Глава пятая Бог рати он
Глава пятая
Бог рати он
За столом, в Малой столовой зале
В январе 1806 года Багратион прибыл в Петербург. В формулярном списке генерал-лейтенанта Багратиона не отмечено, что после отступления от Аустерлица и похода через Венгрию он получил новое назначение. Не обнаружено и приказов по Военному министерству о новой ступени в службе Багратиона. Возможно, он вернулся по месту своей основной службы — в расположение Лейб-егерского батальона. Кутузов же приехал в Петербург только в мае и 13 мая был в числе прочих «жалован к руке по случаю приезда в здешнюю столицу»1.
В Петербурге Багратион поселился в доме княгини А. П. Гагариной (той самой, которая когда-то была фавориткой Павла и в 1800 году посаженой матерью невесты Багратиона) на Дворцовой набережной. Надо полагать, что он снимал этот дом или часть его. Дом Гагариной был совсем рядом с Зимним дворцом, и тотчас Багратион погрузился в светскую жизнь, которая оживилась с возвращением государя из дальнего похода. Среди других влиятельных чиновников и генералов Багратион часто бывает при дворе. Первый раз камер-фурьерский журнал зафиксировал его появление за столом Александра I 18 января 1806 года, когда государь обедал в тесной компании (на девять кувертов). За столом в Малой столовой Зимнего дворца сидели император и императрица Елизавета Алексеевна, ее сестра принцесса Баденская Амалия, а также камер-фрейлина Анна Протасова, обер-гофмаршал граф Николай Толстой, генерал и гофмейстер князь Д. П. Волконский, сенатор М. Н. Муравьев и камергер, обер-прокурор Синода князь А. Н. Голицын2. Девятым был Багратион. Узкая компания явно близких, «своих» людей. Возможно, князя Петра пригласили в нее как героя и очевидца происшедшего в Богемии. По-видимому, рассказы Багратиона оказались интересными, так как приглашение в узкий круг повторилось и 25 января.
На большом обеде в Желтой комнате он сидел недалеко от Аракчеева (кроме них двоих из генералов и адмиралов были приглашены князь А. А. Прозоровский, П. К. Сухтелен, князь Д. П. Волконский, адмиралы П. И. Пущин и Ф. Ф. Ушаков). Вместе с ними наслаждался придворной кухней действительный тайный советник Г. Р. Державин. 31 января — новое приглашение Багратиона на обед в 16 кувертов, причем это был «министерский обед» — рядом сидели Н. П. Румянцев, А. П. Кочубей, А. А. Чарторыйский, а также приятель Багратиона генерал-адъютант князь Петр Петрович Долгоруков. Приглашения на обеды повторялись в феврале, вплоть до отъезда Багратиона в Москву, еще шесть раз. Так, 7 и 8 февраля Багратион обедает на большом праздничном обеде среди множества гостей, и оба раза сидит возле А. А. Аракчеева. Возможно, это случайное совпадение, но потом окажется, что они нашли общий язык. 9 февраля его имя упомянуто рядом с именем П. П. Долгорукова. А 18 февраля в Зимнем дворце Багратион был на прощальной аудиенции перед отъездом в Москву. Редкий генерал-лейтенант удостаивался такой чести3.
Салон не щеголя, но героя
Дом княгини Гагариной с его знаменитым постояльцем на какое-то время стал центром притяжения петербургского света. Можно сказать, что 1805–1807 годы — одни из самых удачных в жизни Багратиона, несмотря на общие неудачи армии, да и России в целом. Его воинская слава была причиной этой удачи, благорасположения двора, восхищения общества. На него смотрели как на военачальника, чуть ли не единственного, кто спас воинскую честь России. Немаловажной причиной успеха Багратиона был и его талант царедворца. Он обладал способностью налаживать отношения с придворными и поддерживать дружбу с влиятельными людьми.
Молодой патриот и консерватор. Одним из друзей Багратиона был князь Петр Петрович Долгоруков. Он сделал блестящую карьеру при Александре. Родившийся в декабре 1777 года и годовалым записанный в гвардию, Долгоруков начал службу в пятнадцатилетнем возрасте сразу в чине капитана Московского гренадерского полка. Вскоре он стал адъютантом своего двоюродного дяди генерал-аншефа Юрия Владимировича Долгорукова, весьма известного деятеля екатерининских времен, участника множества походов и героя знаменитой черногорской авантюры: в 1769 году Юрий Долгоруков был послан в Монтенегро с тем, чтобы спровоцировать выступление черногорцев против турок и устранить самозванца Степана Малого, выдававшего себя за императора Петра III. О своих необыкновенных приключениях в Черногории Долгоруков оставил увлекательные мемуары. Князь Петр Петрович попал к дяде, когда тот был главнокомандующим русскими войсками на присоединенных к России территориях Речи Посполитой. Позже, при Павле 1, в 20 лет он был уже полковником и рвался к делам, которые могли бы принести ему славу. Но его определили в полк, стоявший в Москве. Дважды он подавал прошение императору с просьбой перевести его в действующую армию, но получал отказ, причем во второй раз, как тогда писали, «с наддранием», то есть государь в гневе порвал рапорт. Но молодой человек не успокоился и написал о том же наследнику престола великому князю Александру Павловичу, с которым таким образом и познакомился. Наследник помог Долгорукову, и тот с чином генерал-майора в 1797 году отправился служить комендантом Смоленска и обратил на себя внимание государя бодрыми рапортами о том, что, благодаря его, Долгорукова, усердию смоленское дворянство осталось верно российскому государю. Дело в том, что в соседней Польше происходили драматические события очередного, Третьего раздела, а к смоленскому дворянству, как и к украинской старшине, самодержавие испытывало известное недоверие, ставило под сомнение его лояльность, памятуя о давних связях смолян с Речью Посполитой. Недаром на Руси ходила пословица: «Смоленские — кость польская, а мясо собачье». Рапорты Петра Долгорукова из Смоленска настолько понравились Павлу, что царь отозвал его и сделал своим генерал-адъютантом — возможно, это произошло не без протекции Александра Павловича, сблизившегося с молодым аристократом. Есть подозрение, что Долгоруков был среди заговорщиков, совершивших государственный переворот и убийство императора Павла в марте 1801 года, но участие его в этом неприглядном деле было незначительным. Зато новый государь сделал его одним из своих ближайших сотрудников. Он не включил Петра Долгорукова в Негласный комитет, но стал давать ему ответственные административные и особенно дипломатические поручения. Впрочем, кажется, что по своему характеру — резкому и довольно независимому — Долгоруков был дипломатом неважным — история его явно неудачной встречи с Наполеоном накануне Аустерлицкого сражения это подтверждает, причем Наполеон дал тогда Долгорукову уничтожающую характеристику. Но в других миссиях Долгорукова ждал успех — образованный, светский красавец, Рюрикович, он производил прекрасное впечатление как при прусском дворе, куда его не раз посылал Александр, так и среди шведской знати — по воле императора он оказался и в Стокгольме. К тому же он был умен, умел ясно и четко выражать свои мысли на бумаге. В 1802 году Долгоруков, в числе других близких императору придворных и сановников, присутствовал при первой встрече Александра с прусским королем Фридрихом Вильгельмом в Мемеле.
Петр Долгоруков был не только высокопоставленным порученцем. Он довольно плодотворно занимался внешней политикой, оставил после себя несколько записок, в которых отчетливо отразились его взгляды на волновавшую всех «проблему Буонапарте». Он считал Бонапарта заклятым врагом России и утверждал, что с ним нужно бороться всеми средствами, включая вооруженные. Это была, по тем временам, довольно смелая позиция. Дело в том, что в самом начале царствования Александра государь и его близкие сподвижники по Негласному комитету — князь Адам Чарторыйский и граф П. А. Строганов — да и младший брат государя — Константин Павлович принадлежали к числу восторженных поклонников Первого консула. Особенно остро Долгоруков сталкивался с Чарторыйским — польским аристократом, ведавшим внешней политикой России и мечтавшим, что в этом качестве он сможет как-то помочь своей родине восстановить государственность и независимость. Известно, что однажды за царским столом, в ответ на слова Чарторыйского по какому-то поводу, Долгоруков резко заметил: «Вы рассуждаете, милостивый государь, как польский князь, а я рассуждаю как русский». Это очень примечательно — Долгоруков, в отличие от космополитической компании, окружавшей государя, придерживался сугубо патриотических взглядов, был противником сближения с Наполеоном и, в отличие от Чарторыйского, сторонником сближения с Пруссией на антинаполеоновской основе, почему он так часто и посещал Берлин по воле государя с дипломатическими поручениями.
Как известно, сам император Александр был натурой сложной и «непрозрачной». Он терпел в своем окружении людей самых разных взглядов (вспомним, какое важное, ключевое место при нем долго и одновременно занимали сущие антиподы — Аракчеев и Сперанский). В конечном счете император использовал во благо себе противоречия, разделявшие его приближенных, а потом удалял их от себя. Эта судьба ждала почти всех близких ему людей (исключая, пожалуй, только Аракчеева). В описываемое время, в 1806–1807 годах, настал черед удалить и Чарторыйского, а также и Долгорукова. Произошло это не вдруг, незаметно и было связано со множеством других, казалось бы посторонних, но болезненных для подозрительного государя обстоятельств. Но в самом начале 1806 года звезда Долгорукова стояла высоко в зените. Он «примерно-отлично» проявил себя под Аустерлицем в отряде своего приятеля Багратиона, а потом был отправлен императором в Берлин, чтобы смягчить горечь поражения, постигшего Россию и Австрию в войне с «извергом». В посланиях государю из Берлина он подробно излагал содержание своих бесед с королем и прусскими министрами. В феврале 1806 года Долгоруков вернулся в Россию. Миссия его, правда, была успешной лишь отчасти. Он пытался (и как ему казалось — удачно) подвигнуть Пруссию к войне с Наполеоном в союзе с Россией. В Берлине его как будто обнадежили на сей счет, но оказалось, что за его спиной пруссаки заключили с Францией тайный союзный договор. Тем не менее, вернувшись в Петербург, Долгоруков пожинал плоды своих прежних достижений. Ему не повредили слухи, упорно обвинявшие его в том, что он, в сущности, стал истинным виновником Аустерлицкой катастрофы, ибо именно по его совету Александр решился на сражение. Но император, вероятно, отчасти сознавая собственную вину, отстаивал своего любимца, который с высочайшего позволения напечатал в Пруссии две брошюры в защиту своей позиции и с обвинением австрийцев — неверных и неумелых союзников. Это был ответ на критику, прозвучавшую в его адрес из Вены и со страниц европейских газет, потешавшихся над ним как над неудачником. Демонстрацией сохранения прежнего влияния Долгорукова стал рескрипт Александра от 28 января 1806 года, основанный, как уже показано выше, на рапорте Багратиона. Долгоруков был всемилостивейше пожалован кавалером ордена Святого Великомученика и Победоносца Георгия 3-й степени, причем в тексте рескрипта дело подавалось таким образом, будто князь Долгоруков возглавляч успешные боевые действия не просто правого фланга отряда Багратиона, составлявшего незначительную часть войска союзников, а всей армии.
Касаясь чуть ли не демонической роли Долгорукова в истории поражения при Аустерлице, отметим, что на самом деле все обстояло сложнее и, возможно, прав Ф. В. Булгарин, который подметил: «Все писатели, говорившие об Аустерлицком сражении, приписывают поспешность в битве и уклонение наше от мира князю Долгорукову, пользовавшемуся особенной благосклонностью государя. Мне кажется, что князь Долгоруков был только представителем общего мнения. Горячность его к борьбе с Наполеоном разделяла с ним не только вся русская армия, но и вся Россия»4.
По возвращении в Петербург Долгоруков, воодушевленный благосклонностью государя, вновь оказался в ближайшем его окружении. Суждения о нем были противоречивы. С одной стороны, он занимал радикальную, антинаполеоновскую, антифранцузскую позицию, в чем находил общий язык со многими людьми из придворного и военного мира (в том числе и с Багратионом), но с другой — был весьма радикален и жесток в своих взглядах, что вообще не было свойственно императору Александру и ставило под сомнение степень его влияния на государя в будущем. Многие даже опасались, что он станет править деспотически, пользуясь особым расположением государя5. Но Долгоруков не дожил до Тильзита. Осенью 1806 года он был послан Александром в Дунайскую армию Михельсона с поручением, но с началом войны с Францией был отозван в Петербург, куда примчался за шесть дней, уже больным. Он умер 12 декабря 1806 года на 29-м году жизни. Историки полагают, что командировка Долгорукова была началом его опалы, удаления от государя.
В начале 1806 года Долгоруков часто бывал в доме Гагариной у своего приятеля князя Петра Ивановича. Там собирались и многие другие люди из высшего света — князь Багратион был радушным и щедрым хозяином, да и посмотреть на отечественного Леонида — героя Шёнграбена и Аустерлица, и послушать его было любопытно. Среди гостей в доме Багратиона часто бывал еще один участник битвы под Аустерлицем, князь Борис Четвертинский, давний знакомый Багратиона. Гостьей салона Багратиона была и сестра Четвертинского, М. А. Нарышкина.
Из донесений за февраль 1806 года баварского поверенного в делах Ольри, большого любителя придворных сплетен (впрочем, их коллекционирование входило в обязанности дипломатов), видно, что салон Багратиона становился местом сбора, неким центром «партии Нарышкиной» — фаворитки Александра I. Он пишет, что после некоторого периода охлаждения Нарышкина опять завладела вниманием императора, и молодые министры «начали ухаживать за нею, стараясь сделать из нее новую точку опоры для себя. Орудием для прикрытия этой интриги является теперь князь Четвертинский, брат фаворитки…». Интрига состояла в том, чтобы сохранять влияние фаворитки, ее круга и вообще «молодых друзей» на императора. Между тем, под влиянием различных обстоятельств, изменений во взглядах самого государя, положение ближайших сподвижников начала александровского царствования стало меняться не в их пользу. Началась борьба за сохранение этого влияния, и Багратион оказался в центре круга, состоявшего из людей более молодых, чем он сам. Это тоже кажется примечательным. У Багратиона не сложились отношения со многими ровесниками и сослуживцами в генеральских чинах. Недоброжелательство, зависть, ревнивое отношение к успехам по службе и в бою царили в русской армии, как и в любой другой. Из самых разнообразных источников видно, что после Аустерлица между Кутузовым и Багратионом пробежала черная кошка. У Багратиона были неважные личные отношения со ставшим военным министром Барклаем де Толли, с претендовавшим, как и он сам, на роль «первого ученика Суворова» Милорадовичем, а также с Тучковым 1-м и некоторыми другими генералами. Позднее, на Бородинском поле, возник момент, описанный дежурным генералом С. И. Маевским, когда командовавший 3-м пехотным корпусом генерал-лейтенант Н. А. Тучков отказывался помогать изнемогавшему под натиском французов Багратиону. Маевский писал: «Две посылки к Тучкову за сикурсом остались без исполнения по личностям (то есть по личной неприязни. — Е. А.) Тучкова к Багратиону и наоборот». Возможно, Маевский ошибается — Тучков сам в это время подвергся яростной атаке французов и выделить помощь 2-й армии не мог. Но мотив «личности» тоже мог иметь место. Маевский пишет, что только с третьей попытки Тучков отправил в расположение 2-й армии 3-ю пехотную дивизию П. П. Коновницына6.
Естественно, что Багратион нуждался в обществе, к тому же он был общепризнанным героем. Поэтому неслучайно к нему стала слетаться петербургская военная и придворная молодежь — а это зачастую было одно и то же.
«Возвращаясь к нити этой интриги, — пишет Ольри, — проводником ее сделался князь Багратион. Четвертинский был прикомандирован к этому генералу во время последней кампании в качестве офицера его генерального штаба и понятно, (что) за свои заслуги и поведение был рекомендован благосклонности императора. В знак благодарности Четвертинский, со своей стороны, приглашает своих сестер, которые редко кого удостаивают своим посещением, на чашку чая к Багратиону, у которого в то время собиралась вся военная молодежь, в особенности князь Петр Долгорукий (Долгоруков. — Е. А.), ставший более, чем когда-нибудь, сеятелем всякой вражды, далее великий князь (Константин Павлович. — Е. А.), князь Чарторыйский, Новосильцов, Александр Голицын и другие. Издавна Багратион завязал очень хорошие отношения с великим князем Константином Павловичем, человеком взрывного темперамента. Их связывала общая служба под началом Суворова во время Италийского похода 1799–1800 годов, когда они оба находились в авангарде русской армии и даже сменяли друг друга на командном посту, вместе стояли под ядрами и пулями французов в боях, шли пешком по горным тропам, спали у одного бивачного костра, словом, вместе переносили тяжелые испытания во время драматического Швейцарского похода. А это, как известно, не забывается»7. Неудивительно, что во время войны 1805 года Багратион мог себе позволить написать великому князю дружественное, в «суворовском» стиле письмо, как только тот появился с гвардией под Ольмюцем: «Ваше императорское высочество! Слава! Слава! Слава! Победа, честь, ура! Не могу изъяснить, сколь я обрадован прибытием вашим, пора обратить нам оглобли, пора рубить лес, а то час от часу вырастать станет…»8 Наверняка они тогда, да и позже, встречались как старые боевые товарищи, причем дружба с Багратионом была лестна для не преуспевшего на военной стезе цесаревича.
Снова дадим слово Ольри: «Таким образом, завязываются связи, образуется целая цепь знакомств, из которых стараются создать систему протекции с целью укрепить доверие государя к теперешним министрам и оградить их от ответственности, овладев заранее всеми доступами к власти и сердцу императора. Эти собрания, на которые для отвода глаз приглашаются и кое-какие незначительные личности, тем более бросаются в глаза, что они происходят в отсутствие жены Багратиона, и на них бывают обе сестры, которые с нею на ножах. Но такого рода пренебрежения к приличиям здесь нипочем, раз дело идет о средствах добиться успеха»9.
Бесподобная Мария Антоновна. Тут следует особо сказать о центральной фигуре чаепитий в салоне Багратиона — М. А. Нарышкиной. Статус Марии Антоновны Нарышкиной в негласном счете тогдашнего общества был чрезвычайно высок — она была не просто одной из многих фавориток императора, которыми он увлекался ранее, а негласной, тайной императрицей, многолетней любовницей Александра. Связь эта завязалась еще во времена императора Павла I, при дворе которого была фрейлиной Мария Нарышкина, урожденная Четвертинская, происходившая из известного польско-литовского рода. Ее сестра Жанетта состояла при тогдашней великой княгине Ешзавете Алексеевне и, по-видимому, была с ней близка. Как вспоминает графиня В. Н. Головина, увлечение будущего императора Нарышкиной началось зимой 1801 года, когда на одном из костюмированных балов он обратил на нее внимание. Тогда же он заключил пари с Платоном Зубовым, известным ловеласом, кто из них первым добьется благосклонности юной красавицы и представит подтверждение своей победы. Когда Зубов показал Александру записочки, которые во время полонеза ему тайно передала Нарышкина, великий князь вроде бы признал свое поражение и отступился, но вскоре, став императором, возобновил ухаживания и довольно легко добшкя расположения — верность (даже императору) не была главным достоинством красавицы.
С тех пор императрица Елизавета Алексеевна была отвергнута императором, и он проводил все свое время в доме Нарышкиных — Мария Антоновна, естественно, была замужем. Супруг ее Дмитрий Львович Нарышкин, «прекрасный мужчина, истинно аристократической наружности», не отличался ни умом, ни сильной волей. Он занимался царской охотой, был обер-егермейстером, но государь был далек от кровожадного удовольствия убивать оленей и лишь иногда мог полюбоваться на рога своего обер-егермейстера. Придворный чин, как и орден Александра Невского, а также щедрые денежные пожалования, которые получал Нарышкин, — все это, как считали в обществе, было шатой за «снисходительность супруга», закрывавшего глаза на проделки Марии Антоновны. На половину своей супруги Дмитрий Львович был не вхож, жена его отвергла, и нам неведомо, как он мирился со своим странным двусмысленным положением. Дом Нарышкиных был, как тогда говорили, «модным», посещаемым знатью, дипломатами и отличался какой-то особой роскошью, покои же несравненной Марии Антоновны назывались «Храмом красоты». Самым ревностным паломником в это святилище многие годы (не меньше пятнадцати лет) был император. Причины этой достаточно долгой привязанности и, соответственно, — отчуждения государя от не менее прелестной супруги, императрицы Елизаветы Алексеевны, первые годы обсуждались в обществе на все лады, но потом все к этому привыкли и воспринимали как некую данность, причем Александр не делал из своей интрижки тайны даже для императрицы, ибо брак их фактически распался. От императора у Марии Антоновны родилось несколько детей. Сестра Елизаветы Алексеевны, принцесса Амалия Баденская, имея в виду Нарышкину, записала 19 декабря 1807 года: «Дама ночью родила девочку. Император сообщил об этом моей сестре… Меня больше всего возмущает, что император говорит об этом моей сестре, словно она не его жена… Император вел себя бесстыдно, присутствовав при родах у этой женщины, мне тяжело видеть, что он теряет голову»10. Скорее всего, речь идет о рождении дочери Софии, которая внезапно умерла в 1824 году. До этого Мария Антоновна родила своему мужу дочь Марину (в 1798 году), а императору двух Елизавет (в 1803 и 1804 годах) и Зинаиду (в 1810 году) — все они умерли в младенчестве. Зато последний ребенок — сын Александра по имени Эммануил, появившийся на свет в 1813 году, — дожил до 1902 года! Судя по особому рескрипту императора, данному Д. Л. Нарышкину в 1813 году, государь, обеспокоенный в начале заграничного похода судьбой своих детей, признавал права их (с Дмитрием Львовичем) общих детей, дав распоряжение об имущественных правах Марины (названной в рескрипте «ваша дочь») и Софьи с новорожденным Эммануилом, родство с которыми император не скрывал, обещая обеспечить их средствами — как отмечено в рескрипте, из «моего Кабинета»".
Что можно сказать о бесподобной Марии Антоновне? Все современники-мужчины при виде ее говорили одновременно: «Ах!» Сардинский посланник Ж. де Местр писал о ней: «Прелестная Мария Антония принимала гостей в белом платье, а в черных ее волосах не было ни бриллиантов, ни жемчуга, ни цветов; она прекрасно знает, что ей ничего подобного не надобно. Le negligenze sue sano artifice («Безыскусность — лучшее ее украшение» — ит.). Время как будто соскальзывает с сей женщины, как вода с навощенного холста»12. Не самый большой поклонник женщин вообще Ф. Ф. Вигель писал о ней: «Кому в России неизвестно имя Марии Антоновны Я помню, как в первый год пребывания моего в Петербурге, разиня рот, стоял я перед ее ложей (в театре. — Е. А.) и преглупым образом дивился ее красоте, до того совершенной, что она казалась неестественною, невозможною; скажу только одно: в Петербурге, тогда изобиловавшем красавицами, она была гораздо лучше всех. О взаимной любви ее с императором Александром я не позволил бы себе говорить, если бы для кого-нибудь она оставалась тайной, но эта связь не имела ничего похожего с теми, кои обыкновенно бывают у других венценосцев с подданными. Молодая чета одних лет, равной красоты, покорилась могуществу всесильной любви, предалась страсти своей, хотя и с опасением общего порицания. Но кто мог устоять против пленительного Александра, не царя, но юноши? Кто бы не влюбился в Марью Антоновну, хотя бы она была и горничная? Честолюбие, властолюбие, подлая корысть были тут дело постороннее. Госпожа Нарышкина рождением, именем, саном, богатством высоко стояла в обществе… никакие новые, высокие титла, несметные сокровища или наружные блестящие знаки отличия не обесславили ее привязанности». Сколь здесь мягок и даже восторжен обычно язвительный и желчный Филипп Филиппович! Все это — поразительный эффект божественной красоты.
Но все же Мария Антоновна при русском дворе не была новой мадам Помпадур. Она вела себя довольно скромно, появлялась там только в праздничные дни, сверкая своей необыкновенной красотой, которую подчеркивали часто не бриллианты, а скромный букетик живых цветов на ее груди. Мария Антоновна не блистала особым умом, но и не была тщеславной или жадной до богатств. Как вспоминал в мемуарах сардинский посланник Ж. де Местр, «она пользовалась уважением лучшего петербургского общества, и первые лица империи почитали за честь бывать у нее… Она никогда не вмешивалась в политику, что, вероятно, и способствовало долгой привязанности к ней императора»13. Действительно, Нарышкина не рвалась к власти, хотя имела, уже в силу своего положения, влияние и иногда пользовалась им. Для всех это была «привычная власть благодаря той весьма несчастной, предосудительной и вместе с тем естественной связи» (Ж. де Местр).
Денис Давыдов в своих мемуарах описывает, как действовал механизм этого влияния. Дело в том, что он, молодой гусарский ротмистр, был переведен в 1806 году поручиком в лейб-гвардии Гусарский полк, стоявший в Павловске. Его эскадронным командиром был Борис Четвертинский, брат Марии Антоновны. «Славное житье, — писал Вигель, — было тогда меньшому их (речь идет о сестрах Четвертинских. — Е. А.) брату Борису Антоновичу, молоденькому полковнику, милому, доброму, отважному, живому, веселому. Писаному, как говорится, красавчику. В старости сохраняем мы часто привычки молодости, а в молодости остается у нас много ребяческого. Так и Четвертинский, служивший в Преображенском полку, все бредил одним гусарским мундиром и легкокавалерийской службой, пока желания его, наконец, не исполнились и его перевели в гусары. В любимом мундире делал он кампании против французов и дрался с той храбростью, с какою дерутся только поляки и русские»14. Ольри также писал о том, что «этот молодой человек, преисполненный благородства»15, позволял себе возражать цесаревичу Константину и даже чуть было не вызвал его на дуэль — подобные ситуации в жизни необычайно грубого и вспыльчивого Константина Павловича бывали не раз.
Тут необходимо одно уточнение — воевал Четвертинский вместе с Багратионом, а во время Аустерлицкой кампании исполнял обязанности его адъютанта. Нетрудно понять, что между П. П. Долгоруковым, Б. А. Четвертинским и Багратионом существовала довольно прочная дружеская связь, выводившая Багратиона на Марию Антоновну и самого императора. Мария Антоновна (обычно с компаньонкой) не только бывала вместе с братом в доме Гагариной в гостях у Багратиона, но и принимала его в своем роскошном доме. Денис Давыдов, пылкий и нетерпеливый юный воин, тяготился фрунтовой службой в Павловске и, узнав, что с началом войны против Франции осенью 1806 года фельдмаршал Н. М. Каменский отправляется в армию, как-то ночью, под видом курьера, прорвался в 9-й номер петербургской «Северной гостиницы», где остановился престарелый полководец, и со слезами на глазах просил старца, вышедшего к нему в ночном колпаке, взять его с собой на войну. Фельдмаршал, несмотря на свой крайне скверный характер, явное нарушение субординации, неурочный час и вообще экстравагантность поступка гусарского поручика, смягчился при виде такого порыва патриотизма и обещал Давыдову замолвить словечко за него перед государем и взять юношу в адъютанты. Но перед самым отъездом Каменский сказал Давыдову, что он «в несколько приемов» просил государя отпустить Давыдова с собой, но его постигла неудача — император был резко против всей этой затеи. «Признаюсь тебе, — говорил фельдмаршал, — что по словам и по лицу государя я вижу невозможность выпросить тебя туда, где тебе быть хотелось. Ищи сам собою средства».
И далее, как пишет Давыдов, средства сии нашлись почти волшебным образом: «Находясь уже давно в самых дружественных отношениях с моим эскадронным командиром (Борисом Четвертинским. — Е. А.), я потому был весьма обласкан сестрою его, весьма значительною в то время особой. Проводя обыкновенно время мое в ее великолепном, роскошном и посещаемом вельможами, иностранными послами и знатными лицами доме, я потому имел довольно обширный круг знакомых. Поиск мой в 9-й нумер “Северной гостиницы” сделался… предметом минутных разговоров той части столицы, которая от тунеядства питается лишь перелетными новостями, какого бы рода они ни были. Дом Марьи Антоновны Нарышкиной, как дом модный, принадлежал к этому кварталу. Едва я после вышесказанного происшествия вступил в ее гостиную, как все обратилось ко мне с вопросами об этом; никто более ее не удивлялся смелому набегу моему на бешеного старика. Этот подвиг, который удостоили называть чрезвычайным, много возвысил меня в глазах этой могущественной женщины. В заключение всех восклицаний, которыми меня осыпали, она мне, наконец, сказала: “Зачем вам было рисковать, вы бы меня избрали вашим адвокатом и, может быть, желание ваше давно уже было исполнено”. Можно вообразить себе взрыв моей радости! Я отвеч&ч, что время еще не ушло, что одно внимание и участие ее служит верным залогом успеха, и прочие в том же вкусе фразы. Она обещала похлопотать обо мне, она, может быть, полагала, что во мне таится зародыш чего-либо необыкновенного и что слава покровительствуемого может со временем отразиться на покровительницу; я поцеловал с восторгом прелестную руку и возвратился домой с такими же надеждами на успех, как по возвращении моем из “Северной гостиницы”». На этот раз надежды Давыдова оправдались. Сразу после получения известий о сражении армии Беннигсена с французами под Пултуском император предписал князю Багратиону отправиться в действующую армию и возглавить ее авангард. Давыдов продолжай: «Князь, получив из уст государя известие о назначении своем и позволении взять с собою нескольких гвардейских офицеров, заехал в то же утро к Нарышкиной с тем, чтобы спросить ее, не пожелает ли она, чтобы он взял с собою брата ее (моего эскадронного командира), так как он уже служил при князе в Аустерлицкую кампанию с большим отличием, был ему душевно предан и всегда говаривал, что он ни с кем другим не поедет в армию. Нарышкина немедленно согласилась на предложение князя, прибавив к этому, что если он вполне желает ее одолжить, то чтобы взял с собою и Дениса Давыдова». Отметим для ясности, что Давыдов был мало знаком Багратиону («Багратион знаком был со мною только мимоходом: здравствуй, прощай и все тут!»). Однако, продолжает Давыдов, «одно слово этой женщины было тогда повелением; князь поехал на другой день к императору, и я по сие время не знаю, как достиг он до той цели, до коей фельдмаршал достигнуть не мог, несмотря на все его старания»16.
Конечно, Багратион старался не ради Давыдова, а ради того, чтобы угодить Марии Антоновне. Он наверняка не упоминал ее имя в разговоре с государем, но тем не менее сумел удовлетворить ее просьбу. Правда, Давыдова, после всей истории с Каменским, точил червячок сомнения: он опасался, как бы Багратион не обманул Нарышкину или Нарышкина не обманула его, Давыдова. Поэтому, бросившись к дому Багратиона и застав того садившимся в дорожную кибитку, Давыдов ничего не спросил о том, как же решилась его судьба. Потом, не без усилия над собой, он все же поехал в Военно-походную канцелярию, где узнал, что «назначен адъютантом к князю Багратиону и что на другой день будет о том отдано в приказе».
Важно заметить, что с влиятельным генерал-адъютантом императора Петром Долгоруковым Багратиона объединяли общие взгляды на жизнь и на политику и, в общем-то, общая идеология. Известно, что за П. П. Долгоруковым тянется слава довольно жесткого критика западничества. Как писал П. А. Вяземский, «несмотря на свою молодость, Долгоруков был, так сказать, представителем или предтечею того, что после начали называть ультра-русскою партиею; ненавидя властолюбие французов и особенно Наполеона, он был — сказывают — одним из сильнейших побудителей войны, которая несчастно запечатлена была Аустерлицким сражением»17.
Белая московская кошма
В самом конце зимы 1806 года Багратион отправляется в Москву. Туда уже приехали князья Долгоруковы и другие его друзья. Багратиона ждали с нетерпением и жаждали приветствовать как героя со всем присущим Москве хлебосольством и теплотой. Вообще, в Москве с особым вниманием следили за аустерлицкой эпопеей русской армии, причем полученные неофициальные, из уст в уста, сообщения о поражении поначалу обескуражили, поразили московское общество. Как записал в своем дневнике 30 ноября 1805 года московский дворянин С. П. Жихарев, эффект от «жестокого поражения» был особенно силен потому, что «мы не привыкли не только к большим поражениям, но даже и к неудачным стычкам, и вот отчего потеря сражения для нас должна быть чувствительнее, чем для других государств, которые не так избалованы, как мы, непрерывным рядом побед в продолжении полувека». Через несколько дней тон записей уже более спокойный: «Известия из армии становятся мало-помалу определительнее, и пасмурные физиономии именитых москвичей проясняются. Старички, которые руководствуют общим мнением, пораздумали, что нельзя же, чтоб мы всегда имели одни только удачи. Недаром есть поговорка: “Лепя, лепя и облепишься”, а мы лепим больше сорока лет и, кажется, столько налепили, что Россия почти вдвое больше стала. Конечно, потеря немалая в людях, но народу хватит у нас не на одного Бонапарте, как говорят некоторые бородачи-купцы, и не сегодня, так завтра подавится окаянный». Жихарев отражает довольно распространенную в русском обществе точку зрения на историю неудач империи. К тому же общественное мнение обычно искало причины поражения на стороне: «Впрочем, слышно, что потеряли не столько мы, сколько немцы, которые… бегут тогда, как мы грудью их отстаивали… Кажется, что мы разбиты и принуждены были ретироваться по милости наших союзников, но там, где действовали одни, и в самой ретираде войска наши оказали чудеса храбрости. Так должно и быть». Представление об австрийцах как о виновниках поражения родилось в рядах армии и придворной среде и довольно быстро достигло России, где оставалось устойчивым оправданием собственного неумения. Надуманная измена австрийцев, которые якобы передали неприятелю план наступления союзников (ту самую злосчастную диспозицию Вейротера), стала почти официальным объяснением причины поражения русской армии под Аустерлицем. Императрица Елизавета Алексеевна писала в Германию матери, что «их подлое поведение, которому мы обязаны неудачей, вызвало у меня невыразимое возмущение. Не передать словами чувства, которые вызывает эта трусливая, вероломная, наконец глупая нация, наделенная самыми гнусными качествами…».
Наши поражения — государственная тайна. О том, что же на самом деле произошло на полях Богемии, мало кто знал — Александр, как уже сказано, потребовал от Кутузова подать две реляции о происшедшем — одну для публики, другую для себя. Но и первую (официальную) реляцию Кутузова так и не опубликовали. В единственной газете того времени — «Санкт-Петербургских ведомостях» — о сражении вообще не было сказано ни слова! Получалось, что согласно официальным данным никакого поражения русская армия не потерпела. Это событие как бы «провалилось» во времени. Неудивительно, что люди кормились глухими и малодостоверными слухами — первейшим источником всяческой ксенофобии. Не изменшшсь ситуация и позже. Как писал Фаддей Булгарин, «сорок лет, почти полвека, Аустерлицкое сражение было в России закрыто какой-то мрачной завесой! Все знали правду, но никто ничего не говорил, пока ныне благополучно царствующий государь-император (Николай I. — Е. А.) не разрешил генералу А. И. Михайловскому-Данилевскому высказать истину»18.
И уже 3 декабря 1805 года Жихарев записал в дневник: «Удивительное дело! Три дня назад мы все ходили, как полумертвые, и вдруг перешли в такой кураж, что Боже упаси! Сами не свои, и черт нам не брат. В Английском клубе выпито вчера вечером больше ста бутылок шампанского, несмотря на то, что из трех рублей оно сделалось 3 р. 50 к., и вообще все вина стали дороже»". Как тут не вспомнить ремарку Н. М. Карамзина, как раз в это время писавшего свою «Историю государства Российского». Дав описание трагической для древней Руси битвы при Калке в 1223 году, когда разобщенные русские князья потерпели поражение от пришедших из степей монголо-татар, историк заметил, что страшный урок не пошел на пользу Руси — князья по-прежнему враждовали друг с другом, «селения, опустошенные татарами на восточных берегах Днепра, еще дымились в развалинах; отцы, матери, друзья оплакивали убитых, но легкомысленный народ совершенно успокоился, ибо минувшее зло казалось ему последним». Так было и в Москве конца 1805-го — начала 1806 года.
Имя Багратиона было тогда у всех на устах. В нем видели рыцаря без страха и упрека, спасителя русской армии и ее чести: «3 декабря. Всюду толкуют о подвигах князя Багратиона, который мужеством своим спас арьергард и всю армию. Я сегодня воспользовался воскресеньем и объездил почти всех знакомых, важных и неважных, и у всех только и слышал, что о Багратионе. Сказывали, что Кутузов доносит о нем в необыкновенно сильных выражениях». Действительно, как уже было сказано выше, после Шёнграбена в своей реляции Кутузов особо подчеркнул мужество Багратиона и представил его за этот подвиг к Георгию 2-й степени, минуя 4-ю и 3-ю, хотя после Аустерлица представил только к «похвальному рескрипту». Зато 9 февраля 1806 года этот рескрипт императора был опубликован в «Санкт-Петербургских ведомостях» и — в условиях почти полной неизвестности о происшедшем для широкой публики — прибавил славы Багратиону: «Господин генерал-лейтенант князь Багратион! Доказанное на опыте отличное мужество и благоразумные распоряжения ваши в течение всей нынешней кампании против войск французских, а равно и в сражении, бывшем в день минувшего ноября при Остерлице, где вы удерживали сильное стремление неприятеля и вывели командуемый вами корпус с места сражения к Остерлицу в порядке, закрывая в следующую ночь ретираду армии, обращая на себя внимание и особенную признательность, поставляет меня в обязанность ознаменовать сим отличные ваши подвиги». Словом, Багратион в ту зиму 1805/06 года был в моде.
Его приезд в Москву стал подлинным триумфом. Как сообщал своему сыну отставной дипломат Я. И. Булгаков, «к нам наехало много гостей из Петербурга: обер-камергер Нарышкин для построения театра, князь Багратион, государевы адъютанты Долгорукие и множество других военных. Здесь их угощают, всякий день обеды, ужины, балы, театры, концерты. 7 марта давал Багратиону праздник прекрасный князь В. А. Хованский. Я тебе его опишу, ибо иного говорить нечего. Столовая была расписана трофеями, посреди стены портрет Багратиона, под ним связки оружья, знамен и проч., около ее несколько девиц, одетых в цвета его мундира и в касках а-ля Багратион (сделанных на Кузнецком мосту): сие есть последняя мода. Сколь скоро вошли в зал, заиграла музыка. Княжна Наталья пела ему стихи, прерываемые хором. После прочие девицы, две княжны Валуевы, Нелединская и пр., поднесли ему лавровый венок и, взяв за руки, подвели к стене, которая отворилась, то есть опустилась занавеса. В сем покое сделан был театр, представляющий лес. На конце написан храм славы, перед храмом статуя Суворова. Из-за нее вышел гений и преподнес Багратиону стихи, а он, приняв их и прочтя, поклонился статуе и положил свой лавровый венец при ногах статуи. После начался бал». Нетрудно заметить, сколь символично было это представление: Багратион отдает должное своему великому учителю и позиционирует себя как его ученик и продолжатель. Это в полной мере отвечало умонастроению и тогдашнего общества, и самого Багратиона. Суворов в начале XIX века был истинным символом русского военного гения, с ним были связаны бесчисленные победы, он умер всего-то пять лет назад, и общество интуитивно искало ему замену. И именно в Багратионе оно видело продолжателя его дела.
С этим и были связаны тогдашние московские торжества, за которыми проглядывала привычная для старой столицы оппозиционность Санкт-Петербургу, где прибытие ученика Суворова с почти победного поля брани не вызвало особого восторга. Зато в новой столице с каким-то непривычным для начала александровского гуманного царствования восточным подобострастием встречали самого государя, валясь на колени и целуя его руки, ноги, полы одежды. Сенат пытался поднести Александру орден Георгия 1-й степени, но император благоразумно от него отказался. В Эрмитаже были устроены бал и великолепный ужин. Как писал очевидец, «можно было подумать, что находишься в Париже, в лагере победителя». В марте 1806 года в Петербург вернулась гвардия. Перед вступавшими в город потрепанными полками несли единственный захваченный трофей — знамя 4-го французского пехотного полка. Тем не менее Петербург встречал гвардию как победителей. Впрочем, гвардия действительно дралась хотя и без победы, но с мужеством и достоинством первой когорты. Мало кто понес ответственность за поражение и страшные потери, наказаны были всего несколько генералов — разжаловали и уволили со службы Пржибышевского, отставили также Ланжерона. С явным желанием преуменьшить размеры поражения император расщедрился на награды генералам, потерпевшим фиаско, не оставив без награды (пусть и не первейшей) и самого Кутузова. Багратион, как уже сказано выше, удостоился всего лишь милостивого рескрипта, который, как известно, в праздничный бокал, подобно знаку ордена, не опустишь. Это была слишком скромная награда истинному мужеству. Ведь в армии все знали, что среди устремившихся с Аустерлицкого поля беспорядочных, разнузданных толп, бывших вчера еще регулярной армией, только колонна Багратиона была по-настоящему боевой единицей, только один «Багратион… остался на месте перед торжествующими войсками Наполеона»20.
И так получилось, что Москва принимала Багратиона как истинного героя в противовес официозной радости Петербурга, — вспомним из описания праздника у Хованского, что на стене висел портрет не государя или Кутузова, а Багратиона, да и в неумелых виршах его воспевали как единственное препятствие на пути наглого завоевателя.
3 марта Багратиона принимали в Английском клубе, где собрался весь цвет московской знати и приехавших гостей. Жихарев записал: «Прием торжественный, радушие необыкновенное, энтузиазм неподдельный, а угощение подлинно на славу». После описания необыкновенно богатого стола Жихарев сообщает, что толпа так теснилась при входе в зал, чтобы быть поближе к Багратиону, что слуги «насилу могли проложить… дорогу». И далее описание внешнего облика знаменитого героя: «Князь Багратион имеет физиономию чисто грузинскую: большой с горбинкою нос, брови дугою, глаза очень умные и быстрые, но в телодвижениях он показался мне не очень ловким. Лишь только отворили двери в столовую, оркестр заиграл тот же вечный польский, которым всегда начинаются танцы в Благородном собрании, “Гром победы раздавайся”, а старшины поднесли князю на серебряном подносе приветные стихи». Стихи, впрочем, весьма сомнительных литературных достоинств, даже для того времени:
Да счастливый Наполеон,
Познав чрез опыты, каков Багратион,
Не смеет утруждать Алкидов росских боле.
Как показали происшедшие через несколько месяцев события, еще как смеет «утруждать»! Не менее удачной была переделка известного гимна Державина:
Тщетны россам все препоны:
Храбрость есть побед залог.
Есть у нас Багратионы:
Будут все враги у ног!
Завистники пиита со злорадством поминали некоего добродушного старика Бабенова, который никак не мог взять в толк, «кому именно принадлежат эти ноги, у которых будут враги, упоминаемые в последнем куплете».
Более удачными казались стихи Гаврилы Державина, в которых фамилия полководца изящно переделывалась в девиз: «БОГ РАТИ ОН». Начались тосты. Первый — естественно, за государя императора, а второй — конечно, за князя Петра Ивановича Багратиона. По окончании обеда Багратион был принят в члены Английского клуба — честь высокая, ибо известно, что кандидаты стояли годами в очереди, чтобы однажды оказаться меж избранными.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.