Сибирь

Сибирь

I

Выбор полка. - Пожар Апраксина двора. - Начало реакции. - Производство в офицеры. - Отъезд в Сибирь

В середине мая 1862 года, за несколько недель до нашего производства, наш полковник сказал мне:

- Кропоткин, приготовьте список выпускных. Сегодня его нужно будет отослать великому князю.

Я взял список воспитанников нашего класса и стал обходить товарищей. Каждый знал очень хорошо тот полк, в который поступит. Большинство щеголяло уже в саду в офицерской фуражке своего полка. Нам предоставлялось право выйти в любой гвардейский полк с первым чином или же в армейский с чином поручика.

"Кирасирский его величества", "Преображенский", "в конную гвардию", отмечал я в списке.

- Ну, а ты, Кропоткин, куда? В казаки, в артиллерию? - задавали мне вопросы со всех сторон. Меня взяла грусть-раздумье; я попросил товарища докончить список и ушел в свою комнату, чтобы еще раз обдумать окончательное решение.

Я уже давно решил, что не поступлю в гвардию и не отдам свою жизнь придворным балам и парадам. Пошлость светской жизни тяготила меня. Я мечтал поступить в университет, чтобы учиться и жить студенческой жизнью. Это значило бы, конечно, порвать окончательно с отцом, который мечтал совсем об ином, и перебиваться уроками. Тысячи студентов живут так, и такая жизнь меня нисколько не страшила. Но как сделать первые шаги в новой жизни? Через несколько недель я оставлю корпус и должен буду обзавестись своим платьем, своей квартирой. Мне неоткуда было взять даже те небольшие деньги, которые нужны для начала... Таким образом, на поступление в университет не было надежды, и я давно думал об артиллерийской академии. Это избавило бы меня на два года от фронтовой лямки; а в академии кроме военных наук я мог бы изучать математику и физику. Но в Петербурге тянул уже ветер реакции. В прошлую зиму с офицерами академии обращались уже как со школьниками. В двух академиях тогда были беспорядки, и в одной из них, инженерной, все офицеры, в том числе один мой большой приятель, вышли из академии.

И все более и более я останавливался на мысли о Сибири Амурский край. Я читал об этом Миссисипи Дальнего Востока, о горах, прерываемых рекой, о субтропической растительности по Уссури; я восхищался рисунками, приложенными к уссурийскому путешествию Маака, и мысленно переносился дальше, к тропическому поясу, так чудно описанному Гумбольдтом, и к великим обобщениям Риттера, которыми я так увлекался. Кроме того, я думал, что Сибирь - бесконечное поле для применения тех реформ, которые выработаны или задуманы. Там, вероятно, работников мало, и я легко найду широкое поприще для настоящей деятельности. Хуже всего было то, что пришлось бы расстаться с Сашей; но он вынужден был оставить университет после беспорядков 1861 года, и я рассчитывал, что так или иначе, через год или через два, мы будем вместе.

- Конечно, на Амур, - говорил я себе. - Отец рассердился, но мне его помощь не нужна! Сибирская жизнь? - Но я заберу книги по математике и по физике, выпишу научный журнал. Буду учиться. Да, да, в университет нельзя, стало быть, на Амур...

Муж моей сестры - она жила в Ярославле, и мы тогда еще не переписывались - в это время усерднейшим образом списывался с моим отцом, стараясь вынудить его назначить мне подходящее содержание для службы в одном из гвардейских полков. Но я решил уже окончательно уехать на Дальний Восток.

Оставалось только выбрать полк в Амурской области. Уссурийский край привлекал меня больше всего; но, увы! там был лишь пеший казачий батальон. Я был все-таки еще мальчиком, и "пеший казак" казался мне уже слишком жалким, так что в конце концов я остановился на Амурском конном казачьем войске. Так и отметил я в списке, к великому огорчению всех товарищей. "Это так далеко!" - говорили они. А приятель мой Донауров схватил "Памятную книжку для офицеров" и к ужасу всех присутствующих начал вычитывать: "Мундир черного сукна, с простым красным воротником, без петличек. Папаха из собачьего или иного какого меха, смотря по месту расположения. Шаровары серого сукна".

- Ты только подумай, что за мундир! - воскликнул он. - Папаха еще куда ни шло: можешь носить волчью или медвежью. Но шаровары! Ты только подумай: серые, как у фурштатов! - После этого огорчение моих приятелей еще более усилилось.

Я отшучивался, как мог, и понес список к полковнику.

- Кропоткин всегда со своими шутками! - воскликнул он - Ведь сказал я вам, что список нужно отправить сегодня же великому князю.

Но когда я ему объяснил, что совсем не шучу, на лице доброго полковника изобразились изумление и полное огорчение. После минутного раздумия полковник произнес:

- Я сейчас отнесу список директору. Список окончательный? Никаких больше изменений не будет?

- Нет, не будет.

На другой день, однако, я едва не переменил решения, когда увидал, как принял его Классовский. Он желал, чтобы я поступил в университет и с этой целью давал мне даже уроки латинского языка, пока мы стояли в лагере. Я же не решался сказать ему, что мешает мне сделаться студентом. Я знал, что если скажу, то Классовский предложит поделиться своими крохами или выхлопочет мне стипендию. Я просто сказал ему, что поступаю в военную службу в Амурское войско.

Старик был страшно огорчен.

- Поступайте в университет, поверьте мне, вы будете гордостью России.

Но что я мог сказать в ответ на это? Отец и слышать не хотел об университете, а учиться на стипендию, полученную от кого-нибудь из царской фамилии, я ни за что не хотел.

И я молча стоял перед ним и не смел сказать ему настоящей сути дела. В душе Классовский должно быть решил, что "карьера" меня увлекла. И он как-то горько улыбнулся и не стал больше меня уговаривать.

О своем решении уехать на Амур я сейчас же написал отцу. Он жил тогда в Калуге. Дня через два - список еще не был отослан по "начальству" - меня позвали к директору корпуса Озерову. Директор показал мне телеграмму, полученную от отца. Телеграмма была такого содержания: "Выходить на Амур воспрещаю. Прошу принять нужные меры. Климат вредный для здоровья".

- Видите, я должен буду доложить великому князю о вас, и он не позволит идти против воли отца...

Я стоял на своем. По закону я имел право выбрать по своему желанию любой из полков русской армии.

- Ну, делайте как знаете. Пишите отцу. Но предупреждаю, если он не согласится, вас на Амур не выпустят.

Я взглянул еще раз на телеграмму. Ее конец открывал возможность для переговоров. И я снова написал отцу письмо, расхваливая ему климат Приамурья, пользу путешествий после двух лет усиленных занятий. Писал также и о возможности блестящей карьеры на Амуре, хотя тогда уже "карьера" для меня не представляла ни малейшего интереса.

Последние дни пребывания в корпусе я ходил как в воду опущенный. Горькая улыбка Классовского не выходила у меня из головы. Через несколько дней меня потребовали к Корсакову, помощнику начальника военно-учебных заведений. Опять тот же вопрос:

- Его высочество очень удивился. С какой это стати вы вздумали записаться на Амур?

Я боялся выдать свою мечту об университете, так как был уверен, что если заикнусь об этом, то великий князь Михаил Николаевич предложит мне стипендию. Отголоски либеральных идей еще носились в это время в Петербурге, а в придворных кругах много говорили о моих способностях, о моих дарованиях, что я так и ждал, что, если я проговорюсь, мне предложат стипендию. И опять мне пришлось путаться. Я стал говорить Корсакову о желании путешествовать, о флоре Приамурья и т. д.

Корсаков слушал, слушал и неожиданно прервал меня.

- Вы, верно, влюблены.

- Нет, если бы я был влюблен, я бы здесь остался: ближе к цели.

- Какая самонадеянность, - шутливо заметил Корсаков и добавил: - Я доложу его высочеству.

Трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы не случилось одно очень важное событие - большой пожар в Петербурге; оно косвенно разрешило мои затруднения.

26 мая, в Духов день, начался страшный пожар Апраксина двора. Середину двора, почти полверсты в квадрате, занимал тогда Толкучий рынок, весь застроенный деревянными лавчонками. Здесь продавались всевозможные подержанные вещи. В лавчонках, в проходах между ними и даже на крышах нагромождались подержанная мебель, перины, ношеное платье, книги, посуда. Словом, всякий хлам свозился сюда из всех концов города. Позади этого громадного склада горючего материала находилось Министерство внутренних дел, в архиве которого хранились все документы, касавшиеся освобождения крестьян; а впереди Толкучего, окаймленного рядом каменных лавок, стоял на другой стороне Садовой Государственный банк. Узкий переулок, частью обстроенный каменными лавками, отделял Апраксин двор от крыла здания Пажеского корпуса. Нижний этаж этого крыла занят был лавками с бакалейными и москательными товарами, а в верхнем этаже помещались квартиры офицеров. Почти насупротив Министерства внутренних дел, на другом берегу Фонтанки, находились громадные дровяные склады. И вот, Апраксин двор и дровяные склады занялись почти одновременно, в четыре часа пополудни.

Будь в это время сильный ветер, огонь уничтожил бы пол-Петербурга, в том числе и Государственный банк, несколько министерств, Гостиный двор. Пажеский корпус и Публичную библиотеку.

В тот день я был в корпусе и обедал у одного из офицеров. Мы помчались на пожар, как только увидали из окон первые черные клубы дыма. Зрелище было ужасное. Огонь трещал и шипел. Как чудовищная змея, он метался из стороны в сторону и охватывал кольцами лавчонки. Затем он поднимался внезапно громадным столбом, высовывая в сторону свои языки, и лизал ими новые и новые балаганы и груды товаров. Образовались вихри огня и дыма; а когда вихрь закружил тучу горящих перьев из перинного ряда, оставаться на Толкучем уже было невозможно. Приходилось бросить все на произвол огня.

Власти совершенно потеряли голову. Во всем Петербурге не было тогда ни одной паровой пожарной трубы. Какие-то рабочие вызвались привезти такую трубу из колпинских заводов, то есть верст за тридцать от Петербурга по железной дороге. Когда машину привезли на Николаевский вокзал, народ же приволок ее на пожар. Из четырех кишок одна оказалась, однако, поврежденной неизвестной рукой; остальные же три кишки направили на здание Министерства внутренних дел

На пожар приехали великие князья и скоро уехали. Поздно вечером, когда Государственный банк находился уже вне опасности, явился Александр II и велел отстаивать Пажеский корпус как центральный пункт позиции. Это и без него все знали. Было очевидно, что, если загорится Пажеский корпус, погибнет Публичная библиотека и половина Невского проспекта.

Толпа, народ делали все, чтобы остановить огонь. Был момент, когда Государственный банк находился в сильной опасности. Вынесенные из лавок товары сваливали кучами на Садовой, у стен левого крыла банка. От падающих головешек загорались постоянно товары, сваленные на улице; но народ, задыхаясь в невыносимой жаре, не давал разгораться вещам, лежащим на улице. В толпе ругали начальство за то, что тут не было ни одной пожарной трубы. Всюду слышалось: "Что они там, черти, делают в Министерстве внутренних дел, когда вот-вот загорятся банк и Воспитательный дом? Все с ума сошли, что ли! Где обер-полицеймейстер? Почему он не посылает пожарную команду к банку?" Обер-полицеймейстера, генерала Анненкова, я знал лично, так как встречался с ним в доме помощника инспектора, куда Анненков приходил со своим братом, известным критиком. Тогда я вызвался найти его и действительно нашел. Он бродил бесцельно по Чернышеву переулку. Когда я доложил ему о положении вещей, то он, как ни невероятно, поручил мне, мальчику, перевести одну пожарную команду от здания Министерства к банку. Я воскликнул, конечно, что пожарные меня не послушаются, и просил письменного приказа; но у Анненкова не было при себе, или он уверял, что не имеет, ни клочка бумаги. Тогда я попросил одного из наших офицеров, Л. Л. Госсе, пойти со мной и передать приказ. Мы наконец убедили одного брандмейстера, ругавшего весь свет и свое начальство отборными словами, перейти со своей командой на Садовую.

Горело не Министерство внутренних дел, а архивы. Много молодежи, главным образом кадеты и пажи, при содействии канцелярских выносили из горящего здания пачки бумаг и складывали на извозчиков. Иногда пачка падала на землю, ветер тогда подхватывал отдельные листы и гнал их по площади. Сквозь черные тучи дыма видны были зловещие огни пылавших дровяных складов на другом берегу Фонтанки.

Узкий Чернышев переулок, отделявший Пажеский корпус от Апраксина двора, был в отчаянном состоянии. В каменных лавках, напротив корпуса, находились большие запасы серы, деревянного масла, скипидара и тому подобных горючих веществ. Разноцветные огненные языки, выбрасываемые взрывами из лавок, лизали крышу низкого Пажеского корпуса, выходившего на другую сторону переулка. Оконные рамы и стропила уже дымились. Пажи и кадеты, очистив здание, поливали его крышу из небольшой пожарной трубы кадетского корпуса, для которой вода с большими промежутками подвозилась в бочках, наливавшихся от руки, шайками. Пожарные, стоявшие на раскаленной крыше, все время кричали надрывавшими душу голосами: "Воды! Воды!" Я не мог выносить эти крики и помчался на Садовую, где силой завернул на наш двор одну из полицейских пожарных бочек. Но когда я попытался сделать это вторично, пожарный наотрез отказался. "Меня отдадут под суд, если я сверну", - сказал он. Со всех сторон товарищи торопили меня: "Пойди и найди кого-нибудь, обер-полицеймейстера или великого князя. Скажи им, что без воды мы больше не можем отстаивать Пажеский корпус".

- Не доложить ли директору? - предложил кто-то.

- Черт побери их всех! Их теперь с фонарем не разыщешь! Пойди и сделай все сам.

Я пошел опять разыскивать Анненкова. Мне наконец сказал кто-то, что он, должно быть, во дворе Государственного банка. Там, действительно, стояло несколько офицеров около одного генерала, в котором я узнал петербургского генерал-губернатора князя Суворова. Ворота, однако, были заперты. Банковый чиновник, стоявший возле них, наотрез отказался впустить меня. Я настаивал, грозил, и наконец меня впустили. Тогда я подошел прямо к князю Суворову, который писал записку на спине одного из своих адъютантов.

Когда я доложил ему о положении вещей, то Суворов прежде всего спросил:

- Кто вас послал?

- Никто, - отвечал я, - товарищи.

- Так вы говорите, что Пажеский корпус скоро загорится?

- Да. Мы больше не можем отстаивать.

- Идемте со мной.

Суворов быстрыми шагами вышел на улицу, подобрал картонку от шляпы, покрыл ею голову и побежал что было сил в Чернышев переулок. С одной его стороны пылали лавки, с другой - тлели рамы и стропила корпуса. Мостовая же была покрыта пустыми бочками, деревянными ящиками, соломой и тому подобным. Суворов принялся действовать решительно.

- У вас во дворе рота солдат. Возьмите отряд и немедленно очистите переулок. Сейчас проведут сюда одну из кишок паровой пожарной машины. Управляйте ею. Я вам лично поручаю ее.

Не легко было двинуть солдат из нашего сада. Они вычистили из бочек и ящиков все содержимое, набили карманы кофейными зернами, а в кепи запрятали, каждый, по большому куску сахара, и теперь, в эту теплую, весеннюю ночь, они прохлаждались под деревьями, пощелкивая орехи. Никто не хотел двинуться с места, покуда наконец не вмешался офицер. Переулок очистили и кишку пустили в ход. Товарищи были в восторге. Каждые двадцать минут мы сменяли солдат, направлявших кишку. Кто-нибудь из нас стоял рядом с ними, несмотря на адскую жару.

Около трех или четырех часов утра стало очевидно, что с огнем удалось справиться. Пажеский корпус находился теперь вне опасности. Утолив жажду несколькими стаканами чая в белой харчевне, у Александрийского театра, полумертвые от усталости, мы завалились спать на первые свободные койки в госпитале корпуса. На другой день я поднялся рано и в некогда белом, суконном, а теперь черном от копоти кепи пошел на пожарище. Возвратившись в корпус, я встретил великого князя Михаила, которого, согласно требованию службы, я провожал, когда он обходил здание. Пажи поднимали головы с подушек. У всех лица почернели от дыма, глаза и веки распухли; у многих были опалены волосы. Нарядных пажей с трудом можно было узнать, но они гордились сознанием, что проявили себя не белоручками и работали не хуже других.

Это посещение великого князя разрешило мои затруднения. Выходя, он спросил меня:

- Ты на Амур выходишь? Что за охота?

- Путешествовать хочется.

- У тебя родные там есть?

- Нет, никого.

- А генерал Корсаков (генерал-губернатор) тебя знает?

- Нет.

- Так как ты поедешь? Тебя ушлют в какую-нибудь глухую казачью станицу - с тоски умрешь. Я лучше напишу о тебе генерал-губернатору и попрошу оставить тебя где-нибудь при штабе.

Мне оставалось только поблагодарить великого князя.

Я был уверен теперь, что после такого предложения отец мой не будет больше против моей поездки. Так оно и было. Теперь я мог свободно ехать в Сибирь.

Пожар Апраксина двора стал поворотным пунктом не только в политике Александра II, но и в истории России того периода. Не подлежало сомнению, что пожар не был делом случайности. В Троицу и в Духов день в Апраксином дворе, кроме нескольких сторожей, никого не было. Кроме того, Апраксин двор и дровяные склады на другой стороне Фонтанки занялись почти одновременно; а за пожаром в Петербурге последовало несколько таких же пожаров в некоторых провинциальных городах. Несомненно, кто-то поджигал; но кто именно? На этот вопрос нет ответа до сих пор.

Катков, руководимый личной ненавистью к Герцену, а в особенности к Бакунину, с которым раз должен был драться на дуэли, на другой же день после пожара обвинил в поджоге поляков и русских революционеров. И в Петербурге, и в Москве этому обвинению поверили.

Польша готовилась тогда к революции, которая разразилась в январе следующего года. Тайное революционное правительство заключило союз с лондонскими изгнанниками. Жонд имел членов даже в самом сердце петербургской администрации. Немного времени спустя после пожара русский офицер стрелял в варшавского наместника, графа Людерса; а когда вместо Людерса назначили наместником Константина Николаевича (говорили тогда, что из Польши сделают отдельное королевство для великого князя), то и на него сделано было 26 июня покушение. В августе кто-то стрелял также в маркиза Велепольского, вождя партии слияния с Россией. Англия и Наполеон III поддерживали в поляках надежду на вооруженное вмешательство в пользу их независимости. В таких условиях с обыкновенной военной точки зрения уничтожение Государственного банка, нескольких министерств и распространение паники в столице могли казаться хорошим боевым планом. Но в подтверждение этого предположения не было приведено ни малейшего факта.

С другой стороны, крайние партии в России видели, что на инициативу Александра II в реформационном движении нельзя больше возлагать никаких надежд. Не подлежало сомнению, что течение его все больше и больше относит к лагерю реакционеров. Для передовых людей было очевидно, что следствие высокого выкупа, назначенного за землю, освобождение означает для крестьян полное разорение. В силу этого в Петербурге появились в мае прокламации, призывавшие народные массы к поголовному восстанию, образованным же классам предлагалось настаивать на необходимости земского собора. При таком настроении какому-нибудь революционеру могла, конечно, прийти в голову мысль разрушить правительственную машину пожаром.

Наконец, неопределенный характер освобождение вызвал сильное брожение среди крестьян, составляющим большую часть населения во всех городах; а брожения среди крестьян всегда сопровождались в России подметными письмами и поджогами.

Возможно, таким образом, что мысль поджечь Апраксин рынок могла возникнуть в голове единичных представителей революционного лагеря; но ни тщательное следствие, ни массовые аресты, начавшиеся в России и в Польше немедленно после пожара, не дали ни малейших на это указаний. Если бы что-нибудь в этом роде было найдено, реакционная партия, наверное, поспешила бы им воспользоваться. С тех пор появилось также в печати много воспоминаний, опубликовано много писем, относящихся к тому времени, но опять-таки в них нет ни малейшего намека в подтверждение такого предположения.

Напротив того, когда вспыхнули пожары во многих приволжских городах, а в особенности в Симбирске, и когда туда был послан для следствия сенатор Жданов, он закончил расследование с твердым убеждением, что симбирский пожар был делом реакционной партии. В ней существовала уверенность, что возможно еще убедить Александра II отложить окончательное освобождение крестьян, которое должно было состояться 19 февраля 1863 года. Реакционеры знали слабость характера Александра II и немедленно после пожаров сильно стали агитировать в пользу отсрочки освобождения и пересмотра практического применения закона. В хорошо осведомленных кругах говорили, что Жданов возвращался в Петербург с положительными доказательствами виновности симбирских реакционеров; но он внезапно умер в дороге, а портфель его исчез и никогда не был найден.

Как бы то ни было, пожар Апраксина двора имел весьма печальные последствия. После него Александр II открыто выступил на путь реакции. 12 июня был арестован Чернышевский и заключен в Петропавловскую крепость. Общественное мнение той части общества в Петербурге и в Москве, которая имела сильное влияние на правительство, сразу сбросило либеральный мундир и восстало не только против крайней партии, но даже против умеренных. Несколько дней спустя после пожара я пошел навестить моего двоюродного брата, флигель-адъютанта. В конногвардейских казармах, где он жил, я часто встречал офицеров, сочувствовавших Чернышевскому. Двоюродный брат мой до тех пор сам был усердным читателем "Современника"; теперь же он принес мне несколько книжек журнала и положил их предо мною на стол, говоря: "Отныне, после этого, не хочу иметь ничего общего с зажигательными писаниями, довольно!" Слова эти отражали мнение "всего Петербурга". Толковать о реформах стало неприлично. Атмосфера была насыщена духом реакции. "Современник" и "Русское слово" были приостановлены. Все виды воскресных школ запретили. Начались массовые аресты. Петербург был поставлен на военное положение.

Через две недели, 13 июня, наступил наконец день, которого кадеты и пажи дожидались с таким нетерпением. Александр II произвел нам род короткого экзамена в военных построениях. Мы командовали ротами, а я гарцевал на коне впереди сводного батальона из выпускных в должности "младшего штаб-офицера". Затем нас всех произвели в офицеры.

Когда парад кончился, Александр II громко скомандовал: "Произведенные офицеры, ко мне!" Мы окружили его. Он оставался на коне. Тут я увидел Александра II в совершенно новом для меня свете. Во весь рост встал предо мною свирепый укротитель Польши и вешатель последних годов. Он весь сказался в своей речи, и он стал после этого дня противен мне.

Начал он в спокойном тоне: "Поздравляю вас. Вы теперь офицеры". Он говорил о военных обязанностях и о верности государю, как это всегда говорится в подобных случаях. Но затем лицо его стало злое, свирепое, и он принялся выкрикивать злобным голосом, отчеканивая каждое слово: "Но если чего боже сохрани - кто-нибудь из вас изменит царю, престолу и отечеству, я поступлю с ним по всей строгости закона, без ма-лейшего попу-щения!.."

Его голос оборвался. Лицо его исказилось злобой и тем выражением слепой ярости, которое я видел в детстве у отца, когда он кричал на крепостных и дворовых: "Я с тебя шкуру спущу!" Даже некоторое сходство между отцом и царем промелькнуло. Александр II сильно пришпорил коня и поскакал от нас. На другой день, 14 июня, по его приказу в Модлине расстреляли трех офицеров, а рядового Шура засекли шпицрутенами до смерти.

"Реакция - полным ходом", - говорил я себе, возвращаясь с парада.

Александра II я увидел еще раз, прежде чем оставил Петербург. Через несколько дней после производства все офицеры представлялись ему во дворце. Мой более чем скромный мундир с знаменитыми серыми шароварами привлекал всеобщее внимание. Ежеминутно я должен был удовлетворять любопытство офицеров всех чинов, спрашивавших меня, что это за форма такая? Амурское казачье войско было тогда самое молодое в армии, и я стоял почти в конце нескольких сотен представлявшихся офицеров. Александр II отыскал меня и спросил:

- Так ты едешь в Сибирь? Что ж, твой отец согласился?

Я ответил, что да.

- Тебя не страшит ехать так далеко? Я с жаром ответил:

- Нет, я хочу работать, а в Сибири так много дела, чтобы проводить намеченные реформы.

Александр II взглянул на меня пристально. Он задумался на минуту и, глядя куда-то вдаль, сказал наконец: "Что ж, поезжай. Полезным везде можно быть". - И лицо его приняло выражение такой усталости, такой полной апатии, что я тут же подумал: "Он конченый человек. Он теперь сдастся совсем".

Петербург принял мрачный характер. По улицам ходили отряды пехоты. Казачьи патрули разъезжали кругом дворца. Петропавловская крепость наполнялась политическими заключенными. Куда я ни приходил, всюду я видел одно и то же - торжество реакции. Я оставлял Петербург без сожаления.

Каждый день я наведывался в казачье управление с просьбой выправить скорее мои бумаги. И как только они были готовы, я поспешил в Москву, к брату Саше.

II

Иркутск. - Генерал Кукель. - Реформационная деятельность. - Волна реакции

Пять лет, проведенных мною в Сибири, были для меня настоящей школой изучения жизни и человеческого характера. Я приходил в соприкосновение с различного рода людьми, с самыми лучшими и с самыми худшими, с теми, которые стоят на верху общественной лестницы, и с теми, кто прозябает и копошится на последних ее ступенях: с бродягами и так называемыми неисправимыми преступниками. Я видал крестьян в их ежедневной жизни и убеждался, как мало может дать им правительство, даже если оно одушевлено лучшими намерениями. Наконец, мои продолжительные путешествия - во время которых я сделал более семидесяти тысяч верст на перекладных, на пароходах, в лодках и, главным образом, верхом - удивительно закалили мое здоровье. Путешествия научили меня также тому, как мало в действительности нужно человеку, когда он выходит из зачарованного круга условной цивилизации. С несколькими фунтами хлеба и маленьким запасом чая в переметных сумах, с котелком и топором у седла, с кошмой под седлом, чтобы покрыть ею постель из свеженарезанного молодого листвяка, человек чувствует себя удивительно независимым даже среди неизвестных гор, густо поросших лесом или же покрытых глубоким снегом. Я мог бы написать целую книгу об этой поре моей жизни, но мне приходится коснуться ее лишь слегка.

Сибирь - не мерзлая страна, вечно покрытая снегом и заселенная лишь ссыльными, как представляют ее себе иностранцы и как еще очень недавно представляли ее себе у нас. Растительность Южной Сибири по богатству напоминает флору Южной Канады. Сходны также их физические положения. На пять миллионов инородцев в Сибири - четыре с половиной миллиона русских[10], а южная часть Западной Сибири имеет такой же совершенно русский характер, как и губернии к северу от Москвы.

В 1862 году высшая сибирская администрация была гораздо более просвещенной и в общем гораздо лучше, чем администрация любой губернии в Европейской России. Пост генерал-губернатора Восточной Сибири в продолжение нескольких лет занимал замечательный человек граф Н. Н. Муравьев... Он был очень умен, очень деятелен, обаятелен, как личность, и желал работать на пользу края. Как все люди действия правительственной школы, он в глубине души был деспот; но Муравьев в то же время придерживался крайних мнений, и демократическая республика не вполне бы удовлетворила его. Ему удалось отделаться почти от всех старых чиновников, смотревших на Сибирь как на край, где можно грабить безнаказанно и он окружил себя большею частью молодыми, честными офицерами, из которых многие имели такие же благие намерения, как и сам он...

Когда я приехал в Иркутск, реакционная волна, поднимавшаяся в Петербурге, еще не достигла столицы Восточной Сибири. Меня очень хорошо принял молодой генерал-губернатор Корсаков, только что заменивший Муравьева, и заявил, что он очень рад видеть возле себя людей либерального образа мыслей. Корсаков никак не мог поверить мне, что я по собственному желанию выбрал Сибирь. Он думал, что меня назначили в Сибирь за какую-нибудь провинность. Когда же я его разуверял в этом, он лишь добавил:

- Впрочем, это меня не касается.

Помощником Корсакова был молодой, тридцатипятилетний генерал Кукель, он занимал должность начальника штаба Восточной Сибири (он сейчас же взял меня к себе адъютантом) и, как только ознакомился со мной, повел меня в одну комнату в своем доме, где я нашел лучшие русские журналы и полную коллекцию лондонских революционных изданий Герцена. Скоро мы стали близкими друзьями.

В то время Б. К. Кукель временно занимал пост губернатора Забайкальской области, и через несколько недель мы переправились через Байкал и поехали на восток, в Читу. Здесь мне пришлось отдаться всецело, не теряя времени, великим реформам, которые тогда обсуждались. Из петербургских министерств присланы были местным властям предложения выработать планы полного преобразования администрации, полиции, судов, тюрем, системы ссылки, городского самоуправления. Все это должно было быть преобразовано на широких либеральных основах, намеченных в царских манифестах.

Кукелю помогали: умный, практический человек полковник К. Н. Педашенко, старший член казачьего управления, адъютант военного округа А. Л. Шанявский (впоследствии основатель Московского народного университета) и два-три честных гражданских чиновника, в том числе Ядринцев. Все они работали усердно, весь день и часто ночи. Я стал секретарем двух комитетов: для реформы тюрем и всей системы ссылки и для выработки проекта городского самоуправления. Я взялся за работу со всем энтузиазмом девятнадцатилетнего юноши и много читал об историческом развитии этих учреждений в России и о современном положении их в Западной Европе. Министерства внутренних дел и юстиции издавали тогда в своих журналах отличные работы, относящиеся к обоим вопросам, и я изучал их. Но в Забайкальской области мы не довольствовались одними теориями. Я сперва обсуждал с практическими людьми, хорошо знакомыми с местными условиями и с нуждами края, общие черты проекта, а затем мы вырабатывали его во всех подробностях, пункт за пунктом. С этой целью мне приходилось встречаться с целым рядом лиц как в городе, так и в деревнях. Затем полученные результаты мы вновь обсуждали с Кукелем и Педашенко. После этого я составлял проект, который снова, тщательно, пункт за пунктом, разбирался в комитете. Один из этих комитетов - для выработки проекта самоуправления - состоял из читинцев, выбранных всем населением города: в нем заседал даже один поселенец. Короче сказать, наша работа была очень серьезна. И даже в настоящее время, глядя на нее в перспективе нескольких десятилетий, я искренно могу сказать, что, если бы самоуправление дано было по тому скромному плану, которые мы тогда выработали, сибирские города имели бы теперь совсем другой вид. Но из нашей работы, как видно будет, ничего не вышло.

Не было недостатка и в других случайных работах. То приходилось найти деньги для поддержания детского приюта, то нужно было сделать описание экономического положения области на основании местной земледельческой выставки, то предстояло начать какие-нибудь важные исследования или произвести какое-нибудь следствие.

- Мы живем в великую эпоху; работайте, милый Друг; помните, что вы секретарь всех существующих и будущих комитетов, - говорил мне иногда Кукель. И я работал с двойной энергией.

Следующий пример покажет, каковы были результаты. В Забайкальской области в одной из волостей служил заседатель М., творивший невероятные вещи. Он грабил крестьян, сек немилосердно - даже женщин, что было уже против закона. Если ему в руки попадало уголовное дело, он гноил в остроге тех, которые не могли дать ему взятку. Кукель давно бы прогнал заседателя, но на это не соглашались в Иркутске, так как М. имел сильных покровителей в Петербурге. После долгих колебаний решили, что я поеду и произведу следствие на месте, чтобы собрать факты против заседателя. Выполнить это было нелегко, так как напуганные крестьяне отлично помнили, что до бога высоко, а до царя далеко, и не решались давать свидетельские показания. Даже женщина, которую высек заседатель, вначале опасалась свидетельствовать. Лишь после того как я прожил две недели с крестьянами и заслужил их доверие, выплыли мало-помалу деяния М. Я собрал подавляющие факты, и заседателю велели подать в отставку. Каково же было наше удивление, когда через несколько месяцев мы узнали, что тот же М. назначен исправником в Камчатку! Там он мог беспрепятственно грабить инородцев, что и делал, конечно, так, что через несколько лет он возвратился в Петербург богатым человеком. Теперь он порой сотрудничает в консервативных газетах и, разумеется, парадирует как "настоящий русский человек".

Как я сказал, волна реакции еще не дошла до Сибири. С политическими ссыльными обращались со всевозможной мягкостью, как при Муравьеве. Когда в 1861 году сослали в каторжные работы М. Л. Михайлова за составление прокламации, тобольский губернатор дал в честь его обед, на котором присутствовали все местные власти. В Забайкальской области Михайлова не держали в каторжной работе. Ему официально разрешили оставаться в тюремном госпитале села Кадаи, близ Нерчинского завода; но здоровье Михайлова было очень слабо - он вскоре умер от чахотки - и Кукель разрешил ему жить у брата, горного инженера, арендовавшего у казны золотой прииск. Об этом знали все в Сибири. Но вот мы получили известие из Иркутска, что в силу полученного доноса в Читу едет жандармский генерал для следствия по делу М. Л. Михайлова. Привез нам это известие адъютант генерал-губернатора князь Дадешкалиани. Мы сейчас же собрались на совет, и меня откомандировали немедленно предупредить Михайлова и сказать ему, чтобы он сейчас же перебрался в Кадаю, покуда жандармского генерала задержат в Чите. Так как генерал выигрывал за зеленым полем в доме Кукеля значительные суммы денег, то он скоро решил не менять этого приятного занятия на долгое путешествие в горный округ, тем более что и холода тогда стояли жестокие. В конце концов жандармский генерал возвратился в Иркутск очень довольный своею выгодною командировкою.

Гроза тем не менее надвигалась все ближе и ближе. Она все смела пред собою вскоре после того, как в Польше разразилась революция.

III

Польское восстание. - Гибельные последствия для поляков и для русских. - Реакция в Сибири. - Конец реформам

В январе 1863 года Польша восстала против русского владычества. Образовались отряды повстанцев, и началась война, продолжавшаяся полтора года. Лондонские эмигранты умоляли польские революционные комитеты отложить восстание, так как предвидели, что революция будет подавлена и что она положит конец реформам в России. Но ничего нельзя уже было сделать. Свирепые казачьи расправы с националистическими манифестациями на улицах Варшавы в 1861 году, жестокие беспричинные казни, последовавшие затем, привели поляков в отчаяние. Англия и Франция обещали им поддержку, жребий был брошен.

Никогда раньше польскому делу так много не сочувствовали в России, как тогда. Я не говорю о революционерах. Даже многие умеренные люди открыто высказывались в те годы, что России выгоднее иметь Польшу хорошим соседом, чем враждебно настроенной подчиненной страной. Польша никогда не потеряет своего национального характера: он слишком резко вычеканен. Она имеет и будет иметь свое собственное искусство, свою литературу и свою промышленность. Держать ее в рабстве Россия может лишь при помощи грубой физической силы; а такое положение дел всегда благоприятствовало и будет благоприятствовать господству гнета в самой России. Это сознавали многие, и, когда я был еще в корпусе, петербургское общество одобрительно приветствовало передовую статью, которую славянофил Иван Аксаков имел мужество напечатать в своей газете "День". Он начинал с предположения, что русские войска очистили Польшу, и указывал благие последствия для самой Польши и для России. Когда началась революция 1863 года, несколько русских офицеров отказались идти против поляков, а некоторые даже открыто присоединились к ним и умерли или на эшафоте, или на поле битвы. Деньги на восстание собирались по всей России, а в Сибири даже открыто. В университетах студенты снаряжали тех товарищей, которые отправлялись к повстанцам.

Но вот среди общего возбуждения распространилось известие, что в ночь на 10 января повстанцы напали на солдат, квартировавших по деревням, и перерезали сонных, хотя накануне казалось, что отношения между населением и войсками дружеские. Происшествие было несколько преувеличено, но, к сожалению, в этом известии была и доля правды. Оно произвело, конечно, самое удручающее впечатление на общество. Снова между двумя народами, столь сродными по происхождению, но столь различными по национальному характеру, воскресла старая вражда.

Постепенно дурное впечатление изгладилось до известной степени. Доблестная борьба всегда отличавшихся храбростью поляков, неослабная энергия, с которой они сопротивлялись громадной армии, скоро вновь пробудили симпатию к этому героическому народу. Но в то же время стало известно, что революционный комитет требует восстановления Польши в старых границах, со включением Украины, православное население которой ненавидит панов и не раз в течение трех последних веков начинало восстание против них кровавой резней.

Кроме того, Наполеон III и Англия стали угрожать России новой войной, и эта пустая угроза принесла полякам более вреда, чем все остальные причины, взятые вместе. Наконец, радикальная часть русского общества с сожалением убедилась, что в Польше берут верх чисто националистические стремления. Революционное правительство меньше всего думало о наделении крепостных землей, и этой ошибкой русское правительство не преминуло воспользоваться, чтобы выступить в роли защитника хлопов против польских панов.

Когда в Польше началась революция, все в России думали, что она примет демократический республиканский характер и что Народный Жонд освободит на широких демократических началах крестьян, сражающихся за независимость родины.

Освобождение крестьян в России представляло весьма удобный случай для подобного действия. Личные обязательства крестьян к помещикам кончились 19 февраля 1863 года. Затем следовало выполнить очень долгую процедуру установления добровольного соглашения между помещиками и крепостными относительно величины и местонахождения надела. Размер ежегодных платежей за наделы (оцененные очень высоко) был утвержден правительством по стольку-то с десятины. Но крестьянам приходилось еще платить дополнительные суммы за усадебные земли, причем правительство определило лишь высшую норму; помещикам же предоставлялось или отказаться от дополнительных платежей, или удовольствоваться частью. Что же касается выкупа наделов, при котором правительство платило помещикам полностью выкупными свидетельствами, а крестьяне обязаны были погашать долг в течение сорока девяти лет взносами по шести процентов в год, то эти платежи не только были чрезмерно велики и разорительны для крестьян, но не был определен также срок выкупа. Он предоставлялся воле помещика, и во многих случаях выкупные сделки не были заключены даже через двадцать лет после освобождения крестьян.

Такое положение вещей предоставляло польскому революционному правительству широкую возможность улучшить русский закон. Оно обязано было выполнить акт справедливости по отношению к крестьянам (положение их было так же плохо, а в некоторых случаях даже хуже, чем в России); оно могло выработать лучшие и более определенные законы освобождения крепостных. Но ничего подобного не было сделано. Верх одержала партия чисто националистическая и шляхетская, и великий вопрос об освобождении хлопов был отодвинут на задний план. Вследствие этого русскому правительству открылась возможность заручиться расположением польских крестьян против революционеров.

Оно широко воспользовалось этой ошибкой. Александр II послал Н. Милютина в Польшу с полномочием освободить крестьян по тому плану, который последний думал осуществить в России, не считаясь с тем, разорит ли такое освобождение помещиков или нет.

- Поезжайте в Польшу и там примените против помещиков вашу красную программу, - сказал Александр II Милютину.

И Милютин вместе с князем Черкасским и многими другими действительно сделал все возможное, чтобы отнять землю у помещиков и дать крестьянам большие наделы.

Раз я встретился с одним из тех чиновников, которые действовали в Польше вместе с Милютиным и князем Черкасским.

- Мы имели полную возможность, - говорил он, передать всю землю крестьянам. Обыкновенно я начинал с того, что сзывал крестьянский сход. "Скажите сперва, какою землею вы владеете теперь?" Мне указывали ее. "Вся ли это земля, которая когда-либо принадлежала вам?" - спрашивал я. "Нет, отвечали они, бывало, как один человек. - В былые годы вон те луга принадлежали нам; владели мы еще тем лесом и теми полями" Я предоставлял им высказать все, а затем говорил: "Ну, кто из вас может показать под присягой, что та земля была когда-то ваша?" Конечно, никто не выступал, потому что дело шло о давно прошедшем времени. Наконец выталкивали вперед какого-нибудь дряхлого старика. Остальные говорили: "Он знает все; он может присягнуть" Старик начинал бесконечный рассказ про то, что видал в молодости, или про то, что слыхал от отца; но я круто обрывал: "Покажи под присягой, что участок когда-то принадлежал гмине, и земля будет ваша". И как только старик присягал - такой присяге можно слепо верить, - я составлял бумаги и объявлял сходу: "Теперь у вас нет никаких обязательств к вашим бывшим помещикам, вы простые соседи. Платите только по стольку-то в год в казну. Усадьбы идут вместе с землей. Платить за них вам ничего не нужно".

Легко себе представить, какое впечатление все это произвело на крестьян. Мой двоюродный брат Петр Николаевич Кропоткин, брат того флигель-адъютанта, о котором я упоминал выше, был в Польше или в Литве с гвардейским уланским полком, в котором служил. Революция имела такой серьезный характер, что против поляков двинули из Петербурга даже гвардию. Теперь известно, что, когда Михаила Муравьева посылали в Литву и он пришел проститься с императрицей Марией Александровной, она ска зала ему:

- Спасите хоть Литву!

Польша считалась уже утерянной.

- Вооруженные банды повстанцев держали весь край, - рассказывал мой двоюродный брат. - Мы не могли не только разбить, но и найти их. Банды нападали беспрестанно на наши небольшие отряды; а так как повстанцы сражались превосходно, отлично знали местность и находили поддержку в населении, то они оставались победителями в таких случаях. Поэтому мы вынуждены были ходить всегда большими колоннами. И вот мы ходили все время по всему краю, взад и вперед, среди лесов, а конца восстанию не предвиделось. Пока мы пересекали какую-нибудь местность, мы не встречали никакого следа повстанцев. Но как только мы возвращались, то узнавали, что банды опять появлялись в тылу и собирали патриотическую подать. И если какой-нибудь крестьянин оказал услуги нашим войскам, мы находили его повешенным повстанцами. Так дело тянулось несколько месяцев, без всякой надежды на скорый конец, покуда не прибыли Милютин и Черкасский. Как только они освободили крестьян и дали им землю, все сразу изменилось. Крестьяне перешли на нашу сторону и стали помогать нам ловить повстанцев. Революция кончилась.

В Сибири я часто беседовал с ссыльными поляками на эту тему, и некоторые из них понимали ошибку, которая была сделана. Революция с самого начала должна явиться актом справедливости по отношению к "униженным и оскорбленным", а не обещанием поправки зла в будущем; иначе она, наверное, не удастся. К несчастью, часто случается, что вожди бывают так поглощены вопросами политики и военной тактики, что забывают самое главное. Между тем революционеры, которым не удается убедить массу, что для нее начинается новая эра, готовят верную гибель своему собственному делу.

Бедственные последствия революции для Польши известны и принадлежат уже истории. Никто еще доподлинно не знает, сколько тысяч человек погибло на поле битвы, сколько сотен повешено и сколько десятков тысяч человек было сослано во внутренние русские губернии и в Сибирь. Но, даже по официальным сведениям, обнародованным недавно, в одном лишь Литовском крае палач Муравьев, которому правительство поставило памятник, повесил собственной властью 128 поляков и сослал в Сибирь 9423 мужчин и женщин. По официальным сведениям, в Сибирь было сослано 18672 человека; из них 10407 в Восточную Сибирь, и я помню, что генерал-губернатор Восточной Сибири упоминал мне приблизительно ту же цифру: он говорил, что в его край в каторжные работы и на поселение прислано одиннадцать тысяч человек. Я видел их, видел и их страдания на соляном промысле Усть-Куте. В общем от шестидесяти до семидесяти тысяч человек, если не больше, были оторваны от Польши и со сланы в Европейскую Россию, на Урал, на Кавказ или "е в Сибирь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.