Глава 12 Айн-эль-Арус

Глава 12

Айн-эль-Арус

Переезжаем из Брака на реку Балих. В последний перед отъездом вечер спускаемся к берегу Джаг-Джага с чувством легкой грусти. Я успела полюбить этот поток грязно-коричневой воды. Но Брак все равно не так запал мне в душу, как Шагар! Деревня Брак, заброшенная и приходящая в упадок, несет на себе печать меланхолии, и армяне, живущие здесь, в своей убогой европейской одежде как-то не вписываются в окружающий ландшафт. Голоса их сварливы, в этих местах нет роскошного жизнелюбия курдов и арабов. Здесь мне не хватает курдских женщин, бродящих по лугам, — этих оживших цветов, с их белозубыми улыбками и смеющимися лицами, с их гордой красивой поступью.

Мы наняли еще один грузовик-развалюху, чтобы увезти на Балих кое-что из мебели. В таких грузовиках все надо привязывать, — а не то, пока доберемся до Рас-эль-Айна, половину растеряем по дороге. Скарб наконец погружен, и мы уезжаем: Макс, Гилфорд и я — в «Мэри», Мишель — в «Пуалю», вместе со слугами и Хийю.

На полпути до Рас-эль-Айна устроили пикник — как раз время ленча. Субри и Димитрий хохочут до слез.

— Хийю тошнило всю дорогу, — кричит Димитрий.

Субри поддерживал ей голову.

Внутри «Пуалю» — соответствующее подтверждение его слов. Какое счастье, что слуги воспринимают это просто как забавное происшествие.

Хийю впервые так оконфузилась, и вид у нее совершенно убитый.

«Я все повидала, — словно говорит ее взгляд, — враждебный собакам мир, злобу мусульман, меня топили, я чуть не умерла с голоду, я изведала побои, пинки и камни. Я не боюсь ничего. Я ко всем неплохо отношусь, хотя ни к кому не питаю любви. Но что это за новая напасть на мою голову, зачем меня так унизили?»

Ее янтарные глаза печально смотрят то на одного из нас, то на другого. Пожалуй, впервые ее уверенность в себе серьезно поколеблена. К счастью, уже через пять минут ей становится легче, и Хийю забывает обо всем. Она с жадностью пожирает остатки еды после Димитрия и Субри. Я не уверена, что это разумно — кормить ее сейчас. Ведь мы вскоре снова поедем.

— Ха-ха, — смеется Субри, — значит, Хийю будет тошнить еще сильнее!

Что ж, если им это смешно…

В полдень прибываем в наш дом. Он стоит на одной из главных улиц Телль-Абьяда. Это почти настоящее городское жилище — то, что управляющий банком называет «construction en pierre»[83]. Вдоль всей улицы растут деревья, их листья сейчас такие нарядные — ведь наступила осень. К сожалению, в доме сыро, так как расположен он ниже уровня улицы, а на улице везде арыки. К утру одеяло совершенно отсыревает, и все, к чему прикасается рука, кажется мокрым и липким. Меня так скрутило от сырости, что я едва ползаю.

Позади дома маленький прелестный садик, значительно более изысканный, чем те, что попадались нам раньше.

При разгрузке мы обнаружили, что из грузовика все же вывалились по дороге три стула, стол, а еще мое сиденье для туалета! Впрочем, потери меньше, чем можно было ожидать.

Телль-Джидль находится рядом с Голубым озерцом, образовано оно ручьем, впадающим в Балих. Вокруг озерца деревья, и этот патриархальный уголок напоминает место первого свидания Исаака и Ревекки[84]. Все это совсем не похоже на те места, где мы останавливались прежде. Здесь во всем чувствуется какая-то печальная прелесть, но нет первозданной дикости Шагара с его вздыбленными холмами окрестностями. Сам городок процветает, по улицам ходит много хорошо одетых богатых людей, главным образом армян. Есть красивые дома с садами.

После недельного пребывания здесь Хийю нас совершенно опозорила. Все псы Айн-эль-Аруса сбегаются ухаживать за ней, а поскольку ни одна из дверей толком не запирается, то ни закрыть нашу красотку в доме, ни закрыться от ее кавалеров невозможно! В доме вой, лай и потасовки, а Хийю, кроткая прелестница с янтарными глазами, просто наслаждается этим шабашем.

Как всякая нечисть в средневековой пантомиме, псы выскакивают из дверей и окон. Мы сидим за ужином, окно с треском распахивается, влетает огромная псина, за нею гонится вторая. Дверь спальни тоже распахивается, и вбегает третий пес. Все трое начинают бешено носиться вокруг стола, мчатся в комнату Гилфорда и исчезают, чтобы снова ворваться, теперь уже через кухню, и вдогонку им летит сковородка, запущенная Субри.

Гилфорд проводит бессонную ночь: псы то и дело вламываются к нему в дверь, проносятся по постели и выскакивают в окно, после чего приходится вставать и закрывать за ними окна и двери. Вой, лай — собачья оргия не прекращается до самого утра!

Сама Хийю, оказывается, не лишена снобизма. Из всех псов Айн-эль-Аруса она выбрала единственного, у которого есть ошейник! В ее взгляде явственно читается:

«Вот это, я понимаю, высший класс!»

Это огромный кобель с приплюснутым носом и длинным унылым хвостом, как у лошадей в похоронной процессии.

Субри, промучившись всю ночь зубной болью, просит отпустить его в Алеппо к дантисту. Он возвращается через два дня, весь сияя. И долго делится впечатлениями:

— Захожу к доктору, сажусь в кресло. Показываю ему на зуб. Да, он говорит, надо рвать. Сколько, говорю я.

Двадцать франков, говорит он. Грабеж, говорю я, и ухожу. Снова прихожу днем. Сколько? Восемнадцать франков. Грабеж, говорю и ухожу снова. Боль все сильнее, но я не могу дать себя ограбить. Прихожу на следующее утро. Сколько? Все равно восемнадцать франков. Прихожу днем. Восемнадцать франков. Он думает, что боль меня доконает, и я соглашусь. Ничего подобного. Я продолжаю торговаться. И что бы вы думали, хваджа? Я победил!

— Он снизил цену?

Субри энергично трясет головой:

— Нет. Но за те же восемнадцать франков он вырвал мне не один, а целых четыре зуба! Что вы на это скажете?

Субри оглушительно хохочет, показывая зияющие дырки вместо зубов.

— Что, те три зуба тоже болели?

— Нет конечно? Но ведь они когда-нибудь заболят, разве не так? А теперь — дудки! И все четыре стоили как один!

Мишель, слушавший его рассказ, стоя в дверях, одобрительно кивает:

— Beaucoup economiat![85]

Субри привез Хийю нитку красных бусин и сам надевает подарок ей на шею.

— Когда девушка выходит замуж, — говорит он собаке, — она носит такие бусы. А Хийю ведь у нас недавно вышла замуж.

«Да уж, — думаю я. — За всех местных псов сразу!»

Сегодня воскресенье, наш выходной. Утром я делаю этикетки для наших находок, а Макс корпит над бухгалтерской книгой. Али вводит в комнату какую-то женщину, на вид — весьма респектабельную. Одета она в опрятное черное платье, на груди — громадный золотой крест. Губы ее скорбно сжаты, и она явно чем-то весьма удручена.

Макс вежливо приветствует ее, а она сразу начинает свою длинную, очевидно печальную, историю. В рассказе то и дело мелькает имя Субри. Макс хмурится и все больше мрачнеет. Повествование становится все более драматическим. Мне кажется, что это классический деревенский сюжет — совращение юной девицы. Эта женщина, вероятно, мать, ну а наш весельчак Субри — коварный соблазнитель.

Голос женщины звенит от праведного гнева. Стиснув крест на груди, она подымает его — похоже, в чем-то клянется.

Макс посылает за Субри. Я думаю, что мне лучше уйти, и уже собираюсь потихоньку выскользнуть из комнаты, но Макс просит меня остаться. Снова сажусь и, коль меня призвали в свидетели, делаю вид, что все понимаю.

Женщина молча ждет, исполненная мрачного величия.

Приходит Субри. Она выбрасывает вперед руку и, по-моему, повторяет все свои обвинения.

Субри даже не защищается, он только пожимает плечами, поднимает ладони и, как я понимаю, признает ее правоту.

Действие развивается стремительно — спор, разоблачение, Субри полностью признает свою вину. Делайте как знаете, словно говорит он. Теперь оба ждут справедливого приговора, который должен вынести Макс.

Внезапно Макс хватает лист бумаги и что-то пишет, после чего показывает написанное женщине. Она ставит свою подпись — крестик — и снова в чем-то клянется, воздев свой золотой крест. Макс подписывается. Субри тоже ставит свою закорючку и тоже произносит нечто похожее на клятву. Макс отсчитывает несколько монет и отдает женщине. Она берет, важно кивает, благодаря Макса, и уходит. Макс что-то говорит Субри — тон его очень язвителен. Тот, потупившись, удаляется. Макс откидывается в кресле и, вытерев платком лицо, отдувается:

— Ф-фуу!

Я накидываюсь на него с расспросами:

— В чем дело? Что случилось? Девушка, да? Это ее мамаша?

— Не совсем, — отвечает Макс. — Это хозяйка местного борделя — Что?!

Макс подробно излагает мне претензии этой матроны.

Она явилась сюда, чтобы Макс возместил «огорчительный ущерб», нанесенный ей нашим слугой.

— А что же Субри все-таки сделал, спросил я ее. Ты послушай, что она мне выдала: «Я женщина честная и почтенная. Меня тут уважают. Никто обо мне худого слова не скажет. И дом свой я содержу благочестиво, по заповедям Господа. И вот является этот бродяга, этот ваш слуга, и находит у меня в доме девицу, которую он знал еще по Камышлы. И что же вы думаете — он возобновил с ней знакомство, как положено вежливому и воспитанному человеку? Ничего подобного. Он приходит и безобразничает, порочит мое доброе имя. Он спустил с лестницы турецкого джентльмена — богатого посетителя и покровителя нашего дома. Неслыханное безобразие! Мало того, он убедил эту девицу, которая все еще должна мне деньги и видела от меня только добро, покинуть мой дом! Он купил ей билет и проводил на поезд. А эта бесстыдница еще прихватила с собой сто десять франков моих денег! Что это, если не грабеж? Ответьте мне, хваджа, как можно допускать такие вещи? Я всегда была женщина честная и достойная, богобоязненная вдова, все меня уважают. Всю жизнь я тяжко трудилась за кусок хлеба, да, я честно трудилась, я одолела бедность и кое-чего достигла. Вам, хваджа, негоже покрывать зло и беззаконие. Я прошу возместить мои потери и клянусь (именно в этот момент, как выяснилось, она и подняла свой крест), что все рассказанное мною святая правда. Я повторю это вашему Субри в лицо. Можете позвать священника, магистрата, французских офицеров из гарнизона — кого угодно, и все скажут вам, что я честная, приличная женщина». Тут я и вызвал Субри. Он отрицать ничего не стал. Да, он знал эту девушку еще в Камышлы.

Она была его подружкой. Он взбесился, увидев пришедшего к ней турка, и вышвырнул его вон. А девушке предложил вернуться в Камышлы, она согласилась. Деньги она действительно позаимствовала, но собиралась их вернуть.

Именно тогда Макс и огласил свой приговор.

— Да, — тяжело вздохнул он, поведав мне всю эту историю, — чем только не приходится заниматься в этой стране — и кто знает, чем еще придется!

Я спросила, каков же был этот приговор. Макс смущенно откашлялся.

— Я сказал ей: «Премного удивлен, что мой слуга отправился в ваше увеселительное заведение, ведь это противоречит его убеждениям и к тому же порочит нашу честь, честь экспедиции! Я прикажу всем своим подчиненным в дальнейшем не приближаться к вашему дому на пушечный выстрел, пусть они имеют это в виду». Субри выслушал эту тираду и буркнул, что все понял. Ну а потом я добавил:

«Побег девушки из вашего заведения меня не касается. Но деньги, которые она взяла, я вам верну, исключительно ради доброго имени моих слуг. Потом эту сумму удержат из жалованья Субри. Я сейчас напишу расписку и зачитаю ее вам. Вы подтвердите получение данной суммы и тот факт, что вы не имеете ко мне больше никаких претензий. Вы распишетесь там, где я вам укажу, и поклянетесь, что на этом мы поставим точку».

Я вспомнила, с какой торжественностью и прямо-таки библейской истовостью была произнесена эта клятва.

— Она сказала еще что-нибудь?

— Она сказала: «Благодарю вас, хваджа. Справедливость и правда, как всегда, восторжествовали над злом!»

— Ну… — бормочу я, совершенно огорошенная. — Ну…

Тем временем под окном послышались легкие шаги. Это наша недавняя посетительница. С огромным молитвенником в руках она явно шествовала в церковь. Лицо праведницы, большой золотой крест поблескивает на груди.

Я встала, взяла с полки Библию и нашла историю блудницы Раав[86]. Теперь, кажется, я поняла, что собой представляла эта Раав. Такая же, как наша посетительница, — истовая до фанатизма, решительная, глубоко религиозная и, вместе, блудница — до мозга костей!

Декабрь — скоро конец сезона. Потому ли, что сезон этот осенний, а мы привыкли копать по весне, или потому, что и сюда просочились слухи, что в Европе неспокойно, но на сердце какая-то грусть. У меня такое предчувствие, что мы сюда больше не приедем…

Однако дом в Браке мы взяли в аренду на два года, здесь останется наша мебель, а холм таит в своих недрах еще столько сокровищ… Конечно же мы обязательно вернемся!

«Мэри» и «Пуалю» везут нас через Джараблус в Алеппо.

Из Алеппо едем в Рас-Шамру, Рождество проводим с друзьями — профессором и мадам Шеффер и с их прелестными детьми. Рас-Шамра — само очарование, это синяя бухта, отороченная белым песчаным пляжем и невысокими белыми скалами. Рождество проходит чудесно. Обещаем в следующем году приехать снова. Но чувство какой-то смутной тревоги нарастает. Мы прощаемся:

— До встречи в Париже!

Увы, Париж, если бы ты знал!

На этот раз плывем из Бейрута на корабле. Я стою у борта. Как они прелестны, этот берег и эти голубые Ливанские горы, вздымающиеся вдалеке! Ничто не омрачает романтической красоты пейзажа, и настроение у меня поэтическое, почти сентиментальное.

Внезапно я слышу отнюдь не романтичный гвалт — это кричат матросы на палубе грузового судна, мимо которого мы как раз проплываем. Портовый кран уронил груз в воду, контейнер раскрылся…

И вот на волнах качаются сотни сидений для унитаза!

Макс подходит и спрашивает, что за шум. Я показываю на воду и сетую, что мое поэтическое настроение, навеянное расставанием, разбилось о прозу жизни.

Макс признается, что никогда не предполагал, что мы отправляем на Восток столько стульчаков. Вряд ли тут найдется такое количество унитазов! Я молчу, и он спрашивает, о чем я думаю.

А я вспоминаю, как наш плотник в Амуде выставил у крыльца мой стульчак — как раз когда к нам в гости явились монахини и французский лейтенант. А какую он соорудил вешалку для полотенец — на огромных кривых ногах, чтобы было красиво»! Потом вспомнилась наша суперкошка.

И Мак, поднимающийся на крышу, чтобы полюбоваться закатом, его отрешенное и счастливое лицо.

Я вспоминаю курдских женщин в Шагаре — похожих на веселые яркие тюльпаны. И рыжую от хны окладистую бороду шейха. Я как будто снова вижу полковника: вот он ползает на коленях возле обнаруженного захоронения, у него черная сумка-саквояж, поэтому рабочие шутят: «А вот и доктор, сейчас он полечит этого бедолагу». Все смеются, а полковника потом долго зовут «Monseur le docteur»[87]. Вспоминается Кочка и его опасный для жизни тропический шлем, как Мишель кричит «Forca!» и тянет за ремешки…

Вспоминаю склон, весь покрытый золотыми ноготками, там мы как-то устроили пикник. Я закрываю глаза и на миг ощущаю нежный запах цветов и дыхание цветущей степи…

— Я думаю, — отвечаю я наконец Максу, — что мы счастливые люди. Только так и следует жить…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.