возникли — во всяком случае, они поняли друг друга и расстались не без симпатий. Берлин был, конечно, огорчен, что Ахматова повела себя впоследствии как горничная, щеголяя близостью и предъявляя нелепые требования, — а не как лощеная светская развратная женщина, которая поднимет брови: «Мы разве знакомы?» — но воевать ему со всем светом было бы невозможно.
* * *
После отъезда Берлина Ахматова среди знакомых подчеркнуто много и подробно рассказывала о его визитах к ней, боясь, как она заявила, искажения действительности «злыми языками».
Справка начальника Управления МГБ по Ленинградской области. Летопись. Стр. 417
* * *
Но понял ли он, что и в самом деле стал Энеем? (Р. Зернова. Иная реальность. Ахматовские чтения. Вып. 3. Стр. 37). Оборот «понял ли он» означает не просто искренний вопрос: стало ли известно этому человеку что-то, а — подозрение в том, что что-то важное оказалось непонятым, упрек за это непонимание, горькое сожаление о непонятливости и пр. ХОТЕЛ ЛИ г-н Берлин это понимать — это другой вопрос, и на него ответ никого не интересует — не о Берлине же речь! Как должен себя чувствовать человек, которого кто-то другой признал пригодным для какой-то выгодной ему роли, ненужной, смешной, унизительной маски. И который ПОНИМАЕТ, что окружающие этому наговору верят — и с горечью вопрошают друг друга: а понял ли он, что он и в самом деле стал?..
Сэр Исайя Берлин прочитал «Пролог» в «Искусстве Ленинграда». И — не узнал себя (или не пожелал узнать себя) в «Госте из Будущего»…
М. Кралин. Сэр Исайя Берлин и «Гость из Будущего». Стр. 195
…потом, узнав о предстоящем прощальном визите Берлина, Анна Ахматова загодя к нему готовилась, в частности, собирала у друзей и знакомых свои ранние книги и фотографии.
М. Кралин. Сэр Исайя Берлин и «Гость из Будущего». Стр. 196
Из улова: у Софьи Казимировны Островской была такая книга, подарок Ахматовой, с соответствующей надписью… но той недолго пришлось любоваться ахматовским инскриптом: книга была, по просьбе Анны Андреевне, возвращена ей, а затем подарена Берлину с такой надписью: «И.Б. от А.А.». (М. Кралин. Сэр Исайя Берлин и «Гость из Будущего». Стр. 196.) Античная краткость и их общая тайна. На выставке в Фонтанном Доме я увидел книгу «Четки» с двумя дарственными надписями Ахматовой. (М. Кралин. Сэр Исайя Берлин и «Гость из Будущего», Стр. 196.) Берлину пришлось принять в подарок книгу, на которой уже стояла чужая дарственная надпись. Положение его было безвыходным: отказаться — оскорбить Ахматову, ведь было бы понятно — почему. Будто из вырванных у убитой золотых зубов изысканный перстень отдала сделать, а люди нос воротят. Кому захочется в таком быть уличенной, тем более Анне Ахматовой — изысканнейших чувств женщине? А что сравнение не с перегибом — так нас ахматофилы тому и учат: все, к чему Ахматова прикоснулась, — свято. Софье Казимировне, вообще-то, правильнее было бы подаренную книгу отдать, а дома на кухне той же ночью от потери такой повеситься.…Среди прочих реликвий большую ценность представляют книги стихов Ахматовой с ее дарственными надписями сэру Исайе Берлину. (М. Кралин. Сэр Исайя Берлин и «Гость из Будущего». Стр. 195.) Это из описаний богатств дома Берлинов в Оксфорде.
* * *
М. Кралин с сухонькой ослепительной улыбкой и сдержанной мимикой колокольчиком поет: «Я верну тебе все, что ты подарил». Дарят каратники — но иногда и требуют возвращать. Что делать — каковы принцы, таковы и обычаи в королевстве. Новые деньги — неунаследованные, ненаработанные — слава у Анны Андреевны тоже была не побочным продуктом жизнедеятельности гения, а основным содержанием жизни. Приемы тоже были блатными. Забрать подарок у подруги и передарить иностранцу — это сильно. Зачем Берлину могли быть нужны ее ранние книги? Ведь она же не из подполья весточку на волю передавала, кричала SOS, сообщала миру о пропавшем в глубине ГУЛАГа гении — все ее творчество хорошо было на Западе известно, все книги ее знали. Она хотела сделать Берлину роскошный, но элегантный подарок. Такой, какого вовсе не заслуживали ее соотечественники.
Представьте, как горд был в сороковых годах человек, у кого дома на полке, а то и в заветной шкатулке, хранился томик какой-то первой книжки Ахматовой — вот они, репринты, передо мной — на тонированный бумаге, с безупречного вкуса рисунком, выверенной графикой — прелесть, — у людей этих подрастали внучки, и они лелеяли мечту в день их совершеннолетия со слезами на глазах книжку эту вручить, чтобы поддерживать состояние кислой женственности. И вдруг — трубы во дворе, гонцы, зачитывают королевский указ: все ранние книги Анны Ахматовой, фотографии, подарки — по закону принадлежащие новым владельцам, — сдать. Академик Томашевский наказывал своему гинекею — делайте все, что говорит Анна Андреевна.
* * *
Анне Ахматовой деликатность в вопросах дележа культурных ценностей, имеющих материальное выражение, неведома. Зое Томашевской («делала все, что она говорила»… и пр.) — подарила рисунок Модильяни. Тот самый, знаменитый, — за то, что та сохранила ее архив. Сохраняла во время войны…
Зоя Томашевская: Бывая у Анны Андреевны, я глаз не могла оторвать от этого рисунка. <…> Каждый раз, когда Анна Андреевна видела, как я смотрю на рисунок, она неизменно произносила: «Юноша прекрасный, как Божий день». Иногда что-то добавляла. «Он постоянно просил меня читать стихи. Не зная русского языка. Я смеялась: зачем? „В них есть тайна", — отвечал Модильяни».
Война! 31 августа 1941 года Анна Андреевна звонит маме: «Попросите Бориса Викторовича за мной зайти. Я осталась одна. Мне страшно». Папа немедленно пошел и привел ее на канал Грибоедова. При ней был небольшой чемоданчик, который сопровождал ее во всех ее поездках. <…> Дней десять она прожила у нас на пятом этаже, спускаясь в подвал при каждой воздушной тревоге. В подвале было бомбоубежище. В него выходили все дворницкие комнаты. Дворник с замечательным именем Моисей Епишкин предложил ей свою прихожую. <…> 27 сентября она улетела в Москву, оставив заветный чемоданчик в кабинете Бориса Викторовича. 21 марта 1942 года улетели в Москву и мы. Но всю лютую зиму 1942 года мы прожили в чужой квартире первого этажа. Наверх подняться — <…> могла только я. Мне и было поручено собраться. То есть положить в большой чемодан все самое нужное и ценное. Можно было взять в самолет только пятьдесят килограммов на всю семью.
Конечно, был сохранен весь архив Ахматовой. Увезен в эвакуацию, скитался всю войну с хозяевами. После войны в целости возвращен. Анна Ахматова подвиг оценила, по-царски щедро отплатила:
Подарила! Модильяни! <…>
В 1956-м <…> папа получил в подарок от итальянца-слависта Ло Гатто четырехтомный «Словарь искусств». Роскошный, в супере, с вкладышами на меловой бумаге. Такого мы еще не видели. Я буквально впилась в него. Дойдя до буквы «М», была поражена: Модильяни в числе великих художников! Ему отведено текста не меньше, чем Ренуару. Мчусь на Красную Конницу (там тогда жила Ахматова): «Анна Андреевна, может ли быть, что это тот самый Модильяни?» Ахматова долго читает и перечитывает (она хорошо знала итальянский язык), наконец произносит известную мне сентенцию: «Юноша прекрасный, как Божий день».
Через несколько дней раздался телефонный звонок: «Зоя, это Ахматова. Будет очень скверно, если я отберу у вас рисунок?» Ну что я могла ответить?
http:// news.mail.ru/inregions/st_petersburg
Отобрала не потому, что нахлынули воспоминания, что стало как-то невмоготу без этих линий, без этого живого присутствия, не потому, что привиделось во сне. Нет, просто сначала считала, что Модильяни — никто, а потом узнала (и принесла эту злосчастную энциклопедию, на беду, сама Зоя — такое совпадение, если б не она сама — ей была бы выдана полная тайн и знаков легенда), что тот прославился и стал знаменит — как Ренуар.
В их отношениях, Ахматовой и Модильяни, ничего не изменилось, человек и воспоминания о нем не стали ближе, сердцу не стал дороже человек, глазам нужнее — рисунок. Изменилась только цифра на ценнике.
* * *
Последний раз Тышлер виделся с Ахматовой в 1964 году. Он записал свои впечатления об этой встрече: «Располневшая, она сохранила свой эпический образ, свой «ахматовский» стиль с прибавлением некоторой тревоги внутреннего беспокойства». (Анна Ахматова в портретах современников. Стр. 124.) Найдено точное слово — беспокойство, тревога. Это — не ожидание завершения божественной трагедии, это — суета уходящей в чьи-то чужие руки жизни. Столько пришло в старости — и все придется оставлять. Лев Толстой, который каждый раз находит самые простые — чтобы не было разночтений — слова, «беспокойство» употребляет часто, его живущие интенсивной суетной светской жизнью герои беспокойны часто. Беспокойна Элен Безухова, выходящая на «тай-брейк» своей жизни и выбирающая между иностранным принцем и отечественным сановником, или сводящая загоревшегося брата с Наташей Ростовой, беспокойна измученная супруга Позднышева из «Крейцеровой сонаты» перед необходимым для ничего более не имеющей женщины шагом — изменой мужу. Многое беспокоило и Анну Андреевну перед смертью.
* * *
Итак, сэр Исайя Берлин (тогда еще не «сэр»)переступил порог Фонтанного дома 16 ноября 1945 года — это, конечно, не «конец ноября», как повествует сэр Исайя в мемуарах, написанных тридцать лет спустя, а, скорее, середина месяца, но таких несовпадений с фактами в воспоминаниях немало… (М. Кралин. Сэр Исайя Берлин и «Гость из Будущего», Стр. 197.) Вот это находка, вот это нужный тон, вот это эталонный тон для осмеливающихся писать об Ахматовой. Совершенно идентично по накалу с исследованиями пушкинистов о датировке преддуэльных событий. Свидание у Полетики — до или после получения анонимных писем? До или после женитьбы Дантеса? Ответ на вопросы рассказывает о разных историях, раскрывает самого Пушкина по-новому. 16 ноября — это конец или все же середина со стороны конца осени? Ведь у Ахматовой как ни осень — так трагическая. А некоторые люди легкомысленно дают такие неточные сведения — конец ноября, в то время как — см. текст.
Простишь ли мне эти ноябрьские дни? <…>
Трагической осени скудны убранства.
И ты пришел ко мне, как бы звездой ведом
По осени трагической ступая…
У Анны Ахматовой было некоторое время подумать <…>. Вечер миновал, этим, собственно, можно было и ограничиться. Но впереди маячила — и манила — ночь. И было право последнего выбора (правда, если б Исайя Менделевич знал, какой «выбор» делают за него другие — Михаил Кралин, например, — возможно, и он бы использовал свое право). Выбрать ночь — и остаться поэтом. Она выбрала ночь — и открыла дверь.
М. Кралин. Сэр Исайя Берлин и «Гость из Будущего». Стр. 221
И увидел месяц лукавый,
Притаившийся у ворот,
Как свою посмертную славу
Я меняла на вечер тот.
В том, что Ахматова пострадала из-за своих встреч с сэром Исайей Берлином, С<офья> К<азимировна> была непоколебимо уверена.
М. Кралин. Победившее смерть слово. Стр. 238
За что пострадал добропорядочный семьянин Зощенко?
Смущает не только ее необычная откровенность перед человеком, которого она видит первый раз в жизни. Смущает, кажется непривычной для «бесслезной»
Ахматовой, которую мы знаем по ее стихам, ее слезливость, о которой упоминается трижды («В ее глазах стояли слезы», «она залилась слезами», «ее глаза наполнились слезами»). Невольно, когда читаешь это, вспоминается о водке, выпитой за ужином. Это не роняет, разумеется, достоинство Ахматовой, но лишь по-человечески объясняет некоторые особенности ее поведения, оставленные Берлиным без прояснения. (М. Кралин. Сэр Исайя Берлин и «Гость из Будущего». Стр. 219). Ну а над Толстым, который на трезвую голову пускает, как дурак, слезу, заслышав музыку, конечно, можно посмеяться.
Она переживала муки ревности, и это отразилось в стихах, но бытовые факты советской действительности уже в цикле «Cinque» поданы, так сказать, в иностранной упаковке. И в дальнейшем этим приемом Ахматова пользовалась неоднократно и разработала его виртуозно. (М. Кралин. Сэр Исайя Берлин и «Гость из Будущего». Стр. 205.) То есть вместо «судков с обедами», которые приносил ей уже ушедший к другой, но не переставший быть сердобольным Гаршин, стало «десять лет ходила под наганом», этому иностранцы изумляются вернее.
* * *
Об особом искусстве «чарователя» женщин, присущем Берлину, писала мне в одном из писем С. С. Андроникова, прекрасно его знавшая и видевшая в этом основную «разгадку» романа Берлина с Ахматовой. (М. Кралин. Сэр Исайя Берлин и «Гость из Будущего». Стр. 199). В кавычки, собственно, нужно брать слово «роман», а г-н Берлин к нему и вовсе не причастен. А уж в чем его была вина, почему лестный выбор пал на него — тут г-жа Андроникова, вполне возможно, и права. «Чарователи» гребут одной гребенкой всех подряд. Которые девушки попроще — те поддаются, которые поглубже и посерьезней — не удовлетворяются внешним блеском…
* * *
Берлин — муж-иностранец. Почему бы нет?
Не далось.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.