XXVIII. Конец шестидесятых, начало семидесятых
XXVIII. Конец шестидесятых, начало семидесятых
1
Меня допрашивали в Союзе писателей по поводу Жореса Медведева в июне 1970 года, и если представить себе десятилетие 1965–1975 в виде движущейся панорамы, можно назвать рассказанную сцену одним из кадров этой панорамы. Я постарался показать ее «крупным планом». Но в дальнейшем подобный путь был невозможен. Панорама состоит из бесчисленных кадров, литература — лишь одна из ее сторон, и надо обладать незаурядным даром историка, чтобы на фактах показать неустойчивую хрущевскую «оттепель», постепенно превращавшуюся сперва в неопределенные заморозки, а потом в устоявшиеся «брежневские холода».
Размышляя о том, как происходил этот процесс в литературе, я нашел скромную, почти незаметную в общей картине модель, в которой, однако, отразилось движение десятилетия.
2
В июле 1965 года я получил письмо от Соломона Семеновича Подольского, старого большевика, участника кронштадтского штурма. Он провел 20 лет в тюрьме и ссылке, но, как говорили о французских аристократах, ничего не забыл и ничему не научился. Профессиональный журналист, он вернулся в партию и с комсомольским пылом двадцатых годов принялся за работу. Главной его чертой было чувство справедливости. Если бы преступления сталинского террора были осуждены, его скромное дарование развернулось бы широко и плодотворно. Этого не случилось, палачи получили пенсии, убийца гениального Вавилова живет в прекрасной квартире на улице Горького, выдающиеся представители интеллигенции, боясь реабилитации Сталина, обращались с письмами в правительство, и Подольскому ничего не оставалось, как попытаться восстановить справедливость хотя бы в немногих частных случаях, по возможности бесспорных.
Занимаясь Мейерхольдом, он случайно наткнулся на произведения Лунца и увлекся судьбой молодого писателя, умершего двадцати двух лет и оставившего заметный след в истории русской литературы.
В «Освещенных окнах» мне удалось рассказать о Лунце больше, чем можно было надеяться. Конечно, это объясняется тем, что я, не упоминая о его известных статьях «На Запад!» и «Почему мы Серапионовы братья», утаил его взгляды в объективных сценах, но так, чтобы внимательный читатель нашел их и оценил… Я писал также о том, что Союз писателей учредил комиссию по литературному наследию Лунца. Мне удалось воспользоваться коротким периодом «ослабления режима» в середине шестидесятых годов. В эту комиссию вошли друзья Лунца — Тихонов, Шкловский и Слонимский, который возглавил ее, к моему позднему сожалению. Тяжелую, хлопотливую работу по подготовке сборника произведений Лунца взял на себя С.С.Подольский.
Федину мы не решились предложить войти в комиссию, для этого он — председатель Союза писателей СССР — занимал слишком высокое положение. Нам он обещал содействовать и сдержал обещание.
Все это — и многое другое — рассказано Подольским в его записках, которые он составил по моей просьбе после шестилетних безуспешных хлопот. Этот своеобразный «дневник» представляет собой неоценимый исторический документ, с инвентарной точностью воспроизводящий литературную обстановку от конца шестидесятых до начала семидесятых годов. В нем без малейших преувеличений показан ход событий, который привел от уверенности в том, что книга Лунца будет издана, к безнадежному заключению, что это случится нескоро или, может быть, никогда.
3
При жизни Лунца в него были влюблены все, кто его знал. Подольский влюбился в него через четыре десятилетия после его смерти. Так он мне и писал: «Чем больше я знакомлюсь с Львом Натановичем, тем больше влюбляюсь в его человеческий и писательский облик. Чувство отцовской нежности пробудилось в моем сердце к этому юноше, так рано умершему, но успевшему сделать так много» (9 октября 1965 г).
Он считал — и был совершенно прав, — что наступила пора «восстановить историческую правду о Лунце… так постыдно по черному почину А.Жданова (не будь к ночи упомянуто его имя!) оболганном» (10 июня 1966 г.).
Эти и дальнейшие цитаты из многочисленных писем Подольского к М.Слонимскому, В.Шкловскому, К.Федину, Е.По-лонской показывают энергию, с которой он взялся за дело. Друзья Лунца поддержали намерение написать очерк о нем — об издании сборника тогда не было и речи. В конце июля очерк был закончен (он хранится в ЦГАЛИ и в моем архиве). Концепция очерка была ложная — Подольский считал, что, «выходя с удивительной быстротой на верную дорогу, Лунц в какой-то степени прокладывал путь и для своих «братьев». Он ошибался: талант и энергия Лунца были направлены к поискам самостоятельного пути, который принципиально отличался от направления других «братьев» (кроме, может быть, меня). Пытаясь убедить в своей правоте, он не «прокладывал путь», а «срывал» «братьев» с традиционного, давно проложенного пути.
Но и ложные концепции приводят иногда к положительным результатам. Впервые жизнь Лунца была последовательно рассказана — уже и это было заслугой, подсказавшей мысль о сборнике произведений Лунца.
Эта мысль, высказанная мною, тотчас же повлекла за собой другую: а что, если обратиться к Союзу писателей с просьбой организовать комиссию по литературному наследию Лунца? Еще два-три года назад подобная попытка показалась бы совершенно вздорной.
Во-первых, еще не было случая, чтобы Союз назначал комиссию по литературному наследию писателя, скончавшегося сорок лет тому назад, то есть за десять лет до возникновения Союза.
Во-вторых, речь шла о Лунце, поперек которого «лежала чугунная речь Жданова», как выражался в своем очерке Подольский. Но самая возможность возникновения этой дерзкой надежды была характерной. Не прошло и двух лет, как в семисоттысячном тираже вышел «Один день Ивана Денисовича». «Новый мир» Твардовского был в расцвете. «Заметный допуск» чувствовался в литературе, и на этом фоне, отливавшем голубизной, можно было предположить, что не только я, но и другие «старые писатели» подпишут наше обращение в Союз.
Я написал его, указав на бесспорные заслуги Лунца, указав, что он был любимым учеником Горького; его перу принадлежат тридцать произведений — четыре пьесы, ряд рассказов, статьи и рецензии. В США появились две диссертации о Лунце, готовится сборник его произведений и т. д. И закончил просьбой — о создании комиссии по литературному наследию.
Письмо без колебаний подписали К.Паустовский, Н.Тихонов, К.Чуковский, В.Шкловский. Я сомневался, что его подпишет К. Федин, и действительно, он предложил предварительно переговорить с Н.Тихоновым, «подготовить вопрос» (что было вполне разумно) и лишь потом поставить его на заседании Секретариата. Время шло, в феврале 1967 года Секретариат передал «очерк» Подольского и наше «обращение» консультанту В.Дорофееву, и 10 мая решение состоялось. Комиссия была создана в следующем составе: МЛ.Слонимский (председатель), В.А.Каверин, Н.С.Тихонов, В.Б.Шкловский, С.С.Подольский (секретарь). Соответствующая заметка появилась в «Литературной газете» (1967, № 23-4103).
Мысль об издании сборника Лунца и воспоминаний о нем, без сомнения, здравая мысль: подарить нашей литературе еще одного талантливого писателя, рассказать о его трагической судьбе, познакомить читателя с произведениями, в которых с необычайной остротой отразилось время — трудно представить себе более плодотворную историко-литературную задачу. Но именно по той причине, что она была плодотворной и благородной, ее ожидали бессмысленные затруднения, которых все мы безотчетно боялись. Между нашим планом и его осуществлением стояло знаменитое постановление ЦК «О журналах “Звезда” и “Ленинград”», в котором «Серапионовы братья» (и их теоретик Лунц) были объявлены позорной страницей советской литературы. За давностью лет (1946) это постановление как бы не существовало, и тем не менее его зловещий фантом действовал — и действует до сих пор.
Вот почему я вопреки увлечению Подольского не верил в нашу удачу. А между тем его увлечение зашло далеко: к пятидесятилетию Октября он надеялся всех «здравствующих “серапионов” объединить вокруг светлой памяти Лунца». «Разорванная нить дружбы и братства, так чудесно проявившаяся… в годы незабвенной и вдохновенной молодости, а затем прерванная вмешательством грубой силы, вновь связалась», — писал он в своем дневнике. Разумеется, он и не подозревал, как бесконечно далеки были мы друг от друга.
Наши отношения с Фединым были почти разорваны после его выступления по поводу «Литературной Москвы». С Тихоновым мы только вежливо раскланивались на переделкинских улицах, и не было случая, когда бы он остановил меня и спросил хотя бы о здоровье. С В.Шкловским я в ту пору почти не встречался. Оставался один друг — Е.Полонская. Хотя мы встречались очень редко — она жила в Ленинграде, — но регулярно переписывались и любили друг друга. Но именно она-то и не была привлечена к делу.
Тем не менее вопреки холодным отношениям, вопреки событиям, разыгравшимся на Четвертом съезде и резко обострившим положение в литературе, работа комиссии началась и продолжалась. Подольскому удалось путем опроса составить первый протокол заседания комиссии, в котором был утвержден план работы. Согласно этому плану он собирал произведения Лунца в Москве, в Ленинграде, Париже, Лондоне, где жила младшая сестра Льва — Евгения Натановна Гернштейн. Он получил согласие написать воспоминания от К.И.Чуковского, от М.Шагинян, от В.Познера, Л.Б.Харитон. Он собирал письма Лунца и письма к нему. Сам того не подозревая, он заложил основу большого (800 единиц хранения) фонда, оказав бесценную услугу истории русской литературы. Но до этого было еще далеко. А пока он действовал неутомимо, опираясь не только на стародавние связи, на воспоминания о молодости будущих участников книги, на чувство чудовищной несправедливости по отношению к безвременно погибшему другу. Как это ни странно, Секретариат принял постановление, стало быть, хоть и под нажимом, надо его исполнять. Я добился финансовой поддержки работы комиссии: Подольский получил командировочные для поездки в Ленинград, на деньги Союза был заказан перевод диссертации Гари Керна (с английского) «О Льве Лунце и “Серапионовых братьях”» — я убедил консультанта, что участникам сборника необходимо ознакомиться с этой работой.
Впереди было самое трудное: издательство «Советский писатель» и его бессменные руководители — Н.Лесючевский и В.Карпова. План сборника составил Слонимский, и это был превосходный план. Он даже вставил в сборник, кроме художественных и критических произведений Лунца, его знаменитую публицистику — статьи «Почему мы “Серапионовы братья”», «Об идеологии и публицистике» и «На Запад!».
Надо было собрать комиссию, чтобы утвердить этот проект или внести в него исправления. Подольскому и это удалось, хотя «разорванная нить», разумеется, не соединилась. Об этом стоит рассказать более подробно.
Слонимский не приехал — был болен или отговаривался болезнью. Шкловский хотел, чтобы комиссия собралась у Тихонова, Тихонов отказался, и решено было собраться у меня, а потом пойти к Федину за благословением.
Встреча состоялась 14 января и прошла, как говорится, в «дружеской обстановке». Подольский пишет о ней с восторгом, отмечая, впрочем, что «Каверин был строг, сух и держался повестки дня». Однако за обедом и я разговорился — как-никак мы не встречались годами, а молодость была хороша, и грешно было о ней не вспомнить. Вспомнить и порадоваться, например, тому, что Тихонов, давно превратившийся в литературного вельможу, еще способен выдумывать невероятные истории. Но когда, поговорив о сборнике, Шкловский, Тихонов и Подольский собрались к Федину, я отказался пойти с ними, придумав убедительный, как мне показалось, предлог: надо было взять такси, чтобы отвезти Шкловского в санаторий. По запискам Подольского можно судить, что заседание комиссии прошло «в очень хорошей, дружественной обстановке». Федин даже упрекнул Слонимского, приславшего предисловие, в излишней осторожности. Он считал, что не нужно обходить публицистических статей Лунца. Наоборот, мы сами должны все сказать об этом полно и исчерпывающе. «Было ли это ошибкой, — сказал он. — А может быть, “западничество” Лунца — это западничество Герцена, Огарева…»
В истории, которую я рассказываю, это был, несомненно, «пик», наивысшая точка подъема. Через год о публицистических статьях Лунца не могло быть и речи.
Машина пришла и, как мне ни было тошно, я поехал к Федину. «Ради Лунца», — говорил я себе. Вот как рассказывает о моем появлении Подольский: «В это время в комнату буквально ворвался Каверин. Он был в пальто и явно не хотел оставаться и присоединиться к нам, хотя Федин усиленно уговаривал его остаться. Наконец Каверин снял пальто, подсел к столу, выпил бокал вина. Что-то сказал, вскочил и стал торопить Шкловского и меня… Я был растерян и не знал, как поступить… Честно говоря, мне вовсе не хотелось уходить так скоро. Чувствовалось, что главные разговоры о Льве Лунце еще впереди. Но Виктор Борисович встал, стал прощаться, расцеловался с Фединым и пошел к лестнице. Тогда и я поплелся за ним. Федин был смущен этой сценой… “Ах этот Веня! Мы так давно не виделись, и не хочет быть у меня”. Тихонов еще остался. А мы, провожаемые Фединым, ушли… Вениамин Александрович был порывистым, взволнованным чем-то. Взвинчен. Посадил нас в машину, и мы уехали, а он сам пошел пешком к себе на дачу».
Так пишет не разобравшийся в литературных отношениях, прямодушный Подольский. Мне эта сцена запомнилась в более ясных чертах: когда, уступив просьбам Федина, я сел за стол, Шкловский провозгласил тост, должно быть продиктованный его умиленным настроением и тем не менее прозвучавший фальшиво. Не помню его дословно, однако помню, что смысл заключался в том, что все хорошо: и то, что мы издаем Лунца, и то, что на свете существует Советская власть, которая позволяет нам его издавать, и что мы, счастливые люди, от всей души желаем ей счастья. Очевидно, на этот неуклюжий тост, как на камертон, было настроено заседание, заставившее меня в последний раз встретиться с Фединым, ни единому слову которого я больше не верил.
В начале 1968 года сборник был готов. На чем были основаны наши надежды? На том, что вслед за предисловием книга начиналась скорбным некрологом Горького, считавшего, что смерть Лунца лишила нашу литературу одной из самых светлых ее надежд. На том, что первая часть сборника состояла из воспоминаний старейших, знаменитых писателей — воспоминаний, которые были полны безоговорочным признанием значения таланта Лунца, — а вторая — из его произведений, не опубликованных или не публиковавшихся с 1922 года. На естественном убеждении, что более чем полувековая отдаленность сделала всю деятельность Лунца фактом, без которого неполна история русской советской литературы. Что давно пора освободить эту официальную историю от одного из намеренных или даже злонамеренных ее заблуждений.
План сборника был послан в Секретариат (29 января 1968 г.), и Секретариат постановил поручить правлению издательства «Советский писатель» «рассмотреть вопрос об издании сочинений Лунца и воспоминаний о нем». Казалось бы, все трудности были позади. На деле они предстояли. Хотя «Советский писатель» как орган Секретариата обязан был выполнять все его решения, на деле эти решения не значили для издательства ровно ничего, и оно на них, вульгарно выражаясь, плевало. Издавая в огромных тиражах бездарные произведения членов Секретариата, оно пользовалось во всех случаях, в том числе беззаконных, его безусловной поддержкой. Для этого существовала (и существует) формула: «рассмотреть вопрос», а как будет решен вопрос, этим Секретариат не интересовался. Короче говоря, в подобных делах Секретариат зависел от Лесючевского, директора издательства, а не наоборот.
Доказать это совсем не трудно: когда наши хлопоты зашли в тупик, Федин, в растраченной душе которого еще брезжила память о покойном друге, лично просил Лесючевского издать сборник, хотя как председатель правления Союза писателей на административной лестнице стоял бесконечно выше его. Об этом рассказал мне сам Лесючевский в минутном припадке искательной откровенности, которые иногда случались у этого человека.
г
Все это происходило до нашего вторжения в Чехословакию в августе 1968 года, в литературном климате еще держались последние следы «потепления». Впрочем, мы надеялись даже не на эти быстро исчезающие следы, а, как я уже упоминал, на знаменитые имена: Горький, Федин, Тихонов, Шкловский.
4
Нет необходимости с такими же подробностями рассказывать о «борьбе за литературное наследие Льва Лунца», как назвал свои записки Подольский. «Весь 1969 год, — пишет он, — прошел в попытках включить книгу Лунца в план издательства на 1970 год. О том, как вести эту борьбу, между членами комиссии проявились разные точки зрения. Они постепенно привели к разногласиям между мной и Слонимским. Возникший спор стал предметом обсуждения внутри комиссии. За весь год не удалось организовать встречи членов комиссии, чтобы на заседании обсудить трудные вопросы отношений наших с издательством. Поэтому переписка и разговоры — личные и по телефону — были средствами обсуждения этих вопросов». «Разногласия между членами комиссии» начались вскоре после отрицательных рецензий, принадлежащих профессору А.Западову и профессору А.Новикову. Первый испугался Слонимский — и не без оснований: в конце пятидесятых годов, когда я принимал участие в ревизионной комиссии Союза писателей, проверявших деятельность «Советского писателя», мне удалось разгадать несложную комбинацию, с помощью которой Лесючевский и Карпова возвращали «неугодным» авторам их книги. Карпова заказывала рецензию, заранее подсказывая ее содержание, а если попадался напористый литератор или книга не могла вызвать никаких возражений, заказывалась вторая рецензия, потом — третья, четвертая и так далее. Так, я обнаружил, что исторический роман А.Борщаговского «Русский флаг» удостоился тринадцати отрицательных рецензий. Конечно, не было ни малейших оснований отвергать роман, посвященный победе русских над английской эскадрой у берегов Петропавловска-Камчатского в 1854 году, тем более что стоимость рецензий, по моим предположениям, была близка к авторскому гонорару. Но, очевидно, Борщаговский чем-то не угодил руководителям издательства, и книга многократно отвергалась. Такой же тернистый путь предстоял сборнику Лунца, с той разницей, что в этом случае издательство вынуждено было действовать осторожно — тянуть, врать, отделываться неопределенными ответами и т. д. Упорным попыткам утопить книгу Лунца надо было противопоставить еще более упорные попытки спасти ее. Но увы! Члены комиссии вопреки тому, что двое из них были руководителями Союза писателей, под разными предлогами стали уходить от борьбы.
Я уже упоминал, что первым испугался Слонимский, причем, подобно прогрессивному параличу, это был прогрессивный испуг. Сперва он стал отделываться от Подольского, что было почти невозможно, потому что последний, с его старомодной принципиальностью, просто не понимал его. Потом он стал отказываться от председательства, а когда Подольский, с завидной для старого человека энергией, начал уговаривать Слонимского, тот ответил на уговоры грубым письмом.
Подольский записал по этому поводу следующий телефонный разговор со мною:
«Он. Слонимский снова отказывается от председательствования. Какой-то припадок страха. Позорно? Но что делать? Или придется найти другого председателя, или…
Я (прервав его). Этого нельзя допустить. Нового придется оформлять через Секретариат. Поднимутся разговоры о причинах… А это вызовет цепную реакцию. Какая бы ни была причина — все равно факт раскола налицо. А издательству этого только и нужно… Когда я был по своим делам у Карповой, она… спросила, неужели у вас в комиссии нет разногласий, и не очень поверила мне, когда я сказал, что комиссия единодушна и дружно работает… Посоветуйтесь со Шкловским и Тихоновым. Может быть, втроем вы как-нибудь успокоите Михаила Леонидовича?
Он. Я сам приму меры, напишу Слонимскому еще письмо».
Вторым испугался Тихонов. Подольский передал ему мою просьбу о письме, подписанном всеми членами комиссии, он отклонил это предложение и на вопрос: «Что же делать?» — ответил: «Ничего не делать. В издательстве идет подготовка к ленинскому юбилею».
Впоследствии, до первого возврата сборника, события развивались в соответствии с советом, который Слонимский неоднократно повторял в своих письмах Подольскому: «Сидите смирно». Правда, Подольский был из тех людей, на которых не мог бы подействовать этот совет. Он — наивный человек — решил вынести вопрос «на суд общественности». Он предложил мне сделать доклад о работе комиссии на секции критиков и литературоведов. Заручившись моим согласием, он позвонил Феликсу Кузнецову, который был тогда председателем бюро секции. Однако когда я пришел на заседание (16 марта 1970 года), меня встретил смущенный Кузнецов, и с первого его слова для меня стало ясно, что «начальство» против моего доклада и что Кузнецову нагорело. Почти никто не явился на бюро, в комнате едва ли было больше пяти-шести человек. Все же я сделал доклад, а Подольский — сообщение о биографии Лунца (некстати упомянув о том, что отец Лунца был сионистом). Решение поддержать сборник состоялось после умного и содержательного выступления Вл. Огнева, высоко оценившего деятельность Лунца. «Из всех возможных форм помощи было избрано обращение к К.А.Федину», — пишет Подольский, не подозревая, что и Федин ничего не может сделать в «изменившейся обстановке». Именно это выражение все чаще начинает попадаться в письмах, в личных и телефонных разговорах.
Не стану рассказывать о дальнейшей судьбе рукописи «Сочинения Лунца». Она была возвращена дважды. Сперва по нашей просьбе 9 сентября 1970 года, после заседания редсовета, на котором окончательно выяснилось, что в представленном виде сборник не пойдет, а потом — сразу же после смерти Подольского. Теперь, в сокращенном и изуродованном виде — во втором варианте были исключены публицистические статьи, — сборник хранится в моем архиве и ЦГАЛИ, куда вдова Подольского отдала все его бумаги.
Но почему так испугался Слонимский? Ему решительно ничего не грозило, он был утвержден как председатель комиссии Секретариатом. Почему Тихонов — об этом подробно рассказывается в дневнике Подольского — признал необходимость «сидеть смирно» и стал оправдывать эту необходимость доводами, которые могли прийти в голову только Лесючевскому и Карповой? Почему Федин впоследствии опубликовал большую статью, в которой, мельком упомянув о Лунце, не отдал должное другу молодости и не упрекнул издательство «Советский писатель» за то, что оно задушило бесценную книгу. Все это произошло потому, что полвека тому назад двадцатилетний мальчик писал о том, что самое важное в литературе — правда.
5
Трактат — теперь редко упоминается это старомодное слово. Ю.Г.Оксман, самый блестящий представитель истории русской литературы в XX веке, написал трактат о письме Белинского к Гоголю, проследив все этапы в судьбе этого письма, начиная с того дня, когда оно было написано, до нашего времени, когда в новом свете предстало и это письмо, и «Избранные места из переписки с друзьями». Такой же трактат можно написать о двух маленьких статьях Льва Лунца: «Почему мы “Серапионовы братья”» (Литературные записки. Петроград, 1922. № 3) и «На Запад!» (Беседы. Берлин, 1923. № 2). Их судьба — необычайна. Написанные для маленького кружка друзей в 1922 году, забытые, казалось бы, навсегда в тридцатых годах, когда литература была связана по рукам и ногам, они были воскрешены в сороковых как порочная попытка водораздела между политикой и искусством (Жданов). Не думаю, что рассказанное мною на предшествующих страницах — последняя глава этого воображаемого трактата. Пока идея подчинения, идея «литература — служанка государства» будет существовать — будут существовать на вооружении тех, кто с этим не согласен, и статьи Лунца, написанные более полувека тому назад. Доказательство — под руками: самовольный альманах «Метрополь», бесцензурный, опубликованный в 1979 году и вызвавший в Союзе писателей смятение, а во всем мире — изумление перед живучестью литературы, которую сверхмощная держава не в силах изменить, не в силах убить. Но об этом — ниже.
На чем настаивал Лунц? Что казалось ему необходимым условием для развития искусства? В чем он убеждал своих друзей? И за что впоследствии в письмах и рецензиях горько их упрекал? Его мысли просты, потому что верны. Они рождены опытом историка, сумевшего в двадцать лет окинуть одним взглядом западную литературу и сопоставить ее с литературой русской. Они рождены острым ощущением самого «дела литературы», внутренней заинтересованностью писателей в работе друг друга.
Первая мысль — право на несходство, открывающее путь к любому рискованному эксперименту.
Редакция «Литературных записок», маленького журнала, выходившего в Петрограде в начале двадцатых годов, обратилась к группе «Серапионовы братья» с просьбой опубликовать свои автобиографии. Лунц в первых же строках своей статьи «Почему мы “Серапионовы братья”» отвергает это предложение: «Глупо писать автобиографию, не напечатав своих произведений… Не лучше ли будет, если я, вместо того чтобы говорить о себе, напишу о братстве…»
…«“Серапионовы братья” — роман Гофмана. Значит, мы пишем под Гофмана, значит, мы — школа Гофмана.
Этот вывод делает всякий, услышавший о нас. И он же, прочитав наш сборник или отдельные рассказы братьев, недоумевает: “Что у них от Гофмана? Ведь вообще единой школы, единого направления у них нет. Каждый пишет по-своему”.
Да, это так. Мы не школа, не направление, не студия подражания Гофману.
И поэтому-то мы назывались “Серапионовыми братьями”».
Лунц несколько произвольно называет знаменитую книгу Гофмана романом. Это — сборник новелл, которые рассказывают друг другу шесть молодых людей.
«Сильвестр — тихий и скромный, молчаливый, а Винцент — бешеный, неудержимый, непостоянный, шипучий. Лотар — упрямый ворчун, брюзга, спорщик, и Киприан — задумчивый мистик. Отмар — злой насмешник и, наконец, Теодор — хозяин, нежный отец и друг своих братьев, неслышно руководящий этим диким кружком, зажигающий и тушащий споры… Лотар издевается над Отмаром: “Не постановить ли нам, о чем можно и о чем нельзя говорить?.. Неужели ты не понимаешь, что всякое определенное условие влечет за собой принуждение и скуку, в которых тонет удовольствие?..”
Мы назвались Серапионовыми братьями, потому что не хотим принуждения и скуки, не хотим, чтобы все писали одинаково, хотя бы и в подражание Гофману.
У каждого из нас свое лицо и свои литературные вкусы. У каждого из нас можно найти следы самых различных литературных влияний».
Вторая мысль: свое лицо и свои литературные вкусы — условие, без которого не может развиваться литература. Она живет своей жизнью, и каждое вмешательство в эту жизнь не может принести ничего, кроме вреда.
«В феврале 1921 года, в период величайших регламентаций, регистраций и казарменного упорядочения, когда всем был дан один железный и скучный устав, мы решили собираться без уставов и председателей, без выборов и голосований. Вместе с Теодором, Отмаром и Киприаном мы верили, что “характер будущих собраний обрисуется сам собою, и дали обет быть верными до конца уставу пустынника Серапиона”».
Устав этот заключается в отрицании любого устава, в праве считать свои видения истиной, в старой истине о реальности вымышленных героев и вымышленных событий.
«Что ж! Мы не выступаем с новыми лозунгами, не публикуем манифестов и программ. Но для нас старая истина имеет великий практический смысл, непонятный или забытый, особенно у нас в России.
Мы считаем, что русская литература наших дней удивительно чинна, чопорна, однообразна. Нам разрешается писать рассказы, романы и нудные драмы, — в старом ли, в новом ли стиле, — но непременно бытовые и непременно на современные темы».
Прежде чем перейти к решающим итогам, Лунц утверждает, что «произведение может отражать эпоху, но может и не отражать, от этого оно хуже не станет. И вот Вс. Иванов, твердый бытовик, описывающий революционную, тяжелую и кровавую деревню, признает Каверина, автора бестолковых романтических новелл. А моя ультраромантическая трагедия уживается с благородной старинной лирикой Федина.
Потому что мы требуем одного: произведение должно быть органичным, реальным, жить своей особой жизнью.
Своей особой жизнью. Не быть копией с натуры, а жить наравне с природой…»
Если бы эта декларация ограничилась только требованием права на несходство и отказом от регламентации, едва ли ей была бы суждена долгая жизнь. В последней заключающей мысли он на вопрос: «С кем же вы, “Серапионовы братья”? С коммунистами или против коммунистов? За революцию или против революции?» — Лунц дерзко отвечает: «Мы с пустынником Серапионом». В наше время это означало бы: «Мы за демократию».
«У каждого из нас есть идеология, есть политические убеждения, каждый хату свою в свой цвет красит. Так в жизни. И так в рассказах, повестях, драмах. Мы же вместе, мы — братство — требуем одного: чтобы голос не был фальшив. Чтобы мы верили в реальность произведения, какого бы цвета оно ни было.
Слишком долго и мучительно правила русской литературой общественность. Пора сказать, что некоммунистический рассказ может быть бездарным, но может быть и гениальным. И нам все равно, с кем был Блок-поэт, автор “Двенадцати”, Бунин-писатель, автор “Господина из Сан-Франциско”.
Это азбучные истины, но каждый день убеждает нас в том, что это надо говорить снова и снова.
С кем же мы, “Серапионовы братья”?
Мы с пустынником Серапионом. Мы верим, что литературные химеры особая реальность, и мы не хотим утилитаризма. Мы пишем не для пропаганды. Искусство реально, как сама жизнь. И, как сама жизнь, но без цели и без смысла: существует, потому что не может не существовать».
Я дописываю последние страницы этой книги, читая «Метрополь», самовольный бесцензурный альманах, вышедший в Советском Союзе в 10 экземплярах и мгновенно подхваченный зарубежными издательствами. Это — стихи, рассказы, повести, пьесы, песни. Это — произведения опытных писателей (С.Липкин, В.Аксенов, А.Вознесенский, А.Битов, ИЛиснянская, Ф.Искандер) и молодых (Ф.Горенштейн, Ю.Карабчиевский, В.Ерофеев, Е.Попов) и других. Это — книга, каждая страница которой дышит сопротивлением, свободой. Это — явление в истории русской литературы, и, как почти каждое подлинное явление, оно подверглось разгрому. Двое молодых, бесспорно талантливых, из участников «Метрополя» (В.Ерофеев и Е.Попов) исключены из Союза писателей, все другие подвергнуты жестоким экономическим санкциям. Их произведения вычеркиваются из издательских планов, их имена не упоминаются в прессе, набранные или сданные в типографию книги, осуществленные киносценарии, стихи, переводы задержаны на неопределенное время.
Чтобы решиться на подобный шаг (альманах) нужна была не только смелость. Не желающая умирать, ищущая и не находящая выхода, литература вырвалась из болота редакции, где ее насильно держат годами, и громко заявила о своем существовании. Положение изменилось с тех пор, как Платонов и Булгаков работали в подполье, в смертельной опасности, наедине с собой. Без сомнения, Союз писателей постарается доказать, что положение не изменилось. Но он ошибается. В начале этой книги я писал, что страх двадцатых годов был не похож на страх тридцатых. Он продолжал меняться: исключение из Союза перестало быть событием, как это было, когда исключали Зощенко, Ахматову, Пастернака. Г.Владимов первый положил на стол свой билет. Шесть самых видных участников альманаха «Метрополь» (В.Аксенов, Б.Ахмадулина, А.Битов, СЛипкин, ИЛиснянская, Ф.Искандер) послали в Союз письма, что они сделают то же самое, если не будут восстановлены исключенные за участие в альманахе молодые В.Ерофеев и Е.Попов. Эта история еще далеко не кончена, но как бы ни кончилась, без всякого сомнения, она является еще одним свидетельством борьбы литературы подлинной с литературой мнимой. Более того, перекидывая мост между двадцатыми и семидесятыми годами, она как бы фокусирует всю историю этой борьбы, о которой я рассказываю в этой книге. Доказательства — налицо. Я прочел предисловие к альманаху, и память мгновенно вернула меня к началу двадцатых годов и к декларации Лунца.
Думаю, что лишь немногие участники «Метрополя» знают что-либо о Лунце, разве что из моих книг «Здравствуй, брат. Писать очень трудно» и «Собеседник». Между тем все предисловие, определяющее общественно-политическую позицию альманаха, не только напоминает, но повторяет декларацию, опубликованную Лунцем без малого шестьдесят лет тому назад.
Здесь и право на несходство: «Не будет излишней дерзостью сказать, что жизнь сия (жизнь нашей культуры. — В.К.) страдает чем-то вроде хронической хворобы, которую можно определить то ли как неприязнь к непохожести, то ли просто как “боязнь литературы”».
Здесь и требование права на свое лицо и свои литературные вкусы: «Авторы “Метрополя” — независимые друг от друга литераторы. Единственное, что объединяет их под крышей, — это сознание того, что только сам автор отвечает за свое произведение; право на такую ответственность представляется нам священным. Не исключено, что упрочение этого сознания принесет пользу всей нашей культуре».
Здесь и отрицание любого устава — об этом говорит самый факт появления «Метрополя» вне обусловленного подневольного существования издательства и журналов. И наконец, прочитав альманах, вы убеждаетесь в том, что его участники отрицают, подобно Лунцу, диктаторскую роль государства в загадочном для него деле создания произведений искусства.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.