Террор

Террор

Как ни велика доля преувеличений, каковы бы ни были смягчающие для Тимура обстоятельства, как ни многочисленны были меры, которые он, возможно, принимал для предотвращения трагедий, как ни часто прибегал он к снисходительности, как ни остро было его чувство сожаления, и даже если ответственность за преступления следует возложить и на иных, правдой остается то, что Тамерланова эпопея не обошлась без не поддающихся определению избиений, гнусного насилия, чрезмерных разрушений, а также то, что Великий эмир являлся их первым и главным действующим лицом. Его теперешние жизнеописатели не находят для него достаточно жестких слов особенно после того, как Рене Груссе в своей «Степной империи» сформулировал для него самый суровый приговор, сказав о «симбиозе монгольского варварства с мусульманским фанатизмом», об «убийстве во имя абстрактной идеологии, совершаемом как священный долг и миссия». «Он убивал, — заключал Груссе, — из коранической набожности». Такое суждение неточно, оно должно быть более нюансированным. [170]

Живя в мире просвещенном и привыкшем к размышлениям, Тимур — человек, наделенный восприимчивым сознанием и острым умом, «интеллигентный», по выражению Кестлера, или, скорее, рассудочный — без идеологической поддержки действовать не мог. Однако ни национализм, ни расизм, ни религиозный фанатизм, противостоящий алтайской традиции терпимости, дать ее не могли, и ему пришлось искать в ином месте.

Он нашел ее одновременно и в исламе, и в Чингисхановом наследии, но не совсем так, как утверждает Груссе. Мусульманский архетип он мог открыть для себя во многих сурах Корана: «А самудян Мы вели прямым путем, но они полюбили слепоту вместо прямого пути, и постиг их молниеносный удар наказания низкого за то, что они приобретали!!» (41, 16). «Вот послали Мы на них ветер губительный, который не оставляет ничего, над чем пройдет, не превратив его в прах» (51, 41–42). «И убивайте их, где встретите… ведь соблазн — хуже, чем убиение!» (2, 187). Вот зачем он столь часто прибегает к джихаду, даже идя войной на мусульман: справедливость и мир более не властвуют в городе проклятом и «неверном», исторгнутом из уммы.

Что до Чингисовой идеологии, то следование ей было само собой разумеющимся: миссия монголов состояла в том, чтобы возвести единого монарха на трон мира, в насаждении «вселенского мира» (Котвич); и они преуспели и в том, и в другом ценой самого грандиозного кровопролития, когда-либо имевшего место.[21]

В последней трети XIV века человеческая жизнь стоила недорого. Погибать преждевременной смертью вошло в своего рода привычку. В продолжение менее чем полутора столетий произошло два грандиозных катаклизма, напоминавших собой конец света: монгольские нашествия 20-х годов XIII века и Великая чума 1346–1347 годов (та самая, что обрушилась и на Запад), уничтожившая в некоторых регионах 50 процентов населения, — так случилось, если верить подсчетам, в Сирии и Египте. Эти две катастрофы не обошлись без осложнений. Чума внезапно возвращалась; голод убивал тех, кого пощадила болезнь; монгольскому владычеству наследовал беспокойный феодализм, раздираемый постоянными конфликтами, а также абсурдные и жестокие тираны, не знавшие дисциплины племена, засевшие в недоступных горах разбойники, которые периодически совершали набеги на долины. [171]

Все, или почти все, мечтали о порядке, покое, возобновлении хозяйственной деятельности и, кажется, были готовы пожертвовать для этого чем угодно. Эту точку зрения разделял Тимур. Его миссия (одна из многих) состояла в том, чтобы восстановить мир и обеспечить процветание. Дело было нешуточным, и он это знал лучше, нежели кто-либо. Платить предстояло дорого, и он заплатил сполна. Я убежден, что Великий эмир не любил ни крови, ни огня, и это отвечает истине, даже если благодаря привычке вкус к ним у него развился, и он с этим сжился. Он должен был убивать во имя «справедливого дела»: лучше сто тысяч смертей в один день, чем тысяча раз тысяча смертей на протяжении недель и годов. Не ошибаются те, кои утверждают, что он хотел поразить воображение посредством «хорошо поставленного спектакля о его разрушительной мощи» (Обен) и что, дабы реже прибегать к силе, он должен был ее демонстрировать чаще. Когда Тимур отдавал приказ уничтожить ту или иную столицу, он должен был рассуждать приблизительно так же, как американцы перед атомной бомбардировкой. К его несчастью, употреблявшиеся им меры были менее устрашающи, и каждый раз ему приходилось все начинать сначала. Однажды запустив процесс, остановить его он уже не мог. Когда бы японцы не капитулировали, разве американцы не бросили бы третьей, а затем и четвертой бомбы?

Однажды было учинено избиение особенно отвратительное, поскольку, если даже среди всеобщего возбуждения ему и не предшествовало хладнокровно принятое решение, то по меньшей мере оно не было вызвано ни необходимостью репрессивных мер (как, например, в Исфагане, где местное население предало смерти три тысячи Джагатаидов), ни бунтом, ни даже каким-либо инцидентом; речь идет об избиении в Лони, что неподалеку от Дели, когда было казнено несколько тысяч пленных индусов из-за того, что они представляли собой опасность для Тимурова воинства накануне сражения. [172]

Предложение было выдвинуто не Тамерланом, однако он с ним согласился, когда выслушал мнение совета, и, стало быть, сознавал, насколько оно было чудовищным. Чувствуется, что он колебался, что в один момент остановился на краю пропасти, догадываясь, что многие из его окружения остановились бы тоже. Затем, не найдя другого выхода, решение принял: действительно, иметь у себя в тылу такую массу людей перед началом боевых действий означало подвергать себя значительному риску.

Оправдательные идеологии, безразличие к смерти, рожденное привычкой, вера в действенность примера, абсолютный прагматизм, убежденность в том, что цель оправдывает средства — таковы глубинные (и осознанные) причины Та-мерланового террора. Существовала еще одна причина — простая и непосредственного действия.