Вавилов и вавиловский ФИАН[58]
Вавилов и вавиловский ФИАН[58]
При Сергее Ивановиче Вавилове — директоре я проработал 15 лет. Официально зачисленный сотрудником Физического института лишь в 1938 г., я уже в 1935 г., став аспирантом Игоря Евгеньевича Тамма по Московскому университету, попал в ФИАН (куда Игорь Евгеньевич перенес свой еженедельный семинар), и, покоренный его атмосферой увлеченности наукой, взаимного доброжелательства, соединенного с тактичной взыскательностью, столь непохожими на то, с чем приходилось обычно сталкиваться тогда в других местах, я фактически переселился в институт «на Миусах». Но понадобилось еще много лет после смерти Сергея Ивановича, прежде чем я понял в его личности нечто, как мне кажется, существенное.
С трех «составляющих» этой личности, о которых, по-моему, не писали или писали недостаточно, я и хочу начать свой рассказ.
I. Первое это то, что, как мне представляется, Сергей Иванович ощущал, а может быть, и осознавал себя звеном в бесконечной истории мировой, и прежде всего отечественной, культуры. Историзм в восприятии и осмыслении культуры встречается не так уж часто. Сергею Ивановичу он был свойствен в высшей степени. Я решаюсь высказать мнение, что он видел историю культуры как единое и постоянное стремление человеческого духа к знанию и совершенствованию, единое, несмотря на все уклонения от этой главной линии, обусловленные историческими, национальными и социальными условиями, несмотря на попятные движения и модификации, доходящие иногда до извращения культуры. Он видел нелегкие и сложные пути становления культуры человечества. Все это раскрывается, в частности, при чтении его книг, статей и выступлений по вопросам истории науки, в значительной мере собранных в третьем томе Собрания его сочинений.
В молодости он написал очерки о культуре северных городов Италии, созданной великими художниками, находившимися в услужении у всевластных, правда, и изредка щедрых правителей. В зрелые годы он перевел «Оптику» Ньютона и опубликовал превосходную его биографию, освещенную пониманием эпохи, когда научный гений мог спокойно творить в благоприятной атмосфере устоявшейся университетской традиции. Но при этом призванный королем реформировать монетное дело Ньютон не только блестяще решал технические проблемы, но и должен был участвовать в изобличении фальшивомонетчиков, неизбежно посылаемых на виселицу. Всю жизнь Вавилов пропагандировал исследования Ломоносова, вынужденного для них выпрашивать время и средства, а за одну удачную оду императрице получавшего в награду сумму, которая более чем в 3 раза превышала его годичное профессорское жалованье.[59]
Поэтому он был способен понять и то ужасное и нелепое, что происходило в нашей стране, в частности, в области культуры. В широком плане, в истории человечества многое очень сходное — он хорошо знал — уже бывало.
Но Сергей Иванович видел, что при всех странностях и трудностях судеб культуры она составляет гордость человечества, и сам писал о ней, с трудом сдерживая восхищение. Он чувствовал себя преемником прошлого, глубоко и лично ответственным за будущее.
Ни по крови, ни по социальной принадлежности, ни по условиям воспитания он не был потомком Пушкина или Державина, Ньютона или Эйлера. Но в кабинете Президента Академии наук в Нескучном дворце, окруженный старинными портретами своих предшественников-президентов и основателя Академии Петра Первого, этот внук крепостного крестьянина был на редкость на месте. Он сидел здесь по праву, которое дает подлинная преемственность культуры. То, что именно он оказался на этом месте, в какой-то мере можно считать случайностью. Но не так уж много было у нас людей, которые тогда могли бы занять его столь же обоснованно и которые столь же глубоко были охвачены стремлением сделать все возможное, чтобы достойно продолжить историю отечественной культуры.
Все, что мы знаем о Сергее Ивановиче, свидетельствует об одном: это стремление преобладало в его жизни и играло главную роль. Ради этого он был готов пожертвовать всем. Вавилов не дожил до 60 лет, ему пришлось пережить в последнее десятилетие его жизни многое, о чем было сказано в очерке «Девять рубцов на сердце». Его переживания были в нем заперты наглухо, но откладывались трагически тяжело. Чудовищная по объему и по психологическому напряжению работа во время войны и особенно потом на посту президента тоже сделала свое дело. Он совершал ее во исполнение своего чувства долга, переносил ради него больше, чем может выдержать человек. И он умер, умер просто оттого, что физические и нервные возможности его организма были исчерпаны.
Теперь я постараюсь обосновать фактами сказанное мною. Обосновать, по существу, нужно два утверждения. Во-первых, о том, что Сергей Иванович воспринимал современный ему — да и любой другой — этап развития науки и вообще культуры прежде всего как часть единого процесса исторического их развития; во-вторых, о том, что свой долг одного из наследников и продолжателей этой культуры, оказавшегося волей обстоятельств в особом положении, он ставил выше каких-либо иных, и прежде всего выше так называемых личных, интересов (здесь сказано «так называемых», потому что исполнение долга и было для него «личным интересом»).
Для того чтобы обосновать первое утверждение, можно сначала вспомнить упоминавшийся уже его персональный вклад в историю культуры. Латынь ньютоновой «Оптики» связывала его не только с университетско-монастырской наукой средневековой, ренессансной и постренессансной Европы, но и с Древним Римом. «De rerum naturae» Лукреция Кара он знал чуть ли не наизусть. Физика, от древнегреческой атомистики до теории относительности Эйнштейна, о которой он тоже написал книгу, вся лежала перед его взором.
История отечественной науки была особой сферой его интересов. В директорском кабинете в ФИАНе стояли — и сейчас стоят — шкафы с застекленными дверцами, где заботливо размещены первые образцы изобретенной Якоби гальванопластики, изготовленные им самолично, позолоченный пшеничный колос и другие подобные чудеса. Этим предметам — полтораста лет. Рядом — миниатюрные приборы, которыми в своих уникальных опытах в начале XX века пользовался П. Н. Лебедев. На стене большой портрет Ломоносова. В этом окружении шли споры о природе свечения релятивистских электронов — о деталях экспериментов и теории эффекта Вавилова-Черенкова. Подводились итоги работ по созданию радиогеодезии и радиодальнометрии, обсуждалась обоснованность принципов создания новых ускорителей частиц. В связи с этим назывались гигантские размеры (десятки и сотни метров) и вес (тысячи тонн) этих новых, вскоре созданных «приборов». В этом же соседстве с приборами Лебедева прозвучали первые слова о термоядерном синтезе. В таком сочетании физики разных веков не было ничего неестественного. Это была зримая преемственность науки.
Но было бы совершенно недостаточно говорить только об усматриваемой Вавиловым исторической преемственности физики, о связи науки «по вертикали». Ему раскрывалось и родство разных ветвей культуры «по горизонтали» в данную эпоху. Это видно уже из того, например, что он писал не только об архитектуре и живописи Италии, но и о Галилее, а книги о Леонардо да Винчи в его домашней библиотеке, по словам его сына, занимают «более кубометра». Но и этим вопрос, разумеется, не исчерпывается. С гораздо большей определенностью понимание родства естественных наук и гуманитарной культуры раскрылось, когда Сергей Иванович Вавилов принял на себя обязанности Президента Академии, и на него легла забота обо всех науках.
Самое важное во всей этой огромной деятельности было то, что специалист в области истории литературы или искусства, просто историк, филолог, философ мог прийти к президенту беседовать с ним о своих проблемах, как со знатоком, обсуждать их и находить поддержку.
Вавилов знал, какую фундаментальную роль в развитии науки играет издательское дело. Разумеется, ему были известны горькие слова Ломоносова из очередного годичного отчета (за 1756 г.), в котором незавершенность одного исследования объясняется, в частности, тем, что «протяжным печатанием комментариев охота отнимается» (их приводит Пушкин в «Путешествии из Москвы в Петербург»).
Поэтому расширение издательской деятельности в рамках Академии было предметом его неустанной заботы. Нужно ли к этому добавлять, что именно такой энциклопедист не случайно возглавил издание Большой Советской Энциклопедии? Как всегда, он и здесь работал всерьез, сам редактировал, представлял свои собственные статьи, обсуждал чужие.
Все стороны истории культуры и ее связи с современностью были для него неразрывны.
С. И. Вавилов в своем кабинете в ФИАНе с приборами П. Н. Лебедева, 1947 г.
Сергей Иванович, как почти каждый крупный физик, ценил приложение науки к практическим нуждам (Эйнштейн был обладателем многих патентов на изобретения; Ньютон реформировал технику монетного дела так эффективно, что и через 100 лет английское правительство не разрешило передать секреты производства французской делегации. Примеры здесь бесчисленны). Вавилов как научный руководитель Государственного оптического института в Ленинграде много сделал для оптической промышленности, в частности и оборонной. Из его фиановской лаборатории вышли и в результате напряженной совместной работы с московским «Электрозаводом» были широко внедрены в промышленность и в жизнь люминесцентные лампы, дающие огромную экономию электроэнергии.
Такая прикладная деятельность была Вавилову органически свойственна. Была она традиционна и для всего вавиловского ФИАНа. Не случайно во время войны Сергей Иванович был уполномоченным Государственного комитета обороны. Находясь в эвакуации с ГОИ (Государственный оптический институт в Ленинграде), научным руководителем которого он был одновременно с директорством в ФИАНе, в Йошкар-Оле, он не прекращал подобных работ и нацеливал на них весь институт.
И вдруг он же в разгар войны пишет книгу о Ньютоне, книгу, в которой нет ничего временного, сиюминутного. В ней заново, по первоисточникам, с собственной точки зрения, рассматривая различные аспекты ньютоновской жизни и его главные работы, Вавилов анализирует даже богословские его труды. Много ли есть физиков, знающих, что такое арианец? А Сергей Иванович отмечает, что Ньютон был арианцем, т. е. сторонником Ария, отрицавшего в споре с Афанасием на Никейском вселенском соборе божественную природу Христа. «Какая нелепость!» — воскликнет иной. Можно еще понять, что Вавилову это было просто интересно, но зачем это было нужно публиковать, да еще во время войны?
Объяснение следует, видимо, усматривать в том, что Сергей Иванович верил: культуру нужно не только спасти от физического уничтожения в момент смертельной опасности для страны. Нужно спасти и передать будущему человечеству всю сложность культуры, развивавшейся на протяжении тысячелетий — в трудах и поисках, в достижениях и ошибках. Интерес Ньютона к богословию было бы наивно рассматривать как чудачество гения. Нужно почувствовать дух того давнего времени, когда наука еще не была так оторвана от религии, как теперь, не была так чужда религиозному мировоззрению. Оно было важно для науки ньютоновской эпохи. Если мы хотим понять Ньютона как явление культуры, то понимать его нужно и с этой стороны. Спасенная от фашизма и передаваемая следующим поколениям культура не должна быть упрощенной и обедненной. Иначе человечество окажется отброшенным назад, даже если оно технически обогатилось необходимыми для победы радиолокаторами, ракетами и атомной энергией.
Всем сказанным, по-видимому, и можно аргументировать первое утверждение — о том, как Сергей Иванович относился к единству культуры человечества — прошлой, современной и будущей.
Перейдем теперь ко второму утверждению — о том, что свой долг по отношению к развивающейся мировой (и особенно отечественной) культуре Вавилов ставил выше своих так называемых личных интересов. Речь идет, по существу, о его бескорыстии в самом широком смысле слова. Вероятно, оно было очевидно для каждого, кто мог непосредственно наблюдать деятельность и поведение Сергея Ивановича, но все же приведем факты. Главным свидетельством может служить прежде всего его неправдоподобно огромная деятельность на посту президента.
Конечно, здесь существенную роль играл его поразительный организаторский талант (о котором еще будет сказано ниже). И при всей его работоспособности было ясно, что он совершенно не жалел себя. Он легко мог отказаться от многих из этих «нагрузок» — никто бы его не упрекнул. Для него самого, для его славы они тоже не были нужны. Он уже был президентом, его портрет после смерти все равно висел бы среди других портретов избранных. Славы он имел вдоволь. Но, может быть, его одолевала жажда властвовать, все подминать под себя? Такое предположение, конечно, нелепо и с чисто логической точки зрения: для того, чтобы главенствовать, отнюдь не нужно все честно делать самому, достаточно подписывать приготовленное другими. Но и без этого довода каждый, кто помнит живой вавиловский облик и был свидетелем его действий, понимает, как абсурдно такое предположение.
Уже в самом начале 30-х годов, только что избранный академиком и ставший фактически содиректором Физико-математического института Академии наук в Ленинграде, он с редкой в те времена определенностью понимал исключительную важность для будущей науки и техники исследований по физике атомного ядра. В институте ожидали, что новый директор всех «направит» по своей специальности — заниматься оптикой. Но произошло совсем иное. Никогда сам не занимавшийся ядром и, видимо, не собиравшийся им лично заниматься, Сергей Иванович почти всех сотрудников и аспирантов, тогда примерно 25-летних, нацелил на ядерную тематику.
Когда физический отдел Физико-математического института выделился в самостоятельный ФИ АН и вместе с Академией в 1934 г. переехал в Москву, возглавивший его Вавилов приступил, по существу, к созданию нового института. Он организовал много совершенно новых лабораторий и отделов, для руководства которыми пригласил крупнейших и уже очень известных московских физиков. Леонид Исаакович Мандельштам и Николай Дмитриевич Папалекси (переехавший из Ленинграда) возглавили лабораторию колебаний (по существу, лабораторию радиофизики), Игорь Евгеньевич Тамм — теоретический отдел, Григорий Самуилович Ландсберг — оптическую лабораторию, Сергей Николаевич Ржевкин и ленинградец Николай Николаевич Андреев — акустическую.
Всем этим выдающимся ученым в ФИАНе были созданы исключительно благоприятные условия для работы. Ничего подобного они не имели, работая, например, в Московском университете. Особенно большое значение имела сама атмосфера взаимного доверия, благожелательности и заботы. Себе же Сергей Иванович оставил только маленькую лабораторию люминесценции. Свою личную научную работу он сконцентрировал в основном в ленинградском Государственном оптическом институте, научным руководителем которого (как уже упоминалось) он стал (и даже перенес туда часть своих работ из фиановской лаборатории).
Но ему пришлось на время стать заведующим лабораторией атомного ядра — просто в Москве не было ни одного настоящего ядерщика, и никого другого назначить не было возможности. Вероятно, нужно было также ободрить и держать под особой опекой молодежь, которую он сам обрек на эту тематику. Нельзя было допустить, чтобы они чувствовали себя брошенными. Конечно, уже потому, что в этой лаборатории продолжалась работа П. А. Черенкова по изучению открытого им с Вавиловым излучения и здесь же работал И. М. Франк, вместе с И. Е. Таммом давший через несколько лет объяснение и теорию явления, это участие Сергея Ивановича в работе лаборатории не было лишь административным.[60] Как только удалось уговорить Дмитрия Владимировича Скобельцына переехать из Ленинграда в Москву, заведование было передано ему. Похоже ли такое поведение на стремление «подмять» под себя, захватить побольше, возвысить себя?
Рассказывают, что академик Алексей Николаевич Крылов, очень хорошо относившийся к Сергею Ивановичу (во всяком случае, именно он вместе с Л. И. Мандельштамом выдвинул его кандидатуру в академики), но склонный к озорству, однажды сказал: «Замечательный человек Сергей Иванович — создал институт и не побоялся пригласить в него физиков сильнее его самого». Раздавать отметки ученым подобного масштаба, кто сильнее, кто слабее и насколько, вряд ли разумно. Но фактом является то, что Г. С. Ландсберг и Л. И. Мандельштам за 5 лет до того уже сделали мировое открытие (комбинационное рассеяние света), каких немного в истории нашей физики, и находились в расцвете своей творческой активности. И. Е. Тамм имел уже прочный международный авторитет, обеспеченный первоклассными работами по квантовой теории процессов излучения и твердого тела (уже были открыты «уровни Тамма») и теории бета-сил.
Сергею же Ивановичу еще предстояло завоевать признание его высшего и прекрасного достижения — открытия эффекта Вавилова-Черенкова, прославившего его имя, удостоенного Нобелевской премии уже после его смерти, но тогда только зарождавшегося. Однако масштаб его таланта и его личности, уровень и значимость его научных работ были уже очевидны всем, кто так или иначе соприкасался с ним.
Поэтому в атмосфере ФИАНа и мысли не могло возникнуть о том, что присутствие Мандельштама и других выдающихся физиков может хоть на йоту ослабить авторитет Сергея Ивановича, глубокое уважение к нему как к физику, как к директору, как к человеку. Также нельзя было представить себе, чтобы директор Вавилов в чем-либо мешал им или стремился «давить» на них, настаивая на своей, чуждой им точке зрения. Невозможно припомнить хотя бы один факт не то что конфликта — тени недоразумения между ними.
Во всем этом поведении директора (увы, представляющемся поразительным, если подумать о практике многих и многих современных институтов) проявлялось все то же: создавая свой институт и так создавая его, Сергей Иванович прежде всего и всегда думал о том, что будет полезнее для науки; мелкие страсти были глубоко чужды этой великой личности. Сергей Иванович выполнял свой, уже упоминавшийся выше внутренний долг, управлявший его деятельностью, долг наследника культуры прошлого, ответственного перед культурой будущего.
Небезынтересно подытожить главные результаты работ по физике ядра и высоких энергий, которые были достигнуты еще при жизни Сергея Ивановича лабораторией, созданной им из «зеленой» молодежи «на пустом месте» и тесно связанным с нею (одно время и организационно слитым) теоретическим отделом, которым руководил И. Е. Тамм:
1) открыт, объяснен и всесторонне экспериментально и теоретически изучен эффект Вавилова-Черенкова;
2) открыты, теоретически разработаны совершенно новые принципы ускорения электронов и протонов, позволившие преодолеть релятивистский барьер для достигаемой энергии (см. ниже). Эти принципы легли в основу будущих ускорителей во всем мире. В ФИАНе построены первые синхротроны и начато (в Дубне) сооружение фазотрона и синхрофазотрона (Векслер);
3) открыты основные принципы термоядерного синтеза (Сахаров, Гинзбург — для неуправляемого синтеза, Сахаров, Тамм — для управляемого).
Но тогда, в середине 30-х годов, Сергей Иванович находил исследования по ядерной физике все еще необеспеченными. Он считал необходимым сосредоточить в Москве, в Академии наук, более мощные научные силы. В частности, с его участием обсуждалась возможность перехода в Москву некоторых ядерщиков из Ленинградского физико-технического института, подчиненного Наркомтяжпрому (Народному комиссариату тяжелого машиностроения), поскольку здесь, в Академии наук, можно было бы создать максимально благоприятные условия для работы по ядерной физике (не надо забывать, что в то время эту тематику было принято считать не имеющей никакого прикладного значения и не сулящей его даже в обозримом будущем).[61]
Говорили, что это расценивалось кое-кем как стремление Сергея Ивановича «забрать все себе» и чуть ли не разрушить ленинградскую школу ядерщиков. Рассказанное выше о создании московского ФИАНа, вероятно, достаточно ясно показывает нелепость подобных представлений о том, что двигало Сергеем Ивановичем в его деятельности, какая широта, бескорыстность и честность характеризовали его, а перечисленные достижения по ядерной физике показывают, что этот организатор науки умел лишь создавать, а не разрушать.
II. Еще одна черта Сергея Ивановича, на которую хотелось бы обратить внимание читателя, — масштабность мысли и организаторской деятельности. Разумеется, масштабность понимания исторических явлений видна уже из того, как он воспринимал историю науки и культуры вообще, а масштабность организаторского таланта — из совершенного им в качестве Президента Академии наук. Но хотелось бы подтвердить сказанное и частными фактами, свидетелем которых я был сам.
Сергей Иванович принял в свое ведение физическую часть Физико-математического института в 1932 г. Она состояла лишь из полутора-двух десятков сотрудников и аспирантов. В созданном Вавиловым в 1934 г. московском ФИАНе к концу 30-х годов их было в 8-10 раз больше, да и площадь помещений института — в здании «на Миусах» — тоже раз в 8-10 превосходила площадь нескольких ленинградских комнатушек. Но для центрального физического института Москвы этого было мало. Вавилов понимал, видимо, что коллектив ФИАНа, уже тогда насчитывавший более 20 докторов наук, а в их числе 6-7 академиков и членов-корреспондентов академии, — готовое ядро более крупного центра, необходимого Академии.
Поэтому перед войной, т. е. через 5-6 лет после переезда в Москву, уже был готов проект нового, гораздо большего здания, и для него была отведена площадка километрах в двух за Калужской заставой (ныне площадь Гагарина), среди необозримого пустынного поля. Там был даже построен небольшой двухэтажный корпус Акустической лаборатории (все же он по объему и площади составлял примерно половину миусского ФИАНа, но теперь он совершенно затерян среди огромных новых сооружений). Новое большое здание, которое теперь называется Главным, было выстроено сразу после войны. Но Сергей Иванович не успел насладиться своим детищем. Переезд осуществился как раз в год смерти Вавилова. Одно это здание превышало по площади старый ФИ АН снова в 8-10 раз, и число сотрудников ФИАНа быстро возросло в той же пропорции.
Таким образом, за 18 лет директорства Сергея Ивановича в два гигантских скачка институт и по числу сотрудников, и по площади помещений вырос в 50-100 раз.
Не исключено, что сам Сергей Иванович, начавший свою научную работу в небольшой лаборатории П. Н. Лебедева, чувствовал бы себя уютнее не в институте-гиганте, а в прелестном здании типа довоенного ФИАНа на Миусской площади. Но он видел тенденции развития науки, видел уже рост влияния физики на общество. Быть может, еще до войны он предвидел последующее гигантское развитие науки и, соответственно, дальнейшее развитие ФИАНа.
Об этом я могу судить, например, по следующему факту. Как-то перед войной лабораториям было предложено высказаться о лишь проектировавшемся тогда главном здании. В кабинете директора на его огромном столе лежал чертеж, все стояли вокруг. Сергей Иванович неожиданно сказал: «Прежде всего надо окружить территорию забором». Я изумился и наивно воскликнул: «Зачем нам такая огромная территория?» Сергей Иванович спокойно ответил: «Ничего, пригодится, вся площадь еще очень пригодится».
И действительно, когда Сергея Ивановича на посту директора сменил Дмитрий Владимирович Скобельцын, он решительно продолжил развитие института. Площадка стала быстро заполняться новыми высокими корпусами, все большими и б?льшими. Теперь территория застроена так, что главный корпус носит свое имя отчасти по традиции, отчасти потому, что там помещаются дирекция и общеинститутские отделы — конференц-зал, библиотека и т. д. Он отнюдь не самый большой. Уже давно для естественного расширения института пришлось строить новые корпуса вне Москвы (Троицк).
Оглядываясь назад, можно догадаться, что Сергей Иванович предвидел это с самого начала. По составу привлеченных еще в 1934 г. ученых можно было судить, что каждая из лабораторий имеет возможность достигнуть размеров по крайней мере небольшого института. Так оно и произошло.
Другой пример. В конце 30-х годов не меньше, чем теперь, было ясно, что ядерная физика нуждается в ускорителях частиц на большие энергии. В 1932 г. революцию совершил циклотрон Лоуренса. Но в нем принципиально невозможно было достигнуть релятивистских энергий, и даже в нерелятивистской области рост энергии частиц требовал увеличения сплошного магнита до больших размеров. У нас был построен циклотрон с диаметром полюсов примерно таким же, как у американских циклотронов, равным 1 м (в Радиевом институте в Ленинграде); но это оказалось таким сложным делом, что только к 1940 г. благодаря огромному труду молодого тогда И. В. Курчатова и его товарищей удалось наконец начать на нем работу.
Сергей Иванович понимал, что серьезная ядерная физика невозможна без крупного ускорителя. В деле его сооружения, как казалось, он может полагаться только на свой неокрепший коллектив. И вот в 1940 г. принимается смелое решение: создается «циклотронная бригада» с заданием изучить вопрос о сооружении циклотрона с диаметром полюсов в несколько метров и приступить к его проектированию. Мне и теперь это решение кажется почти невероятным. В циклотронную бригаду вошла все та же «зеленая» молодежь — Векслер, Верное, Грошев, Черенков и я. Изучение вопроса шло интенсивно, споры по поводу возможных вариантов были горячими, но все лишь для того, чтобы снова и снова убеждаться в невероятной трудности задачи. Параллельно приступили к сооружению циклотрона-модели для ускорения электронов, чтобы на этой модели проводить эксперименты по проверке различных идей.
Однако все было круто изменено, когда в феврале 1944 г. В. И. Векслер, все годы, чем бы он одновременно ни занимался, неустанно размышлявший над проблемой ускорения, буквально разрубил гордиев узел: он обнаружил, что можно перескочить через релятивистский барьер.[62] Открытая им возможность создания ускорителей совершенно нового класса повернула всю мировую технику ускорителей на другой путь.
Можно сказать, что замечательное векслеровское решение проблемы было неожиданным результатом деятельности, которую начала учрежденная Сергеем Ивановичем до войны для решения огромной задачи «циклотронная бригада». Вместо предполагавшегося лобового решения был найден блестящий выход, а все дело приобрело такой размах, о котором никто и не догадывался за 10 лет до того, при создании «циклотронной бригады». Но хотелось бы подчеркнуть то, с чего я начал, — масштабность решения Сергея Ивановича о сооружении огромного циклотрона.[63]
Когда разразилась Великая Отечественная война, первые дни проходили в смешанной атмосфере глубокой тревоги и надежды, охватившей всех, в атмосфере напряженной деятельности по мобилизации сил, в сознании свалившегося на страну несчастья, и, наряду с этим, — шапкозакидательства: до войны внедрялось в сознание масс убеждение, что в будущей войне «будем бить врага на его территории», что «нет вопроса, мы победим, но задача заключается в том, чтобы победить малой кровью», и т. п.
Как это ни кажется диким теперь, после всего, что мы узнали и испытали, было немало людей, не осознавших размеров и значения событий. В один из этих дней мы готовили институтскую стенгазету, для которой Сергей Иванович написал статью. Хорошо помню одну фразу из нее: «Над нашей Родиной нависла грозная опасность, которой она не знала со времен мамаева нашествия». Затем говорилось о необходимости максимального напряжения сил, о готовности идти на жертвы ради спасения Родины, о долге каждого, о задачах работы на оборону и т. д. Общий тон был суровым, но совсем не паническим, а вдохновенным, мобилизующим. Однако при тогдашних порядках, прежде чем можно было вывесить стенгазету, ее должен был проверить секретарь парторганизации института. Им в то время был Векслер. Прочитав статью Вавилова, он пришел в негодование: «Какой Мамай! Что за паника! Да эту статью надо прямо послать в НКВД!» До этого, конечно, не дошло, но статью из газеты изъяли.
Вавилов же понимал все с самого первого момента.
Выехали из Москвы через месяц после начала войны, и благодаря этому уже в августе на новом месте работа началась без промедления. Так, например, очень скоро акустики создали акустический трал для подрыва немецких плавучих мин, от которых наш флот в начале войны нес большие потери. Некоторые сотрудники акустической лаборатории много времени проводили на фронтах. Оптическая лаборатория продолжала разрабатывать методы спектрального анализа металлов на содержание все новых элементов. Это было чрезвычайно важно прежде всего для экспресс-сортировки металла разбитой отечественной и трофейной военной техники, чтобы не пускать, например, ценные качественные стали в общую переплавку, а непосредственно использовать в работе. Сумели наладить производство соответствующих приборов — стилоскопов. За ними и за инструкциями приезжали с уральских и других заводов, а также прямо с фронтов. Я сам был свидетелем того, как за стилоскопами прилетел представитель сталинградского завода то ли поздней весной, то ли летом 1942 г., когда гитлеровские войска уже шли к городу. Все это было возможно потому, что Вавилов, предвидя масштабы предстоящей борьбы, настоял на основательной и продуманной эвакуации оборудования института.
III. Наконец — о личных чертах Сергея Ивановича. О стиле его поведения, о его дружелюбии, внимании к каждому, с кем он работал, о готовности помочь сказано много в других воспоминаниях и сказано хорошо. Я могу только лишний раз засвидетельствовать, что все это не мемориальный глянец, не преувеличения, а правда. Правильно и хорошо написано о его невероятной работоспособности и о готовности принять на себя все новую и новую ношу, как бы трудно это ему ни было.
Хотелось бы, однако, и кое-что добавить. Прежде всего постараться понять, как доброта, и, казалось бы, требующее времени внимание к людям могли совмещаться с удивительно результативной деятельностью, требующей исключительных чисто деловых качеств. Из дальнейшего будет видно, что эти «добрые» черты характера Сергея Ивановича не мешали, а помогали делу. Сергей Иванович не только много работал, но и успешно завершил много начинаний. Почему это ему удавалось?
Самый простой ответ состоит в том, что у него был талант организатора и прежде всего организатора своей собственной работы. Можно вспомнить и американский афоризм: «Если у вас есть дело, обратитесь за помощью к занятому человеку, у незанятого никогда не найдется времени». С этим сочетается и многими подчеркнутая особенность поведения Сергея Ивановича — неторопливость. Он никогда, кажется, не спешил и никуда не опаздывал. Он не торопил собеседника, но, как хорошо подметил Г. П. Фаерман, «если, уходя из его кабинета, взявшись за ручку двери, вы оглянетесь, вы увидите, что Сергей Иванович уже что-то пишет. Его способность быстро переключаться… была поразительна».
Помню, в начале 1944 г., вскоре после реэвакуации в Москву, он зашел в лабораторию атомного ядра, подозвал к себе И. М. Франка, Л. В. Трошева и меня и сказал своим обычным неторопливым, неломким баском: «Вот что, товарищи, нужно нам включаться в ядерную проблему. Дело это очень нужное и важное, а физиков там мало. Нельзя нам оставаться в стороне. Поговорили бы вы с Курчатовым, походили к нему, ознакомились с делом и тогда выбрали бы свой участок работы». По-моему, ничего больше и не было сказано. Помнится, что мы даже не присели, разговаривали, стоя у столика перед окном. Но ощущение атмосферы неторопливого обсуждения важного дела сразу сформировалось. Мы были, конечно, в какой-то мере подготовлены к этому всей обстановкой того времени.
Потом Сергей Иванович еще пошутил: «Раньше было два метода отыскания истины — индукция и дедукция, а теперь три: индукция, дедукция и информация». И ушел. Забавно, что мы тогда не поняли его шутки насчет информации. Это ведь был явный намек на добывание шпионских данных. Я догадался о существовании такой информации лишь позже, когда после одного моего доклада о размножении нейтронов в уран-углеродной среде, сделанного на узком семинаре И. В. Курчатова, Игорь Васильевич посоветовал мне: «Вот Вы принимаете диаметр уранового стержня таким-то. Возьмите на полсантиметра больше».
Стоит обратить внимание на одну деталь: говоря с нами, Вавилов не сказал, что работа будет интересной или сулит какие-либо выгоды для нас лично или для ФИАНа. Аргумент был один — это нужно. Этот же аргумент Сергей Иванович привел через несколько лет, когда вызвал меня к себе в кабинет и предложил войти в состав редколлегии «Журнала экспериментальной и теоретической физики», которую он возглавлял. Говоря, что понимает обременительность такой дополнительной работы, он мотивировал ее необходимость только одним: «Это нужно. Теперь, после отъезда Тамма на «объект» в редколлегии остался только один теоретик — Я. П. Терлецкий. Вы понимаете как нам с ним будет нелегко». Способный физик Терлецкий к тому времени уже отличился «идеологическими» нападками. В частности, в журнале «Вопросы философии» он яростно атаковал знаменитый курс Ландау и Лифшица за якобы пронизывающий его идеализм и вообще боролся за «идеологическую чистоту». Как теперь стало известно, в 1945–1950 гг. он был начальником Отдела С Министерства внутренних дел и ездил со шпионским заданием в Копенгаген к Бору.
Сергей Иванович, видимо, не понимал, что я воспринял его предложение как особую честь. Эти слова, сказанные человеком, который сам взваливал на свои плечи неслыханный груз только потому, что «так нужно», звучали, как неопровержимо убедительный аргумент.
Вторая прекрасная, чисто человеческая черта поведения, которая помогала, а не мешала деловитости, — доверие, которым Сергей Иванович одаривал своих сотрудников (да и вообще людей, с которыми он сталкивался), а они платили ему тем же. Можно сказать, что здесь, если перефразировать известную латинскую поговорку, действовал принцип: «доверяю, чтобы ты мне доверял».
Благодаря такой опоре на своих сотрудников Вавилов мог делать в качестве ученого и в качестве директора ФИАНа то, в чем он был незаменим. Здесь стоит отметить одно его важное свойство: он верил, что может быть «пророк в своем Отечестве».
Один редактор периферийной газеты, неизменно браковавший приносимые ему авторами стихи, попался в подстроенную ловушку — забраковал среди прочих и подсунутые ему стихи Блока. Потом он оправдывался: «Не могу же я ожидать, что в кабинет ко мне войдет новый Блок». Сергей Иванович высмеивал погоню за открытиями, но всегда был готов к тому, что его сотрудник принесет ему нечто новое и ценное. Конечно, в отличие от того редактора он был способен отличить открытие от чепухи, и это было не менее важно, чем то, что он имел свой собственный опыт: крупное открытие можно сделать.
Его аспирант П. А. Черенков, работавший над предложенной ему Вавиловым темой, случайно обнаружил слабое свечение чистой жидкости под влиянием ?-лучей радиоактивного источника, столь слабое, что заметить и изучать его можно было, только просидев (для адаптации зрения) два-три часа в темноте и притом используя специальную методику, предложенную Вавиловым. Это свечение мешало ему выполнить его работу, состоявшую в изучении свечения растворенного в жидкости вещества. Черенков впал в крайнее уныние и говорил своим товарищам: «Пропала моя диссертация». Но Сергей Иванович не отмахнулся от неожиданного свечения, а стал вместе с Черенковым тщательно изучать его, в частности, самостоятельно проводя некоторые измерения.
Он убедился, что наблюдения надежны, обдуманные вместе с Черенковым и реализованные разнообразные измерения достаточно точны, и в результате глубоких размышлений он пришел к выводу, что это необычный, совершенно новый вид излучения. Для такого вывода необходимо было не только ясное понимание законов излучения света, не только доверие к экспериментально полученным данным, но и большая научная смелость. Эта смелость, основанная на непредвзятости и убежденности, помогла устоять под градом сыпавшихся насмешек («…в ФИАНе в темноте изучают призраки»).
Атмосфера ожидания открытия, соединенного с доброжелательной, но бескомпромиссной критикой, была характерна для ФИАНа. Все, о чем говорилось, являлось элементами системы, настроенности, созданной Сергеем Ивановичем и его ближайшими коллегами в ФИАНе. Плоды этой системы очевидны. Приводя выше примеры из жизни института, я называл некоторые имена. Но сколько имен, не менее блестящих, не названо! При С. И. Вавилове здесь сформировались как зрелые ученые многие десятки выдающихся физиков, широко известных и в нашей стране, и далеко за ее пределами. Можно не сомневаться, что каждый из них с благодарностью вспоминает о Вавилове — организаторе ФИАНа.
* * *
Все рассказанное здесь рисует необычайно эффективную научную и научно-организационную деятельность Сергея Ивановича, его прекрасные взаимоотношения с сотрудниками института. Может возникнуть представление о лучезарной жизни ученого, разносторонне талантливого человека, чьи выдающиеся личные качества могли проявляться беспрепятственно и с полной искренностью. И о столь же лучезарной жизни руководимого им института.[64]
Однако такое впечатление могло возникнуть только у меня, молодого аспиранта, попавшего в этот институт после тяжелой атмосферы студенческой среды моего времени (когда к студентам из среды интеллигенции относились крайне недоброжелательно), и, как сказано в первых строках этого очерка, покоренного поразительной научной атмосферой ФИАНа и взаимоотношениями сотрудников.
На самом деле такой рай не мог беспрепятственно существовать в то страшное время «большой чистки» второй половины 30-х годов. Институт был лишь островком порядочности в море зла и ужаса, но волны этого моря иногда захлестывали и остров. Он не мог существовать независимо от того, что делалось в стране, в которой над всем царил страх.
Если в 20-х и начале 30-х годов Сергей Иванович писал статьи, например, о Ленине и о его роли в философии, то, помня его юношеский интерес к марксистской философии, о котором мы еще будем говорить, а также помня, что и его замечательного брата, академика-биолога Николая Ивановича после революции охватил энтузиазм создания большой отечественной науки мирового масштаба, что они оба (в те годы, по крайней мере) были сознательными «попутчиками» власти (термин, применявшийся тогда к писателям определенного склада), ее сторонниками, можно не сомневаться, что эти статьи Сергей Иванович писал искренне, всерьез. Это не был камуфляж и приспособленчество. Не зря же братья уговорили своего отца из эмиграции вернуться на родину в 1928 г.
Но время шло, наступил ужасный период коллективизации. Разрастался страшный террор. Уже невозможно было закрывать глаза на невежественное идеологическое давление на науку, на весь ужас сталинизма. Неужели этого не видели братья Вавиловы и могли думать по-прежнему? Как-то много десятилетий назад я обсуждал этот вопрос с моим старшим другом, умнейшим Соломоном Менделевичем Райским. Ученик и многолетний близкий сотрудник Г. С. Ландсберга, член обширного клана семьи Л. И. Мандельштама, близкий и ему лично, он хорошо понимал людей и объяснил мне: «Сергей Иванович — глубоко чувствующий русский патриот. Он знает, что в долгой истории России были и добрые, и злые цари, спокойные периоды величия страны и смуты, и разорения, Россия выстояла. Нужно сделать все возможное, чтобы она и теперь пережила зло и пришла к новому светлому периоду как бы тебе лично это ни было трудно».
Я бы не вспомнил этот разговор, если бы не появилась публикация найденного в следственном деле Николая Ивановича его интервью, данного в 1933 г. (т. е. задолго до его ареста в 1940 г.) парижской газете (в русском переводе, сделанном в НКВД). На нее обратил мое внимание Юрий Николаевич Вавилов. Там замечательно одно место. Вот оно.
Вопрос корреспондента: «В 1916 г., в царское время вы уже являлись служащим императорского правительства?» Ответ: «Что за интерес? (корявый перевод НКВД. — Е. Ф.). В Европе всегда говорят о правительстве. В России, даже в царское время, мы всегда говорили о государстве. В 1916 г. я уже был на государственной службе. Это верно. Как ассистент профессора. Я остался на службе у государства, русского государства, у государства моей родины. Это вполне естественно» (см. «Вестник Российской академии наук», № 11 за 1997 г.).
Если учесть, что братья всю жизнь были очень близки друг другу, тесно общались, живя в одно время в Ленинграде, ежедневно разговаривали хотя бы по телефону, — разве это не подтверждает приведенные выше слова С. М. Райского?
Но вернемся к ФИАНу. Сергей Иванович очень своеобразно организовал администрацию института. Все значительные ученые, упоминавшиеся выше, как и он сам, были беспартийными. При организации московского ФИАНа на должность заместителя директора по научной работе Вавилов пригласил Бориса Михайловича Гессена, одновременно остававшегося деканом физического факультета университета и директором научно-исследовательского института при этом факультете. Гессен был близким другом И. Е. Тамма еще с гимназических лет в Елизаветграде. Но если социал-демократ Тамм после Октябрьской революции резко порвал с политической деятельностью и целиком ушел в науку (хотя и сохранил социалистические идеалы молодости; см. очерки о нем в этой книге), то Гессен стал убежденным коммунистом, прошел гражданскую войну, работал в партийных органах, окончил Институт красной профессуры, готовивший марксистски образованных партийных деятелей, стал профессором МГУ по философии естествознания (я слушал его лекции; это были лекции очень культурного и образованного человека) и членом-корреспондентом АН СССР. Гессен бесконечно уважал Л. И. Мандельштама, подчеркивал это своим поведением в университете, был дружен не только с Таммом, но и с Ландсбергом. Казалось очевидным, что этим умным поступком Вавилов укрепил «хорошее» партийное руководство ФИАНом.
Кроме того, в ФИАНе образовалась группа из более молодых партийцев, на них Вавилов опирался в своей организационной работе. Это были Б. М. Вул и Д. И. Маш, добровольцы гражданской войны. Страстно убежденный партиец М. А. Дивильковский, сын близкого соратника Ленина, выросший в Швейцарии. В семнадцать лет он в качестве секретаря сопровождал В. В. Воровского на Лозаннскую конференцию и был ранен, когда Воровского убили. Далее, Владимир Иосифович Векслер, имевший на прежнем месте работы некоторые неприятности по троцкистской линии. Поэтому держался строго «партийно». И, наконец, симпатичный Михаил Иванович Филиппов, на вид обыкновенный крестьянский паренек.
Кроме партийной принадлежности, объединяло их и то, что все они действительно любили науку, обладали в разной мере способностями, действительно работали в лабораториях и (вне обстоятельств, о которых сейчас будет рассказано), казалось, очень уважали крупных ученых, собравшихся в этом институте. Они поочередно занимали важные посты секретаря парторганизации и заместителя директора по всем вопросам (кроме разве общих вопросов научной деятельности).
Но вот, сразу после создания института в Москве, 1 декабря 1934 г. был убит Киров. Незадолго до этого, в том же году, на XVII партсъезде он получил при выборах ЦК больше голосов, чем Сталин. Группа влиятельных руководящих лиц «второго эшелона» (секретари крупнейший обкомов, проявившие себя во время гражданской войны) предложили Кирову стать генсеком, но он отказался. Ясно, что должно было последовать.
Сталин в небывалых формах демонстрировал свою печаль (например, шел в похоронной процессии пешком от Октябрьского вокзала, куда прибыл гроб с телом Кирова, до Красной площади), а в стране воцарился столь же небывалый террор. В газетах чуть ли не ежедневно печатались списки (по многу десятков фамилий) расстреливаемых то в одной, то в другой области страны «заговорщиков».
В августе 1936 г. был арестован и вскоре расстрелян Гессен. Как всегда, не сообщалось — за что. Но так же, как всегда, в университете начались собрания, на которых выискивались факты вредительства «врага народа», иногда смехотворные. Например, Гессена обвиняли в составлении вредительской учебной программы по физике. Сколько-нибудь близких к нему людей, даже просто тесно общавшихся по работе, кляли за «потерю бдительности», требовали, чтобы они выискивали новые «факты вредительства», каялись в утрате бдительности, проклинали Гессена, требовали его сурового наказания. Господство страха было таким, что очень немногие могли этому противостоять.
Разумеется, прежде всего на собрании физического факультета настаивали, чтобы все сказанное выполнили очень близкие к Гессену люди. Но Ландсберг, когда от него потребовали высказаться, лишь спокойно и достойно сказал, что ему ничего не известно о какой бы то ни было вредительской деятельности. И добавил: «А ту учебную программу, о которой говорили, составил я, а не он». Бдительные и злобные руководители собрания возмутились: «Понимаете ли Вы, что говорите! Подумайте и выступите в следующий раз» (собрание было двухдневным). Но на следующий раз, когда его снова притянули к ответу, он столь же достойно сказал: «Мне нечего добавить к сказанному в прошлый раз».
Мне самому представляется удивительным, но я пока не имею никаких свидетельств того, что что-либо подобное происходило тогда в ФИАНе. Казалось, на этот раз пронесло.