От поцелуев рождаются дети

От поцелуев рождаются дети

РЯДОМ с великолепной церковью на самом большом холме на Ричмонд-Черч-стрит располагался красивый монастырь Воклюз и при нем – женский колледж. Этот монастырь также принадлежал Верным Спутницам Иисуса и был создан для мигрантов и небогатых людей, предлагая им более низкие стандарты образования по сравнению с Дженаццано.

Если бы у Христа, который, как известно, был бедным, родились дети, их бы не приняли в Дженаццано. Как и дочерей садовника. Монахини дают обет бедности, но при этом строго соблюдают принципы классовой системы, помогающие его поддерживать. Однако эта система позволяла сестрам заботиться о бедных, и мы получили наше образование бесплатно, как дети служащего в Дженаццано. Шесть мальчиков, окончив начальную школу, отправились в школу Христианских Братьев.

В наше первое утро в Воклюз монахини не знали, куда направить мигрантов Карлу и Лизбет. Несколько минут они совещались, а потом мать Элеонора изрекла на безупречном английском языке: «Карла и Лизбет, вы обе идете в восьмой класс [первый класс средней школы], поскольку, несомненно, отстали из-за того, что английский для вас не родной язык; к тому же, Карла, в последние два года ты многое пропустила из школьной программы». Слова произносились будто с кафедры проповедника. «Обучаясь в одном классе, вы сможете помогать друг другу в новом непривычном окружении», – сказала другая монахиня.

Движимые добрыми намерениями, сестры и не подумали спросить нашего мнения, чтобы принять обоснованное решение. В восьмом классе учились двенадцатилетние дети. Мне же было четырнадцать. Сердце мое упало, но я ничего не сказала.

Мы с моей темноволосой сестрой спали в одной постели и не всегда были лучшими подругами, поскольку слишком отличались. Наша двойная кровать находилась в конце длинной узкой комнаты, а на другом конце в такой же кровати спали младшие сестры. Единственным моим личным пространством была ближайшая стена, куда я повесила подаренный мне на день рождения неоновый крест, и одна сторона шкафа, завешанная многочисленными изображениями святых и текстами молитв, которые я читала каждый день. Определение нас в один класс было своеобразным продолжением этой общей постели, насильственным смешением наших личностей. Я очень расстроилась, униженная тем, что буду учиться в том же классе, что и младшая сестра, – к тому же со мной даже не посоветовались. Следующие четыре года я провела в полнейшей скуке, чувствуя себя среди одноклассниц слишком взрослой и слишком высокой – другими словами, изгоем.

Прежде чем отправиться наверх, в классную комнату, мы выстроились в ряд на широкой крытой веранде с зелеными деревянными перилами. «Девочки, поднимите юбки, чтобы мы проверили ваши штаны». Штаны защищали нас от возможного обнажения во время игр с мячом или ходьбы взад-вперед по лестнице; к тому же края наших юбок должны были опускаться ниже колен. Мы носили плотные коричневые фильдекосовые чулки, ботинки со шнуровкой, белые рубашки с круглыми накрахмаленными воротниками и форменные галстуки. «Вы, конечно же, знаете, что должны носить перчатки и шляпы вне стен колледжа». Сестры и старшие ученицы продолжали проверять нас до тех пор, пока мы не научились приводить наш внешний вид в стопроцентное соответствие с монастырскими требованиями.

Мать Элеонора была хорошим учителем, делая упор на таблицы, которые изобретала сама. Развешенные на стенах в классе, таблицы создавали позитивную атмосферу успеха. Она повторяла сказанное как минимум три раза, зная о пользе повторения и краткого изложения. Но мне было невероятно скучно. Я смотрела на высокие окна под потолком, нижний край которых был выше уровня головы. Мне хотелось закричать или выпрыгнуть из этих окон наружу. Однако я скрывала свое отчаяние, стискивала зубы и легко получала отличные отметки. Они были практически гарантированы, и я никогда ими не гордилась.

НАМ ЗАПРЕЩАЛИ посещать любые некатолические церкви. Иногда, не желая выстаивать длинную очередь, чтобы сесть на трамвай, я шла до следующей остановки, минуя греческую православную церковь. Зажатая между двумя офисными зданиями, она оставалась для меня обычным строением до тех пор, пока однажды днем из нее не донеслась странная, притягивающая музыка, тронувшая меня до глубины души.

«Мария, – сказала я своей итальянской подружке, с которой часто проходила квартал-другой, – давай зайдем».

К моей радости, она согласилась: страсть к приключениям временно пересилила суеверные страхи. Марию тревожила не совесть – церковные указания и школьные правила не играли большой роли для ее итальянской семьи и друзей (им следовали, если это было удобно), – но суеверия, связанные с опасностями, исходящими от странных религий.

Вместе мы открыли большие двери, шагнули вперед и оказались в совершенно другом мире. Это было мистическое место, где поющие, раскачивающиеся прихожане совершали возвышенный и серьезный ритуал. Большие свечи, огромная книга, по которой читали служители, украшенные канделябры, пение на чужом языке, вызывавшее воспоминания о временах давно ушедших, тоска, пронизывающая музыку, – все это казалось более сильным, страстным и настоящим, чем богослужение в родной церкви и глупые слова песен, которые мы пели. Как говорится, у соседа трава зеленее.

Наверняка это была не обычная служба, судя по присутствию в храме старого патриарха. Старик медленно шел по проходу церкви в нашу сторону. Он улыбался, время от времени останавливаясь, чтобы поговорить с прихожанами. Мы с Марией встали поближе к двери, готовые убежать, если, например, станет очевидно, что это дьявол заставил нас войти в «варварскую» церковь. Старик подходил все ближе и, наконец, заметил нас. Он приблизился и взял мои руки в свои ладони. «Как тебя зовут?» – спросил он, внимательно глядя прямо мне в глаза. «Карла», – ответила я, пораженная его манерами, совсем не похожими на дьявольские уловки. Старик, родным языком которого был греческий и который, возможно, не слишком хорошо слышал, остался очень доволен моим именем и крепко пожал мне руки. «А, – сказал он убедительным тоном. – Это означает добро!»

Я пришла в восторг. Мне стало удивительно легко, из-за чего вспыхнули щеки и загорелись глаза. Этот человек назвал меня хорошей! Разве может такое быть? Однако действительно, я была хорошей! Иначе я бы не чувствовала себя так великолепно! Этот старый священник благословил меня. Казалось, он был сам носителем добра, а потому видел добро и в окружающих. Он передал его мне своим прикосновением и взглядом. Но это ощущение было временным, поскольку мысль о собственной ущербности сидела во мне слишком глубоко и в конечном итоге вернула свои ненадолго утраченные позиции.

Столь же искренне священник приветствовал Марию. Мы ушли из храма изумленные, впечатленные увиденным, не смеясь, не фыркая и не издеваясь. Я никогда больше не заходила в ту церковь, хотя проходила мимо много раз. Мне не хотелось рисковать: двери могли оказаться закрытыми, а само место – лишенным волшебства, что было в ней в тот день.

ОДНИМ ИЗ лучших удовольствий моей подростковой жизни являлось посещение библиотеки. До появления в Мельбурне телевидения библиотека предоставляла возможность наиболее радикального побега от реальности. Там можно было взять книги Г. К. Честертона, любимого всеми монахинями, поскольку он был новообращенным католиком. Я приходила в восторг от историй об отце Брауне, созданных задолго до эры наркотиков, когда даже самый распоследний жулик обладал некоторым обаянием. Там был незабываемый «Алый первоцвет» и все остальные книги мадам Орци, которые я прочитала дважды, а в мой последний год учебы в библиотеке появились великолепные книги Томаса Харди, полные богатых описаний.

Библиотека была таинственной, темной комнатой с дубовыми панелями, где книги содержались в основном в шкафах за закрытыми стеклянными дверьми, предохранявшими их от случайного прикосновения. Заведовала библиотекой мать Ксавье, мягкая, утонченная монахиня, которую я иногда встречала в школе, где она вела двенадцатый класс. У нее была искренняя улыбка, открывавшая выступающие зубы, умное лицо с резкими чертами, а блеск ее глаз усиливался благодаря узким очкам без оправы. Мне очень нравилось, как от нее пахло. Возможно, все монахини использовали одно мыло, но пахли они по-разному. Мать Ксавье хранила свои отношения с Богом глубоко в сердце, некогда разбитом большой человеческой любовью. Это отличало ее от остальных в лучшую сторону.

Ни одно католическое образование не может считаться полным без сексуального обучения. Конечно, я говорю это с некоторым ехидством, поскольку плотские взаимоотношения полов в школе не обсуждали. Слово «секс» никогда не упоминалось: нас учили либо молчанием, либо на примерах. Есть поговорка, что молчание говорит громче слов, а нас окружали женщины, отрекшиеся от секса ради любви к Богу. Где в таком случае на их ценностной шкале находились сексуальные отношения?

Да и что эти монахини могли о них знать? Ханжеское невежество выдавалось за мудрость. Я крайне удивлялась тому, что они нам рассказывали, и была в этом не одинока.

Наиболее открытое упоминание о сексе, которое я когда-либо слышала в школе, исходило от матери Энтони, учившей нас математике. Мать Энтони, худощавая, смуглая и страстная женщина, родом, скорее всего, из ирландской семьи, должна была знать, о чем говорит. Ее костлявые пальцы всегда были под передником, перебирая четки. Незадолго до наступления лета 1956 года она заявила внимающему классу девочек: «От поцелуев рождаются дети».

Мать Энтони осмотрела класс, замерший в гробовой тишине, изучая последствия этого пугающего утверждения. Мы ждали продолжения, но когда больше ничего не последовало, мы захихикали, заерзали и взглянули ей в лицо в попытках прочесть то, что являлось для нее очевидным. У матери Энтони было странное чувство юмора, более подходящее для общения с циничными взрослыми, чем с юными девушками. Но на этот раз она не шутила. Ее слова вызвали в моем воображение образ семени, путешествующего изо рта мальчика по моему горлу прямо в матку.

Что касается матери Мэри Пол, нашей руководительницы в одиннадцатом классе, то после осмотра наших бальных платьев для ежегодного бала она сказала, что мы должны прикрыть вырезы на груди, дабы не искушать мальчиков. Невольно она подсказала, что надо делать, если мы все-таки (безнравственно, порочно и греховно) решим ввести мальчика в искушение. Я бы на такое не осмелилась!

Когда тем летом, за три месяца до ухода в монастырь, я встретила Кита. Он был очарован моей недоступностью. Бедный Кит. Я никогда не позволяла ему целовать себя в рот из-за страха забеременеть.

КРОМЕ итальянки Марии, я дружила с Барбарой. Она была невысокой, с кривыми ногами, развитой грудью, которая к четырнадцати годам уже опустилась, и черными курчавыми волосами. Играя в «вышибалы», она бросала мяч по-мужски, левой рукой. Долгими летними днями, когда мухи кружили у открытых стекол тенистой веранды, мы писали друг другу стихи. Наши поэмы были нежными, страстными и очень цветистыми.

«Приходи ко мне в гости», – часто говорила я, и пару раз она действительно заглядывала, но это было сложно, поскольку по выходным трамваи ходили редко. Как-то раз я настояла на том, чтобы она пригласила меня к себе. Так я познакомилась с ее матерью, не любившей солнечный свет и всегда максимально затемнявшей дом, а также с неуклюжим старшим братом, который немедленно в меня влюбился. Разговаривать с матерью Барбары было невозможно; казалось, она считала, что беседа и допрос – это одно и то же. Насколько я поняла, мужа ее поблизости не было. Дом наполняли изысканные цветы: белые и тигровые лилии и шпорник. Эти цветы выращивала Барбара, и печенья, которые подали на стол, также испекла она. Барбара была умелой девочкой.

Бедная Барбара. Ее темные глаза при виде меня начинали сверкать от радости, но я подозрительно относилась к ее своеобразию и к тому, что на ее лице с крючковатым носом росли черные волосы. Как и все остальные, я отдалилась от нее. Барбара не вышла замуж, однако удачно занялась бизнесом, применив навыки стенографии, полученные в колледже, и свой практичный ум. Спустя многие годы мы снова встретились – она сама вышла со мной на контакт. Я обещала звонить, но не сдержала слова. Это было жестоко, однако тогда я не могла принять и собственную странность, не говоря о чужой.

Мое же своеобразие было отчасти связано с тем фактом, что отец служил главным садовником в другом монастыре. Он считал, что в его обязанности входит демонстрация признательности сестрам из Воклюз за то, что там учат его дочерей, и он сделал нас своими посредниками. По его идее, мы с Лизбет должны были носить матери-настоятельнице большие букеты цветов или горшечные растения. Проблема состояла в том, что обычно она появлялась только на утренних собраниях. Чтобы попасться ей на глаза, надо было занять позицию между холлом и дверью, через которую она уходила. Однако в первый раз она царственно проплыла мимо в развевающейся одежде, притворившись, что не замечает нас. Расстроенные, мы оставили растения у дверей, испытывая неловкость. Она намекала, что мы ничем не отличаемся от всех остальных, кто послушно посещает ее проповеди. Она ценила внимание к ее словам и желаниям, а не попытки доказывать преданность цветами.

Ощущение собственной непохожести порождается простыми вещами. Такими, например, как отсутствие бюстгальтера, когда тебе пятнадцать. Спускаясь вприпрыжку по ступенькам деревянной лестницы, идущей от классов наверху, я чувствовала, как под майкой, рубашкой и блузкой колыхается грудь. Разве мать не замечала, что я расту? Ведь весь наш гардероб без исключения подбирала мать и практически все шила сама. Но не лифчик. Должна ли я просить ее об этом или потратить на него карманные деньги, которые обычно уходили на еженедельные танцы? Меня душили слезы. Я была уверена – матери остальных девочек знали, что у их дочерей есть грудь, и покупали им лифчики.

Тем временем регулярные месячные подтверждали тот факт, что я взрослела. В самом начале я еще не умела правильно прикалывать большие английские булавки, удерживающие прокладку. Я решила эту проблему, надев дополнительно еще и эластичные трусы и надеясь, что они удержат прокладку в нужном месте. В течение дня мне приходилось периодически поправлять их, и вот, наконец, настало время возвращаться домой.

Я проехала на первом трамвае, направилась к остановке, чтобы пересесть на второй, и остановилась на перекрестке, дожидаясь зеленого сигнала светофора. Когда свет загорелся, я сделала шаг вперед, и в этот момент у меня из-под юбки выпала сложенная вчетверо тряпка. Прежде чем я успела наклониться, джентльмен – настоящий джентльмен, из тех, что умеет мгновенно реагировать на проблемы попавших в затруднительное положение девиц, – нагнулся, намереваясь поднять прокладку, не разобравшись, что это такое. Через мгновение мужчина все понял, но он с изяществом выпрямился и отдал мне тряпку со следами крови, будто не видел, что на самом деле он держит в руке.

Я спрятала прокладку в портфель, поблагодарила его, надеясь, что моя благодарность покажется убедительной, и собралась бежать, но зажегся красный свет, и я тоже покраснела. Этот инцидент не улучшил мое отношение к собственной женственности. Мне было стыдно, что джентльмен лицом к лицу столкнулся с кровавым свидетельством женской нечистоты, с тем, что было лишь ее делом, но никак не его.

В конце концов, мать решила, что обязана рассказать мне о птичках и пчелках. «Зайди в большую комнату», – сказала она. Приглашение на разговор тет-а-тет говорило о серьезности намерений, но она ограничилась лишь тем, что сунула мне в руки маленькую брошюру и спешно покинула комнату, закусив нижнюю губу. На обложке было написано «Размножение» или что– то в этом роде. Меня так разозлил этот обман, что я бросила брошюру в угол и больше к ней не прикоснулась. Вследствие такого поступка за последующие четырнадцать лет я ни на йоту не поумнела.

НЕЛЬЗЯ сказать, что я росла непривлекательным подростком: высокая, со стройными ногами и густыми светлыми вьющимися волосами, я обладала хорошей фигурой, но при этом не казалась себе симпатичной. Хуже всего было с размером обуви. Для своего класса я была слишком взрослой и тощей, ступни выглядели чересчур большими, да к тому же – только подумайте – я считала, что между моими ногами в области промежности слишком большое расстояние. Кроме этих вопиющих недостатков два передних зуба были черными – наследие того дня, когда я отказалась есть завтрак. Зубы постепенно почернели, когда нервы умерли, и поэтому я крайне редко улыбалась.

Были и другие проблемы. Первая касалась ношения купальника и была вызвана с нежелательным расстоянием между ногами и варикозными венами, начавшими появляться после того, как мне исполнилось шестнадцать. Поход на танцы был рискованным мероприятием, поскольку носовые платки, засунутые в лифчик, который мать мне все же купила, легко могли выпасть.

Я чувствовала себя до ужаса неполноценной. Красота моего лица могла привлечь взгляд какого-нибудь юноши (я воображала себе нечто подобное во время длительных поездок на трамваях), но как только в поле зрения попадали мои ноги или то, как, поднявшись с места, я возвышаюсь над остальными пассажирами, он, скорее всего, вздыхал и отворачивался.

В восемнадцать лет на меня с беспощадной силой нахлынули необычные романтические чувства. Я влюбилась в девушку, учившуюся в монастыре и регулярно игравшую в теннис на корте неподалеку от нашего дома. У нее была русская фамилия, и одно это подогревало мое воображение, но гораздо значимее казалось то, как она двигалась и смеялась. Тогда я еще не могла осознать подоплеку своего интереса, а дело было в том, что она представляла собой личность, которой хотела быть я: уверенную, стильную, легко идущую на контакт, умную, обеспеченную, умеющую быть настоящей женщиной… совсем не скованную неумеху.

Алана была добра и не смеялась надо мной. Как-то раз она даже пригласила меня провести выходные вместе с ее родителями на Лейкс Энтранс. Я была на седьмом небе от счастья. В ее компании я чувствовала себя легко, поскольку она не страдала снобизмом и не издевалась. Она была всего на год старше меня, но значительно умнее и взрослее. При расставании она подарила мне сувенир, сделанный из настоящего мха, ракушек и кораллов, на память о прекрасном месте, где мы побывали. Страсть, которую я испытывала к Алане, вскоре превратилась в нормальное дружеское отношение, после чего я изредка махала ей рукой, и на этом все кончилось.

Когда я вернулась домой из Лейкс Энтранс, мать отвела меня в сторону. «Послушай, Карла, тот неоновый крест, который я подарила тебе на день рождения, сломался». Речь шла о распятии, что висело на стене моей спальни и мягко светилось по ночам. Мать не сказала, что именно произошло, но я поняла – во всем виновата сестра. Хотя у нее было много приятелей, Лизбет ревновала меня к Алане и нашла способ отомстить. Она ревновала меня и к Барбаре, пытаясь ее заставить перестать общаться со мной, а потом сломала сувенир Аланы. Я полагала, что у сестры есть все, поскольку она не была обделена вниманием и не делала и половины работы по дому, достававшейся мне, но оказывается, она считала меня более свободной. Учитывая то, что нас воспитывали одинаково и что самоуважение в нашей семье считалось едва ли не грехом, в поступке сестры не было ничего удивительного. Наша мать сознательно поощряла размолвки между дочерьми; зачем – ума не приложу. Чтобы отвести возможные нападки от нее самой? Мы сегодня с Лизбет иногда беседуем о прошлом. Мы очень близки, и теперь она мой хороший друг – сестра, которая однажды отказалась поделиться со мной стянутой где-то помадой: «Нет, ты не можешь ее взять, у тебя даже нет губ!»

МОИМИ любимыми предметами в колледже были музыка и пение. Я обладала хорошим голосом и музыкальным слухом. Музыке нас учила мать Маргарет Мэри, маленькая монахиня в больших очках, которая должна была подниматься на подставку рядом с пианино, чтобы класс смог ее увидеть. Наиболее заметной ее чертой был чувственный рот. Мне очень хотелось иметь такие же полные губы, как у нее.

За четыре года, проведенных в колледже, я научилась ладить со своими одноклассницами. Однако при этом я не могла принимать участие в их оживленных сплетнях о мальчиках. Я не только отмахивалась от этой темы, считая, что меня она не касается, поскольку я собираюсь стать монахиней, но и искренне не интересовалась ею. Я не понимала, о чем говорят девочки, не могла себе этого даже представить. Секс ужасен, подсказывало мне подсознание, и я не разрешала себе интересоваться жизненными фактами. Однако я часто мечтала о кинозвезде Бинге Кросби, по возрасту годившемся мне в отцы, чей проникновенный, тихий голос запал мне в душу. Я готова была нырнуть в океан и вынырнуть в его бассейне, а он бы в это время сидел на террасе и вежливо помог мне выбраться из воды. Воображаемое прикосновение руки актера и звук его голоса приводили мою мечтательную душу в восторг.

Помимо Барбары ко мне в гости приходили только две девочки. На них произвело сильное впечатление, что я сплю в одной постели с сестрой, и разочаровало отсутствие к чаю печений и бисквитов. Моя мать не слишком любила готовить сладости, а в те дни, когда подрастали трое моих младших брата, у нас повсюду была калорийная, но грубая еда.

Лишь один раз мне удалось поразить своих одноклассниц, когда я отважилась положить аспирин в бутылку кока-колы. Я слышала, как кто-то говорил, что от аспирина в коле меняется восприятие и чувствуется нечто похожее на опьянение. Бутылку нужно было потрясти, чтобы аспирин растворился в жидкости. Никто не отважился сделать это, но я заявила, что могу попробовать. Мои одноклассницы смотрели, как я вложила таблетку в бутылку, а потом сильно взболтала колу. В восторге они наблюдали за тем, как я медленно опустошаю бутылку, как ноги мои начинают заплетаться, а речь – путаться. Я отлично сымитировала такое состояние, поскольку кола с аспирином никак на меня не подействовала, и до конца обеденного перерыва наслаждалась всеобщим вниманием. Со звонком я закончила ломать комедию.

РАБОТА была частью моей жизни как после возвращения из школы, так и в выходные, за исключением воскресенья. Дел всегда было очень много. Не имея стиральной машины, мы руками терли одежду и простыни на стиральной доске после того, как забирали белье из бойлера. Когда домашние дела были сделаны, я отправлялась по главной улице к дому доктора Биллингса купать поначалу троих его детей, потом пятерых – после рождения близнецов и, в конце концов, шестерых – после того как чета Биллингс усыновили ребенка-инвалида.

Биллингсы были врачами, католиками, и очень преданны друг другу. Мучительно было смотреть, как они обнимаются, встречаясь дома после работы, – мои родители никогда так не поступали. Наблюдая подобные сцены близости, я чувствовала физическую боль. Я испытывала смущение, на глаза наворачивались слезы. Мне платили десять шиллингов в конце недели, и практически все я отдавала матери. Она благосклонно возвращала мне два шиллинга, чтобы я могла сходить на танцы или в кино.

В то время танцы нас просто спасали. Каждую субботу и большую часть вечеров по средам мы с Лизбет ходили танцевать. Нужно было преодолеть довольно большое расстояние, чтобы добраться до Бокс-Хилл в двух районах от нас. Сначала надо было ехать на трамвае, затем – на автобусе, но чаще всего мы отправлялись туда пешком, экономя карманные деньги.

В городском двухэтажном зале играли два оркестра: наверху, где звучали бальные мелодии, и внизу, где звучал рок-н-ролл, были совершенно разные миры. Вниз идут те, кто не умеет танцевать, говорила я себе. Иногда, из любопытства, я тоже спускалась туда, но быстро возвращалась, не вынося жесткой музыки и хаоса, царившего на танцплощадке.

Наверху все было более изысканно и предсказуемо. Мои друзья-итальянцы предпочитали фокстроты и вальсы, у них было хорошее чувство ритма. С точки зрения застенчивых австралийских мальчиков, я была слишком высокой, и они не приглашали меня; но итальянцы, равно как и я, ничего не имели против танцующих вместе papare e papaveri – «высокого и низкого мака». Я танцевала с итальянцами каждую неделю, и они стали моими друзьями.

Я учила их песни, а они угощали нас кофе эспрессо, наполнявшим энергией, и провожали на последний автобус. Никто с нами не заигрывал, даже Лючиано, водитель такси. Он подружился с моей матерью, и она звонила ему, если хотела вызвать машину, поскольку сама так и не научилась водить. Красивый Лючиано, обладатель волнистых светлых волос и великолепных зубов, был очень обходителен с девочками. Он понимал, что за подростками надо ухаживать, но потом оставлять их в покое. Благослови Господь Лючиано – моя мать тоже зло отзывалась о нем, как и обо всех итальянцах, пока он не завоевал ее доверия.

С итальянскими друзьями мне было легко, я чувствовала себя открытой и веселой. Я дружила со всеми, но у меня не было приятеля, что возбудило их подозрения незадолго до того, как я оставила их навсегда.

Одинокий Мариано начал дарить мне шоколадки и цветы; я принимала подарки, но никогда не соглашалась на свидания. Однажды вечером, сгрудившись, итальянцы что-то горячо обсуждали на своем языке, а затем обратились ко мне с вопросом: «Ты живешь на Лигон-стрит?» Я ответила: «Нет, я живу в Кью». Но они мне не поверили. Один из них был убежден, что я шлюха, которую он видел на Лигон-стрит, и они от меня отвернулись. Мариано взглянул на меня с грустью, но я ничего не могла поделать. Это объясняло ему все. Мне хотелось рассказать, что я собираюсь стать монахиней и именно поэтому не одобряю ухаживаний. Уходя, я сказала об этом одному из парней, стоявшему невдалеке от остальных. Больше они меня не видели, поскольку приближалось время ухода в монастырь, и было ли восстановлено мое честное имя, я не знаю. Итальянцы! Если б только они не были такими подозрительными католиками!

МНЕ ИСПОЛНИЛОСЬ восемнадцать, и меня начали одолевать «школьные» кошмары – казалось, я не покину школу никогда. В конце одиннадцатого класса я все еще носила тяжелые ботинки на шнуровке, делавшие мою ногу зрительно еще больше. Этот учебный год должен был стать моим последним годом в школе, но прежде чем уйти, я сыграла одну из ведущих ролей в ежегодной постановке.

«Les Cloches de Corneville» была банальной пьесой, и никто не предполагал, что спектакль поразит воображение продюсера – вездесущей матери Элеоноры. Я была одновременно напугана и польщена тем, что меня выбрали на роль графа, которого я играла, наряженная в сатиновые чулки и вычурный кафтан. Главную женскую роль исполняла Энн Хэтуэй, маленькая изящная девушка, голос которой позже станет ее профессиональным инструментом. В то время на сцене не было микрофонов, и наши реплики должны были достигать конца зала. Я приводила мать Элеонору в отчаяние, потому что мои голосовые связки приглушали звук и делали неясным для восприятия всё, что я произносила.

По ходу пьесы мы с Энн танцевали менуэт, полный сложных движений, которые так до конца мне и не дались. Концерт, в конечном итоге имевший успех, был испытанием терпения отчаявшихся сестер. «Какая же ты неуклюжая! Почему бы тебе ни надеть сабо и не топать ногами, как лошадь?» Это саркастическое замечание одной из монахинь задело меня столь глубоко, что она была удивлена моей реакцией и сменила стратегию, начав награждать меня комплиментами. Я была всего лишь человеком, и такое отношение гораздо лучше стимулировало меня.

Жертвуя на изучение роли множество драгоценных часов в выходные дни, несколько недель я пребывала в полном изнеможении. Наконец, монахини это заметили и иногда стали отпускать меня домой пораньше. Больше всего и меня, и окружающих изводила моя робость. Страх сцены – известное чувство, но то, что испытывала я, коренилось гораздо глубже: это был бессознательный страх обнаружить перед всеми то гнилое яблоко, ту себя, какой я была на самом деле. Мне казалось, что меня видно насквозь. Потребовались невероятные волевые усилия, чтобы убедить себя в способности играть достаточно хорошо, и никто ничего не заметил. Бедные монахини, разве могли они знать о том неподдельном ужасе, что во мне жил? Совершая невероятный подвиг, жертвуя временем и силами, требовавшимся для репетиций, они то и дело повторяли: «Во имя Девы Марии и Иисуса» и «Только смелость и уверенность».

Зрители внимательно следили за происходящим на сцене и, вероятно, позабавились, наблюдая, как мои ноги запутались посереди сложного па, но скрыли это. Я была благодарна им за их доброту и внимание и даже смогла получить удовольствие от представления. После концерта, как того требовала традиция, хор старших девочек выстроился на сцене, чтобы спеть школьную песню и знаменитый церковный гимн во славу Девы Марии – «Магнификат» Гуно. Мы пели точно ангелы, и наши души взмывали вверх, окрыленные удачным представлением и красотой мелодии.

После спектакля ко мне подошел кареглазый и темноволосый молодой человек крупного телосложения, у которого было полнощекое, но серьезное лицо. «Карла, это Кит», – представила его сестра. Он тоже был в числе зрителей. Тронутый тем, что только что увидел и услышал, он захотел познакомиться с исполнительницей главной роли.

Мы заговорили, его манеры оказались скромными, но сам он был последовательным и целеустремленным. «Карла, можно я тебе позвоню? Мы могли бы прокатиться». Он даже глазом не моргнул, когда я сказала ему прямо: «Кит, не стоит нам завязывать отношений, потому что через три месяца я собираюсь уйти в монастырь».

Ничуть не смутившись, в следующие выходные он появился у наших ворот, чтобы покатать меня на мотоцикле. Это было потрясающе! Скоро он приобрел «холден» с большим сиденьем, и мы отправлялись в долгие поездки; говорили мы мало, но наши тела горели желанием. Тайком глядя на него и чувствуя, что он это понимает, я думала, как долго сможет продлиться это самоотрицание.

«Святая Мария Горетти, помоги мне», – шептала я про себя. Мария Горетти, юная итальянка, убитая за то, что не отказалась заниматься сексом, недавно была объявлена святой. Ее большое изображение закрывало часть стены перед залом собраний: глаза уныло подняты к небесам в молитве, к груди прижат букет лилий. Ее объявили «святой нашего времени», эталоном поведения для всех девушек, которых греховно искушают, что, казалось, происходит в наше время значительно чаще, чем когда бы то ни было.

Кит страдал от плоскостопия, и мы не гуляли пешком; кроме прочего, он был полным и не переносил физических нагрузок.

Его привязанность ко мне росла, и я любила его за ту щедрость, с которой он дарил мне свою дружбу и привязанность. Он спросил, зачем я ухожу в монастырь. Не помню, что я ответила – такова Божья воля или нечто в этом роде, – но он никогда не пытался меня разубедить. Он ждал меня восемь лет, сдавшись только тогда, когда ему сказали, что я приняла последние обеты.

МОНАХИНИ и все мои одноклассницы были уверены, что я вместе с пятью другими девушками ухожу в монастырь. В последний год учебы меня наградили за школьную успеваемость призом Луизы Грив – статуэткой Богоматери.

Считалось, что все старшие девочки должны стать членами Союза Детей Девы Марии. На блестящей голубой ленте мы носили сверкающий серебряный медальон с изображением Богоматери, а наше лицо обрамлял тонкий тюль, придавая нам ангельский вид. Девочки из Союза встречались после школы в часовне, чтобы послушать лекции о скромности и тех добродетелях, которые символизировала Богоматерь. Мы приходили к ее сине-белой статуе, стоявшей в садовом гроте. Руки ее были соединены, глаза подняты к небесам, а ноги будто отрывались от земли.

Восьмого декабря, в праздник непорочного зачатия, в два часа была прочитана в общем зале особая молитва того дня, предназначенная для наших зачатых в грехе душ: «Богородица, зачавшая без греха, молись за нас, просящих о помощи».

В тот праздничный день трамвай был переполнен пассажирами; к тому же был уже вечер, и люди возвращались с работы домой. В такое время невозможно было присесть или даже открыть книгу; мы просто висели на ремнях, стараясь не упасть. Если шел дождь, в вагоне стоял влажный запах офисов, опилок и масла, духов и талька, теплой одежды и мокрых плащей. Когда трамвай дергался, останавливаясь или трогаясь с места, и мы сталкивались друг с другом, никто не произносил ни слова. Некоторые люди в таких условиях умудрялись читать газету, придвигая ее ближе к носу и свернув так, чтобы не повредить ею глаз соседа, случайно прижавшись к нему.

В один из таких дней какой-то парень ухитрился просунуть мне руку в трусы. Я почувствовала его пальцы, но притворилась, что сплю и ничего на самом деле не происходит. Все вокруг также притворялись, что в трамвае не существует никого, кроме них. Я перешла на другой режим восприятия, застыв как статуя. Поскольку я не могла остановить парня, мозг автоматически отреагировал отрицанием, как давным-давно, когда по ночам ко мне приходил отец. Я не могла позволить себе осознать происходившее полностью и не имела возможности отодвинуться, а потому лучше всего было отрешиться.

Я так и не посмотрела на того, кто ко мне прижимался, но заметила, как он покидает трамвай, исполненный радости от своего успеха. В тот момент мной овладели стыд и сожаление, и я покраснела. Выйдя из трамвая, весь оставшийся недолгий путь до дома я пыталась стереть то, что случилось, из памяти.

Никакое изображение Богоматери на голубой ленточке не защищало меня от неготовности встретиться со своей сексуальностью, как и коричневое тряпичное изображение Богоматери горы Кармель, которое мы обязаны были носить под одеждой. Я уходила в монастырь по многим причинам, и одной из них была моя полнейшая неспособность воспринимать жизнь по– взрослому.

С САМОГО начала своего знакомства с монахинями я слышала, как они говорят о призвании, и боялась того, что это проклятие падет и на меня. Сестры казались холодными как лед. В Голландии они были жестокими и эгоистичными, в Австралии многие выглядели тщеславными и самоуверенными. Большинство из них не были настоящими, живыми людьми, и последнее, чего мне хотелось, так это стать одной из них. Даже в шесть лет я начинала дрожать от одного только вида монастырских стен. Дрожь вызывалась предчувствием, поскольку уже тогда я знала, что, несмотря на весь свой страх, однажды стану монахиней – это было неизбежно.

На тот случай, если мое стремление идти в монастырь ослабло после общения с Китом, монахини предприняли настойчивые и неуклюжие шаги, чтобы посеять во мне страх. Всех девушек, готовившихся покинуть школу, они потчевали историями о тех людях, кто отвернулся от своего религиозного призвания. Их жизнь, рассказывали нам, была наполнена страданиями, поскольку они лишили себя Божьей благодати. Результатом такого отказа явились несчастливые браки, мертворожденные дети, ужасные болезни и бесконечные неудачи. Тем не менее в душе у меня все переворачивалось, когда я видела мать с ребенком. Дети были не для меня, и в глубине души я испытывала невероятную печаль.

Внутреннее напряжение росло не по дням, а по часам, поскольку, несмотря на все мое отвращение, было ясно – мне никуда не деться, я должна буду стать монахиней. Это Божья воля, говорила я себе. Бог будет любить меня за такую жертву. Он благословит также и мою семью, как обещали монахини. Я не просто искала истину – я хотела, чтобы меня любили, и любили по-настоящему. Я была как тот молодой человек, что искал потерянный ключ. Он искал ночью, под фонарем, и, когда незнакомец подошел узнать, где именно он потерял ключ, тот указал в темноту. «Тогда почему ты ищешь ключ здесь, если потерял там?» – спросил незнакомец. «Потому, – убежденно ответил юноша, – что здесь светло».

Я делала лучшее, на что способна, и была готова на все, не желая лишиться надежды, что ключ может найтись. И при всем этом мой уход из мира был правильным выбором. Божественное каким-то образом расставляло все по своим местам, даже если я пыталась укрепить свою шаткую волю таким парадоксальным способом. Уход в монастырь был моей дорогой к свободе.

Примерно за месяц до этого события мать влетела в мою комнату, услышав доносившиеся изнутри громкие рыдания, и с ужасом увидела, как я в неистовстве рву свою одежду и истерически плачу. Между приступами истерики я объяснила, как ужасно чувствую себя из-за того, что ухожу в монастырь. Она слушала мои отчаянные крики: «Я не хочу идти в монастырь, но должна хотеть!» Мать жалела меня и пыталась успокоить, но что она могла сделать? Помимо объяснимой заинтересованности – мой уход был выгоден семье, – она, как и монахини, твердо была убеждена в «следовании воле Господа».

Она тихо помогла мне подготовиться: сшила простое черное платье, передник и короткую накидку, составлявшую часть одежды кандидаток. Мне понадобилась сетка, чтобы волосы не развевались и не рассыпались по плечам, фильдекосовые чулки, а также отвратительные старые черные ботинки на шнуровке, которые я носила в школе, но с новыми, приклеенными отцом подошвами. Обычное нижнее белье и белые ночные сорочки. Мы с матерью сшили несколько сорочек из белой фланели и несколько – из хлопчатобумажного полотна.

Перед тем как уйти в монастырь, я позволила себе лишь одно проявление индивидуализма, пришив большие красные пуговицы ко всем своим белым рубашкам.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.