Этап

Этап

Будь проклята ты, Колыма,

Что названа чудной планетой!

Сойдешь поневоле с ума,

Отсюда возврата уж нету.

В транзитной тюрьме Владивостока формировался этап заключенных на Колыму.

Накануне отправки начальство умудрилось накормить этапируемых селедкой. Напоить же вовремя водой, утолить жажду — не удосужилось.

Так весь путь пешком от Второй речки до бухты Золотой Рог к причалу заключенные вынуждены были терпеть, превозмогать жажду. И все последующие двенадцать-пятнадцать часов самой погрузки на корабль отчаянные просьбы дать воды игнорировались начальством, подавлялись конвоем грубо, жестко…

Первыми грузили лошадей. Несколько часов их бережно, поодиночке, заводили по широким трапам на палубу, размещали в специальных палубных надстройках, в отдельных стойлах для каждой лошади… В проходе между стойлами стояли бачки с питьевой водой (к каждому бачку привязана кружка) — для конвоя, для обслуги.

В отличие от лошадей, с людьми не церемонились… Дьявольская режиссура погрузки заключенных на корабль была испытана и отработана до мелочей и напоминала скотобойню…

С приснопамятных времен она успешно практиковалась не только на Колыме, в Караганде или на Печоре, но всюду и везде, где могущественный ГУЛАГ помогал большевикам строить социализм в России.

Людей гнали сквозь шпалеры вооруженной охраны, выстроенной по всему пути, в широко распахнутую пасть огромного тюремного люка. В само чрево разгороженного многоярусными деревянными нарами трюма. Как стадо баранов, гнали рысью, под осатанелый лай собак и улюлюканье конвоя, лихо… с присвистом и матерщиной. «Без последнего!..»[4]

Не знаю, существует ли подобное и сейчас, в новом тысячелетии, но тогда, в памятном для меня тридцать девятом, всю прелесть этой «режиссуры» я испытал сполна на собственной шкуре.

Когда наконец беременная лошадьми и людьми «Джурма» медленно отвалила от причала, в ее наглухо задраенном трюме, гудящем, как пчелиный улей, уже зрел жуткий, сумасшедший бунт.

Корабль, набитый массой осатанелых от жажды людей, стонал, вопил сотнями исходящих пеной, охрипших глоток, требовал воды! ВОДЫ!! В-О-Д-Ы!!!

Капитан категорически отказался продолжать рейс. «До тех пор, пока люди не получат воду и не придут в себя, никто не заставит меня выйти в открытое море с сумасшедшим домом в трюме, — заявил он. — Немедленно напоите людей».

И только после этого заявления до конвоя, кажется, дошло, какую опасность представляет взбунтовавшийся в море корабль с сотнями запертых в трюме, мучимых жаждой людей.

Срочно была предпринята попытка подать заключенным воду. Раздраили трюмный люк. С палубы в ствол трюма, в этот ревущий зверинец, начали спускать на веревках бачки с пресной водой… Бесполезно — слишком поздно спохватились!..

Стоило только в проеме трюма появиться первому бачку, как мгновенно к нему бросились озверевшие, утратившие последний контроль над собой люди… С хриплыми воплями, сметая, давя и калеча друг друга, они карабкались по трюмным лестницам к спасительному бачку. Со всех сторон тянулись к нему сотни рук с мисками, кружками… Через мгновение бачок заметался из стороны в сторону, заплясал в воздухе, словно волейбольный мяч, был опрокинут и с концом обрезанной кем-то веревки исчез в недрах трюма.

Вода из него так и не досталась никому, никого не напоила и, даже не долетев до днища трюма, у всех на глазах мгновенно превратилась в пыль, в брызги, в ничто… Следующие несколько попыток постигла та же участь.

Тогда в трюм спустились конвоиры. Короткими автоматными очередями по проходам трюма им удалось на какое-то время разогнать всех по нарам, приказав лежать и не двигаться… С верхней палубы в проем трюма быстро спустили огромную бочку, размотали в нее пожарный брезентовый шланг, подключили помпу…

Со всех нар за этой процедурой лихорадочно следили сотни воспаленных глаз — ждали… Слышно было, как заработала помпа, зашевелился, ожил шланг… в бочку полилась вода… И, как только автоматчики ретировались на лестницу и поднялись на палубу, — к воде кинулись люди.

Мгновенно у бочки образовалась свалка. За место у водопоя началась драка, поножовщина… В ход пошли лезвия безопасных бритв, ножи, утаенные уголовниками после этапных шмонов… запахло кровью… Кто не сумел пробиться к бочке, бросились на лестницу к пожарному шлангу… Цеплялись за висящий, упругий от напора воды шланг, тянули его на себя… Ножами вспарывали, дырявили парусину… К хлеставшей из дыр воде подставляли разинутые, пересохшие рты и судорожно, жадно глотали ее… Давились, торопились, захлебывались… Вода из прорванных шлангов текла по лицам, телу, по набухшей одежде, стекала по ступенькам лестницы… Ее ловили в воздухе, облизывали ступеньки… К ней лезли друг через друга — сильные сталкивали с лестниц слабых, те остервенело сопротивлялись, хватались за набрякшую, сочившуюся водой одежду соседа… Как пиявки, впивались зубами, повисали на ней и с жадностью обсасывали… Торопились напиться, пока их не сбросили вниз, на дно трюма… Оттуда к водопою лезли и лезли новые толпы обезумевших от жажды зеков.

И уж нечто совсем фантастическое, подобно миражу в пустыне, являла собой на этом фоне компания блатных авторитетов — элита преступного мира: крестные отцы, воры в законе, паханы, аферисты всех мастей… Вся эта уголовная сволочь, вольготно обосновавшаяся на верхних нарах, вблизи распахнутого люка — поближе к свету и к свежему морскому воздуху. Они, эти подонки, были настоящими хозяевами этапа. Как римские патриции, возлежали они на разостланных по нарам одеялах; не боясь никого и не таясь, нагло потешались над происходящим… Глушили спирт, курили «травку», играли в карты, кололись, вкусно жрали… От жажды они не страдали — у них было все! Все, вплоть до наркоты! Всевозможная еда, спирт, табак и даже… женщина! (Если можно было назвать женщиной полуголое существо в мужских подштанниках.) Вдребезги пьяная распатланная девка, размалеванная похабными наколками (одному сатане известно, откуда и как приблудившаяся к мужскому этапу), томно каталась по нарам за спинами резавшихся в карты воров и зазывно вопила: «Воры, почему же вы меня больше не е…те?!»

Деньги, добротные шмотки — все уворованное, награбленное, под угрозой ножа силой отнятое у фраеров — политических — сносилось молодым жульем (шестерками) к ногам паханов и тут же шло на кон, разыгрывалось в карты. Вещи, как бабочки, порхали от одного игрока к другому…

Неизвестно, достиг бы бунтующий ковчег «земли обетованной», если бы капитан «Джурмы» не вмешался в действия конвоя и не принял собственных, решительных мер.

Опытный моряк, не первую навигацию поставляющий на Колыму дармовую гулаговскую рабсилу (заключенных), он понимал, в каком положении оказался из-за преступной глупости конвоя, не сумевшего вовремя напоить людей. Он понимал, что никакие полумеры уже не помогут, — соображать надо было раньше, на берегу.

В создавшемся положении «Джурма» представляла собой плывущую в НИКУДА пороховую бочку с подожженным фитилем… Вот-вот бабахнет! Рванет так, что никого и ничего не останется! Все окажутся на дне… там, где все равны… и «чистые», и «нечистые», все! Расплата за глупость неизбежна.

В этой критической ситуации, когда перепуганная насмерть, растерявшаяся охрана не знала, что делать, капитану ничего другого не оставалось, как решиться на крайнюю меру — единственную, пожалуй, которая могла еще утихомирить людей и предотвратить катастрофу.

В момент, когда ярость вконец озверевших заключенных достигла последнего предела, готова была выплеснуться из недр мятежного трюма на палубу и разнести вдребезги корабль, — капитан отдал распоряжение залить бунтующий трюм водой. Залить немедленно, из всех имеющихся на корабле средств.

Срочно были подтянуты дополнительные пожарные шланги, включена помпа, и из всех люков на головы беснующихся в трюме людей полились потоки пресной воды…

В короткое время днище трюма по щиколотку оказалось залито. Зеки получили наконец долгожданную воду и упились ею вдоволь, что называется, от пуза — пей не хочу! Расчет капитана оправдался: бунт утих, опасность миновала. Опасность миновала для корабля, но не для людей.

Эксперимент, учиненный конвоем над человеческой выносливостью, уже на утро следующего дня выдал первые, тревожные результаты. У сотен заключенных обнаружились признаки одной из самых страшных в условиях длительных этапов болезни — дизентерии (королевы клопами провонявших пересылок, вшивых этапов и голодных безпенициллинных лагерей).

Я не знаю, сколько несчастных так и не достигли «земли обетованной», — канцелярская отчетность на этот счет, наверное, существует, — знаю одно: их много!

Количество заключенных, взошедших на борт «ноева ковчега» в бухте Золотой Рог, далеко не соответствовало количеству сошедших с его трапа в бухте Нагаево в Магадане. Колыма не дождалась тогда многих…

5 ноября 1939 года. Оттепель… Крупными влажными хлопьями валит снег — оседает на мокрых тряпках кумачовых полотнищ, славящих нерушимую дружбу партии и народа… На белесых от оттепельной изморози стенах портовых зданий, как пятна крови, рдеют флаги, предвестники близкого праздника… Столица Колымы прихорашивается в преддверии «Великого Октября».

Магадан встречает «гостей».

Вся территория порта оцеплена войсками НКВД и ВОХР. На пирсе много начальства. Шпалеры солдат у причала… И всюду собаки… собаки… собаки. Пронзительно кричат чайки…

У причала белый пароход с поэтическим названием «Джурма».

Закончена швартовка, брошен якорь, спущены на берег трапы — рейс окончен. Очередной этап заключенных из Владивостока (печально знаменитый «дизентерийный этап») прибыл.

За пять суток пути корабля несколько сот заключенных оказались жертвами вспыхнувшей на корабле дизентерии. Многие из заболевших умерли в пути и были выброшены за борт — похоронены в холодных водах Охотского моря.

Бедолаги не оправдали возложенного на них доверия Родины — обманули ГУЛАГ, посмели умереть раньше «положенного»… Колымским безымянным погостам они предпочли братскую могилу Охотского моря.

Из распахнутых трюмных люков валит пар — идет разгрузка. На палубу из недр трюма и дальше по трапам вниз, на берег стекает нескончаемый поток заключенных… Под понукаюший мат конвоя, крики охраны и истошный лай собак их гонят сквозь плотные шеренги солдат на берег… выстраивают по «пятеркам». На ходу перестраивают в «сотни»… Сформированную партию в сто человек подхватывает конвой и «без последнего», рысью, прочь из порта, гонит на выход, в сторону Магаданской транзитной тюрьмы.

Все происходит как и при погрузке этапа во Владивостоке. Повторяется зеркально, с точностью до наоборот. Разница в том, что тогда нас гнали с берега на корабль, теперь — с корабля на берег. Режиссура та же.

В сутолоке разгрузки перемешались и политические, и уголовники. В нашей «сотне» кроме нескольких «блатных» (неведомо когда приблудившихся к нам) оказались в основном те, с кем я прошел весь этапный путь от Ленинграда до Магадана. Это были военные: старший и средний командный состав Красной Армии. Большинство — работники штаба Ленинградского военного округа. Многие из них, как это ни странно, к тюремным лишениям оказались мало приспособленными.

Из последних сил, подгоняемые конвоем, они тащили на спинах огромные узлы бесполезного имущества: скорбный, прощальный дар убитых горем жен, матерей, родственников, переданный при последнем свидании в Ленинградской пересылке.

Несчастные женщины! Откуда им было знать, что все это святое добро, с такой мукой собранное, добрыми людьми от сердца даренное, слезами политое, — не поможет их близким… Не обогреет, не сохранит здоровье, скорее наоборот — обернется лишней обузой, бесконечной тревогой, станет пристальным объектом внимания со стороны уголовников.

Откуда им было знать, что все эти десятки килограммов дорогих, добротных вещей окажутся зряшными, бесполезными; они только усложнят этапную жизнь заключенного и в конце концов неизбежно перекочуют к блатным или окажутся добычей лагерных придурков.

Откуда им было знать, что дорогие сердцу личные вещи (последняя зримая память о доме) совсем скоро покинут своих владельцев — будут отняты, разворованы, разграблены в бесконечных лагерных передрягах… Вещи дорогие, личные — станут лишними, чужими, превратятся в лагерные «шмотки», в разменную карточную монету блатных. Все лучшее в качестве «лапы» приживется у начальства.

Воры как более опытные, или заранее наслышанные насчет порядков Магаданской транзитки, или успевшие побывать там сами, шли налегке — никаких вещей! Только то, что на себе и что полегче… Приклад в спину им не грозил — они хорошо знали, что такое «без последнего».

К своей чести должен сказать, что у меня, кроме длинной кавалерийской шинели на плечах да штанов и рубахи на теле, ничего больше не было. Шинель подарил мне земляк-ленинградец, неожиданно вызванный с этапа на переследствие (бывало и такое — помоги ему бог!). Он же и научил меня не иметь в этапах лишнего. Поэтому шел я легко, приклада конвойного не боялся.

Очень худо пришлось нашему подопечному другу — Борису Борисовичу Ибрагимбекову. Кроме тяжелого кожаного реглана на плечах со споротыми полковничьими знаками различия, он тащил на себе, согнувшись, как японский самурай, целый вигвам роскошных бесполезных вещей: новый полковничий китель, штаны с лампасами, сапоги и прочие принадлежности офицерского гардероба, с которыми из гордости ни за что не хотел расстаться… И как мы с моим другом Сергеем Чаплиным его ни уговаривали, сколько бы ударов в спину он ни получал от конвойного, ничто не действовало… Шатаясь, подгоняемый тычками, матом, старик упорно продолжал тащить свой «крест»… как Христос на Голгофу! И никакие усилия убедить его в бессмысленности упрямства на него не действовали. В ответ старик крутил головой и кричал:

— Вы нелюди! Вы звери, животные!.. Неужели не понимаете, что я офицер! Я давал присягу… Я не могу лишиться чести!

— Старый дурак! — втолковывали мы ему. — Конвой забьет тебя до смерти вместе с твоей честью, пропади она пропадом! Вместе с твоим упрямством… Бросай шмотки к чертовой матери… пока не сдох!..

Ничто не действовало. Старик продолжал получать тычки в спину. Стало ясно, что он вот-вот упадет под прикладом конвойного и уже не встанет. Кончилось тем, что пришлось насильно стащить с его спины вещи и выбросить их через забор на кладбище, мимо которого в этот момент нас гнали.

Подхватив упиравшегося старика под руки, мы с Чаплиным поволокли его в середину колонны, подальше от конвоя.

Странно было: почему блатные, идущие рядом и с удовольствием наблюдавшие эту сцену, сами не проявили ни малейшего интереса к добротным шмоткам полковника?! Впрочем, очень скоро эта загадка объяснится.

Борис Борисович Ибрагимбеков (Ибрагим-Бек!). Высокий, худощавый старик с породистым узким лицом, украшенным внушительным, как у Сирано де Бержерака, кавказским носом… Его гордый нос — не единственное, что роднило его с ростановским романтичным гасконцем. Оба — поэты, настоящие мужчины, люди чести! Идеалисты, мушкетеры, романтики! Оба блаженны и в доброте своей, и в благородстве… У обоих в крови — шампанское!..

Разница между ними лишь в том, что Сирано де Бержерак — вымышленный герой, а Ибрагим-Бек — живой человек, действительно существовавший на белом свете. В течение пятидесяти с лишним лет он украшал своим благородным существованием эту грешную землю.

Потомственный военный. Окончил кадетский корпус в Петербурге. Воевал в империалистическую 1914–1918 годов. За личное мужество и храбрость награжден четырьмя орденами Георгия (полный Георгиевский кавалер!). В Гражданскую войну воевал на Кавказе. Будучи одним из командиров в легендарной Дикой дивизии, награжден двумя орденами Боевого Красного Знамени (за мужество и храбрость!). В советское время — инспектор кавалерии штаба Ленинградского военного округа. Полковник. Арестован в 1938 году. Приговорен к десяти годам лагеря по статье 58.1а (измена Родине). Женат. Любил жену самозабвенно… Очень страдал в разлуке. Жить не хотел. Умер в 1942 или 1943 году на инвалидной командировке Дукчанского леспромхоза.

Мне выпала судьба и честь знать этого замечательного человека, быть свидетелем последних лет его жизни… А почему, собственно, я называю Бориса Борисовича стариком?

Ему в тридцать девятом году был всего лишь пятьдесят один год! Это мне он казался стариком. Наверное, потому, что я был моложе его вдвое. Тогда все, кому перевалило за пятьдесят, были для меня глубокими стариками.

Наконец показалась и знаменитая транзитка. Этап остановили на вытоптанном снегу перед вахтой. Над воротами вахты красовался выцветший кумачовый транспарант, в категорической форме предупреждавший, что путь в семью трудящихся — только через труд.

Рядом с вахтой находился административный корпус — несколько одинаковых двухэтажных строений, «оштукатуренных» глиной…

Дальше, через всю зону транзитки, тянулись бесконечные ряды низких одинаковых бараков с покатыми крышами, напоминавших совхозные теплицы и доверху занесенных снегом… Лишь дым из труб да расчищенные в снегу ходы в бараки говорили о присутствии в них самих «трудящихся»…

Вся территория транзитки была обнесена густым забором из колючей проволоки. Через каждые сто метров торчали в небо охранные вышки, «скворечники», оснащенные прожекторами и пулеметами… Отдельно от зоны, рядом с дорогой, маячила уродливая громадина транзитной бани… Всю нашу «сотню» в нее и загнали, предварительно пересчитав. В огромном, пустом и холодном помещении без окон, освещенном лишь несколькими тусклыми лампочками под потолком, заперли…

Когда глаза попривыкли к темноте, оказалось, что помещение не так уж и пусто, как показалось спервоначала: весь пол под ногами был сплошь завален полуметровым слоем в беспорядке брошенной одежды. Вперемешку друг с другом валялись видавшее виды заношенное тряпье и добротная, свежая, еще не знакомая с лагерной «вошебойкой» и прожаркой гражданская одежда. Меховые шубы, шинели, куртки, пальто, всевозможное белье и так далее.

Панорама распотрошенного, вывернутого наизнанку содержимого арестантских узлов на полу напоминала свежие могильные холмики на этом жутком кладбище человеческих судеб…

Наконец в стене, противоположной входу, резко отворилась маленькая дверь. На пороге возникли несколько дюжих придурков из «бытовиков» с лоснящимися сытыми мордами… этап притих.

— Раз-де-вайсь!.. — громко скомандовал один из придурков. Воры, уже однажды побывавшие в этом душечистилище, и кое-кто из «бытовиков», не дожидаясь повторной команды, послушно сбрасывали с себя одежду и голыми выстраивались у открытой двери…

— А вам, фашисты, что, отдельное приглашение нужно? Кому сказано раздеваться?

— Как раздеваться?! Совсем, что ли?..

— А ты что, в штанах в баню ходишь?

— Вещи-то куда девать?

— Все шмотки бросайте здесь.

— Как это бросайте… А если пропадут?

— Не пропадут — мы постережем! Ха-ха!..

Кто-то из образованных этапников некстати вспомнил конституцию:

— Это безобразие… Произвол! Вы не имеете права!

— Я покажу тебе право! — взвился придурок. — В Сандуны, что ли, приехал? Отдельный шкафчик тебе нужен? Забудь Сандуны лет на десять… Бросай, бросай белье, падло…

— Это чистое белье, — упирался этапник.

— Сказано, с собой ничего не брать! А ну, живей проходи. Чего в рот положил, сука? Деньги заключенному иметь при себе не положено! Бросай, тебе говорят!.. — Придурок бесцеремонно изымает изо рта заключенного деньги…

И все же каждый норовил выгадать для своих вещей и денег приметный уголок, схоронку, чтобы потом, после бани, легче было их там найти.

— Надо бы дежурного при вещах оставить, на всякий случай… — неуверенно произнес кто-то из военных.

— Не надо. Здесь все свои — мы постережем! — нагло смеялись придурки.

Они стояли по бокам открытой двери и пропускали в нее каждого, предварительно заставляя разжимать кулаки и открывать рот…

Все, слышанное ранее о магаданской транзитной бане, подтверждалось. Здесь окончательно завершалось превращение человека в животное, в бесправного беспомощного «робота»… Здесь он лишался не только личной одежды (последней вещественной связи с волей). В бане ему предстояло окончательно смыть с себя, похоронить все свое прошлое. Забыть, смириться с обстоятельствами и как бы родиться заново — безликим, послушным начальству колымским зеком…

В следующем помещении человек десять придурков в серых, грязных халатах оболванивали тупыми машинками головы и лобки этапников. Наспех стриженные, голые люди подходили к очередной двери, где каждому совали в руки по крошечному кусочку мыла…

Основным этапом в этом банном конвейере была сама баня. Здесь каждому из нас предстояло успеть смыть с себя накопившуюся за время трехмесячного пути из Ленинграда грязь… Молодым и здоровым это удавалось. Они ухитрялись, беря пример с блатных, вылить на себя по несколько шаек горячей воды за время мытья… Медлительные и больные довольствовались одной, и то… если успевали, — так как воду выключили вдруг, без всякого предупреждения.

Раздалась команда: «На выход!»…

Открылась очередная дверь, из которой каждому швыряли кальсоны, рубаху и гнали в следующее помещение…

Там ты получал стеганые ватные штаны и гимнастерку… В следующем проеме дверей награждали телогрейкой и кирзовыми рабочими ботинками с суконными портянками… О соответствии размера никто не беспокоился.

И наконец последними, завершающими конвейер одевания были бушлат, вигоневый шарфик, шапка-ушанка (солдатского образца). На этом банная процедура заканчивалась…

Едва обсохнув, придя в себя, зеки начали обживать гулаговские наряды, привыкать к ним… Обмениваться друг с другом, подыскивая подходящий для себя размер… Жизнь продолжалась.

Пути назад, к оставленным на полу личным вещам, не было. За какой-нибудь час дьявольский лабиринт пройденных дверей превратил всех в серую, безликую массу беспомощных колымских зеков… лишил имущества и памяти… памяти о доме, о близких… Сбереженные по-еле бесчисленных шмонов в этапных тюрьмах реликвии — дорогие сердцу каждого письма, фотографии детей, жен, матерей, близких — все исчезло… Пропало. Наиболее ценное окажется потом у начальства и на карточных столах блатных и придурков… Остальное будет выкинуто, безжалостно сожжено.

Бедный Борис Борисович! Только теперь он постиг весь трагикомизм происшедшего… В этом благородном человеке что-то навсегда надломилось… Что-то очень важное, помогающее человеку продолжать бороться за жизнь… Хотеть жить!

У выхода из бани нас ждали грузовые автомашины, уже готовые к погрузке этапа.

Вся наша «сотня» разместилась в четырех автомашинах: по двадцать пять человек в каждом кузове, плюс один конвойный — в отсеке кузова у кабины, в тулупе и с автоматом… Другой, с документами, — вместе с водителем в кабине.

Нашему этапу крупно повезло. Наслаждались мы колымским пейзажем недолго. Через пару часов всех нас сгрузили в хозяйстве Дукчанского леспромхоза, всего в сорока семи километрах от Магадана.

Правы оказались те, кто предсказывал: «Раз одевают в кирзовые ботинки, далеко в тайгу не повезут…» Логично.

За два года пребывания в лагере Дукчанского леспромхоза я акклиматизировался окончательно. Освоил несколько профессий: лесоруб, грузчик, дорожник, автослесарь, водитель…

Все это время активно и с успехом помогал советской власти превращать лесотундровую Колыму в окончательно безлесную — тундровую.