Тамм в жизни[16]
Тамм в жизни[16]
Игорь Евгеньевич Тамм родился и рос в России последних императоров, царствование которых почти всем тогда казалось еще незыблемым.
Еще не знали, что такое автомобиль и кино. Медленное вытеснение деревенской лучины керосиновой лампой было научно-технической революцией. Только что изобрели радио. Такая новинка, как телефонный аппарат, была установлена на квартире министра иностранных дел для прямой связи с гатчинской резиденцией царя. Но министр не умел с ним обращаться и при необходимости звал племянника. В русской армии вводилась новейшая техника — трехлинейная винтовка.
Умами интеллигенции владели Толстой и Чехов, художники-передвижники и Чайковский, Дарвин и Маркс, Рентген и Кюри. Россия старалась наверстать упущенное за столетия крепостнической отсталости. Формировалось гражданское самосознание и развивалось революционное движение. Строился великий сибирский железнодорожный путь. Открывались картинные галереи.
Нарождалась многочисленная интеллигенция. С одной стороны, это были люди высочайшей технической и научной квалификации, нередко игравшие значительную роль в государственном аппарате (один из создателей теории автоматического регулирования И. А. Вышнеградский был известен не этой деятельностью, а тем, что стал выдающимся министром финансов; математик и теоретик судостроения, переводчик Ньютона с латыни А. Н. Крылов играл крупную роль при строительстве новейшего военно-морского флота), а с другой, — поколения подвижников, — земских врачей, сельских учителей.
Тамм родился, когда ученый казался чудаком и слово «физик» мало что значило. Он умер, когда дистанционное управление по радио за сотни миллионов километров никого не удивляло, когда человек расхаживал по Луне, и Игорь Евгеньевич мог слышать, как маленькая девочка (моя внучатая племянница) справедливо удивлялась по-взрослому: «Что же тут особенного? Сколько я себя помню, люди всегда были на Луне». Он был свидетелем двух мировых войн, грандиозной революции, тоталитаризма с его страшными концентрационными лагерями, Хиросимы. Он умер в стране, социальный строй которой так же отличался от строя России его молодости, как отличается от трехлинейной винтовки введенная на вооружение уже даже не урановая, а водородная бомба.
В конце его жизни многие миллионы людей на земном шаре разуверились в старых нравственных устоях. В то же время сам Игорь Евгеньевич оказался принадлежащим к категории людей ученых-физиков, которую обожествляли, но и проклинали, уважали, но и отвергали, нередко рассматривали как олицетворение культуры, антагонистической старому гуманизму, но которую романтизировала молодежь.
Может ли человек вынести такое преобразование окружающего мира и сохранить себя как личность? Что должно стать с его характером, убеждениями и взглядами на жизнь, если в детстве он ездил на лошадях и жил в пропыленном провинциальном городе, а в старости перелетал за считанные часы в другое полушарие, чтобы обсуждать возможности предотвращение термоядерной войны?
Самым характерным в Игоре Евгеньевиче представляется именно то, что уже в юношеские годы сформировалось его отношение к жизни, к людям, к науке, к самому себе. Оно оставалось непоколебленным при всех трансформациях, происходивших в мире, при всех изменениях его личной жизни — в горести и в радостях, в атмосфере пренебрежения и превознесения. При этом его твердая жизненная позиция была основой не упрямой неподвижности, а развивавшейся духовной и практической деятельности.
Мне посчастливилось знать Игоря Евгеньевича почти 40 лет — до самого его конца. О предыдущих годах я многое слышал и от него самого, и от его близких. Но только недавно, когда мне была предоставлена возможность ознакомиться с его письмами 1913–1914 гг. из Англии к будущей жене Наталии Васильевне Шуйской, я понял, как осознанно, целенаправленно и иногда мучительно формировалась его личность. Уже в 18 лет этому юноше было понятно, каким он хочет быть, каким, по его мнению, должно быть. Уже тогда он в основном был таким, каким я его узнал сорокалетним.
Главным в этой личности было то лучшее, что характеризовало российскую интеллигенцию начала XX века.
Этот замечательный слой общества был далеко не однороден. Уже упоминались такие его, казалось бы, полярно противоположные группы, как высшая техническая интеллигенция и земские врачи. Были и «подпольщики», для которых только революционная деятельность оправдывала существование. Нужно ли говорить о том, что всем известно? Были богатые, модные, нередко действительно высокоталантливые инженеры, врачи и адвокаты. Были мечущиеся враги «сытых», которые обращались к религии или античности, к символизму или футуризму, террору или мученичеству. Невозможно перечислить всех. Отсюда выходили и поэты, и революционеры до мозга костей, и практические инженеры, убежденные, что самое существенное — это строить, созидать, делать полезное для народа дело.
Но при всем этом разнообразии было основное, самое важное и добротное — среднеобеспеченная трудовая интеллигенция с твердыми устоями ее духовного мира. Вероятно, наиболее выразительным представителем именно такой интеллигенции был Чехов — не тот «плакальщик», которого видели в нем некоторые близорукие его современники, а деятельный и безупречно правдивый, чувствительный, но не слезливый и не сентиментальный, тонкий, сдержанный, даже скрытный в выражении личных переживаний, но и веселый. Тот Чехов, который предстает в его сочинениях и письмах и о котором так хорошо написал К. Чуковский.[17]
Игорь Евгеньевич как личность происходит именно из такой интеллигенции — со всеми ее лучшими чертами и слабостями.
* * *
Едва ли не главной из черт его характера была внутренняя духовная независимость — в большом и в малом, в жизни и в науке. Она отнюдь не сопровождалась драчливостью, фрондерством, протестом ради протеста или зубоскальством, какими нередко заменяют продуманную твердость позиции. Еще в письмах из Эдинбурга Тамм много, хотя и по-юношески, писал о своей убежденности в том, что эта независимость — главное для человека. «Все мы слишком считаемся с чужими мнениями и чувством… По-моему, люди отличаются от тех кустов, что между вашим домом и воротами… только тем, что для кустов надо садовника, чтобы их обрезать, а человек, как существо разумное, сам приучился… обрезать те стороны своей натуры, которые не соответствуют шаблону. А такие стороны есть у всех, а не только у «незаурядных людей». Ну а как только ты обрезал эти веточки, так от тебя счастье — фрр — улетело», — писал он, сам немного стесняясь своего «глубокомыслия».
Игорь Евгеньевич мечтал посвятить себя революционной деятельности. Но на пути к этой цели стояло противодействие родителей. Отец — «городской инженер» в Елизаветграде (строил водопровод, электростанцию и т. п.) — был обременен работой, и мать аргументировала просьбы к сыну тем, что больное сердце отца не выдержит, если с ним что-нибудь случится. Игорь Евгеньевич метался в ярости, не решаясь принять на себя такую ответственность. Временный компромисс был достигнут: он в 1913 г. на год уехал, по его словам, в «добровольную ссылку» — учиться в Эдинбург (подальше от революции). Но и здесь, скрывая это от родителей, он знакомился с социалистическими кругами разного толка, с русскими политическими эмигрантскими организациями, с положением бедноты. Игорь Евгеньевич не хотел быть инженером, потому что, как он писал в одном письме, «быть инженером на фабрике, значит, определенно быть против рабочих. Я, может быть, когда-нибудь и отойду от политики; это, к сожалению, возможно, но все-таки никогда не перейду на другую сторону и не буду бороться против своих единомышленников».
Отсрочка не изменила его намерений, и когда в феврале 1917 г. разразилась революция, он окунулся в нее со всей страстью. С успехом выступал против продолжения империалистической войны на массовых митингах, был депутатом Елизаветградского Совета и делегатом Первого съезда Советов в Петрограде, где продолжал ту же антивоенную линию. Он был меньшевиком-интернационалистом.
Это было в высшей степени органично для Игоря Евгеньевича. При всей свойственной ему духовной независимости он был все же сыном своего века и принадлежал к обширному слою российской интеллигенции, испытывавшей характерное «чувство вины» перед приниженным, полуголодным трудовым народом. Этим чувством пронизана русская литература второй половины XIX и начала XX века, от Толстого и Достоевского до Александра Блока, писавшего в 1911 г.:
На непроглядный ужас жизни
Открой скорей, открой глаза…
Российский интеллигент не мог отмахнуться от такого «ужаса жизни». Вопрос был только в одном: как преодолеть его. И он не способен был отрешиться от этого вопроса и жить спокойно, зная, что распиваемая им в кругу друзей бутылка шампанского стоит столько же, сколько лошадь или корова, которые могут спасти от нужды крестьянскую семью.
Возможны были разные решения — от толстовского до блоковского («Дай гневу правому созреть, Приготовляй к работе руки…»). Активный революционный — террористический, как у народовольцев и эсеров, или пропагандистский, готовящий революцию, как у социал-демократов. Или эволюционный — терпеливое деятельное участие в улучшении жизни, какое избрали Чехов, земские деятели и многие другие.
Характер у Игоря Евгеньевича был таков, что его выбор можно было предвидеть. Рациональную опору для своего выбора он нашел в марксизме, принципам которого остался верен всю жизнь. Он остался в основном марксистом даже тогда, когда, с одной стороны, на его глазах благородные идеи были использованы «бесами» при создании страшного тоталитаризма, а с другой — сам капитализм несколько позже решительно изменился, приняв некоторые важнейшие элементы социалистической идеи: ответственность государства и общества за личное благополучие граждан (в старости, в болезни и т.п.); в значительной степени — государственное регулирование экономики; ответственность государства за обеспечение прав и свобод личности и т.п. Другими словами, в известной степени происходило превращение капитализма XIX века в капитализм «с человеческим лицом».
Игорь Евгеньевич ясно видел весь ужас сталинщины и послесталинского периода. Он сам пострадал от него. Но даже за год до смерти, когда мы с ним с грустью говорили обо всем этом, он сказал: «Да, но все же нельзя отрицать, что экономика перестроена на социалистических началах».
Однако будучи свидетелем октябрьских боев в Москве, он уже тогда ужаснулся действиям большевиков и в письме к Наталии Васильевне написал об этом.
После Октябрьской революции Тамм отошел от политической деятельности. Годы гражданской войны не способствовали научной работе. Он окончил Московский университет, некоторое время преподавал в Симферополе в Крымском университете, где собралось много выдающихся ученых. И только впоследствии, перебравшись в Одессу, где познакомился с Л. И. Мандельштамом, он смог с присущей ему страстностью окунуться в науку. Неудивительно, что первую свою научную работу он опубликовал лишь в 1924 г., когда ему было уже 29 лет. В наше время на него как на будущего физика-теоретика уже давно махнули бы рукой. Формирование Тамма как ученого в эти годы шло явно под влиянием его старшего друга, перед которым он преклонялся до конца дней, выдающегося физика, глубокого мыслителя Леонида Исааковича Мандельштама.
В середине 30-х годов Игорь Евгеньевич однажды сказал мне: «Я думаю, если бы Пушкин жил в наши дни, он был бы физиком». И, прочитав наизусть стихотворение «Движение»,[18] добавил с восхищением: «Какое понимание относительности движения, недостоверности очевидного!» Однако через 20 лет он же говорил, что наступает эпоха, когда главную роль будут играть биофизика и биохимия и что если бы он был молод, то стал бы биофизиком.
Период с конца 20-х годов и до конца 30-х отмечен бурным взлетом его научной деятельности. Работы по квантовой теории оптических явлений в твердом теле, по квантовой теории металлов, по релятивистской теории частиц, по ядерным силам, по свечению Вавилова-Черенкова, по космическим лучам следовали одна за другой, и все они были значительны. Они принесли ему внутреннее удовлетворение и широкое признание в научной среде.
Однако это же время было омрачено нараставшими трагическими событиями в мире и в стране. Для Игоря Евгеньевича, социального оптимиста, верившего в неуклонный гуманистических прогресс, это было источником тяжелых переживаний. Но трагические события и прямо вторгались в его личную жизнь. Безжалостная тоталитарная система держала его под неусыпным контролем. Вот страшное свидетельство этого. В период коллективизации, с его голодом, едва ли не наиболее ужасным на Украине, Игорь Евгеньевич взял к себе в семью племянника-школьника из голодавшей Одессы. В 1934 г. мальчика вызвали в «органы» и потребовали, чтобы он доносил обо всем, что происходит в семье Таммов. Вернувшись домой, мальчик рассказал об этом деду (который в этот момент был один в квартире) и покончил с собой, выбросившись из окна.
Через два-три года любимый младший брат Игоря Евгеньевича, крупный инженер, был арестован и принужден (можно только догадываться — какими методами) на публичном судебном процессе 1937 г. (Бухарина, Пятакова и др.) ложно свидетельствовать о своих и чужих вымышленных вредительских действиях, после чего он был расстрелян. Были уничтожены и некоторые другие очень близкие люди — друг со времен детства Б. М. Гессен, талантливейший ученик и друг С. П. Шубин.
Как можно было все это вынести, да еще продолжать творческую работу? Вероятно, благодаря тому, что она была спасительным прибежищем. Но о вызванных всем этим переживаниях Игоря Евгеньевича можно было догадываться, только видя, как новые и новые морщины ложились на его всего лишь сорокалетнее лицо, как редко он стал смеяться, и глубокая сосредоточенность при прежней энергичности движений стала на ряд лет определять его внешний облик.
Жизнь была не такова, чтобы Игорь Евгеньевич мог позволить себе уклониться от тех или иных проявлений гражданской позиции в острых ситуациях. Когда возникали философские дискуссии по проблемам новой физики, Тамм неутомимо отстаивал правильное ее понимание, не убоявшись тяжелых, даже опасных в то время, но несправедливых обвинений в идеализме. Положение Тамма вообще было легко уязвимым для нападок. Однако он не сделал ничего, противоречащего его собственным представлениям о порядочности, что могло бы облегчить его участь и «исправить репутацию». Он по-прежнему проявлял заботу об оказавшихся в несчастье родных и друзьях, а главное — остался прежним Таммом, для которого при всем внимании и даже уважении к чужому мнению и авторитету важнее всего была собственная оценка.
Внутренняя независимость проявлялась и в его органичном атеизме. В юношеские годы этот атеизм выражался в почти детских перепалках в гимназии с «законоучителем» — священником. Но когда Игорь Евгеньевич вырос, то обрел в отношении к этой проблеме полную душевную ясность. Разумеется, он никогда не опускался до проявлений малейшего неуважения к верующим, но и никогда не мог понять, как человек способен передоверить кому бы то ни было (даже «высшему существу» или его представителям на земле) установление норм своего собственного поведения. Нравственные основы жизни каждый должен сам выработать для себя и глубоко впитать. Если верующие могут предложить ему какие-либо идеи, он готов их выслушать, однако, насколько они ценны и приемлемы, он должен решать сам. Сам для себя он сделал вывод уже в молодые годы.
И другая область: когда в конце 50-х и в 60-е годы возникло Пагуошское движение, Тамм, понимая, как немного можно от него ожидать, сколько наивности и лицемерия в него привносится, счел, тем не менее, своим долгом принять в нем деятельное участие. Он считал, что если будет хотя бы мизерная польза, отворачиваться нельзя, даже если кто-то подсмеивается над этой попыткой.
Независимость Тамма проявлялась всегда в самых разных вопросах.
Характерен, например, один случай. Когда приближался его 70-летний юбилей, возникла мысль преподнести ему скульптурный потрет-барельеф Эйнштейна. Но чтобы узнать, понравится ли ему выбранный подарок, двое его более молодых друзей придумали «ловкий ход» — ничего не говоря о подарке, пригласили его вместе посетить мастерскую автора барельефа. Барельеф был выполнен в весьма современной манере и многим — в том числе и этим друзьям — очень нравился. Однако вкусы Игоря Евгеньевича в искусстве сформировались на 15-20 лет раньше, и хотя, когда ему однажды проигрывали музыку Шостаковича, он отнесся к ней серьезно и с интересом,[19] а при упомянутом посещении мастерской скульптора был внимателен и сосредоточен — этот барельеф ему решительно не понравился. В мастерской он был молчалив и серьезен и, только покинув ее, коротко отрезал: «Нет, все совершенно не нравится». Он не стал подделываться под вкусы более молодых, как это свойственно некоторым, желающим быть «на уровне». Эта независимость мышления и поведения сыграла едва ли не решающую роль в его научных достижениях. Так случилось, что не однажды коллеги встречали его работы резко критически. Вот только два примера.
Когда был открыт нейтрон и стало ясно, что атомное ядро построено из нейтронов и протонов, возникла проблема согласования этой модели с измеренными вскоре значениями магнитных моментов ядер. Уже экспериментатор Вечер заметил, что магнитные моменты ядер можно понять, если приписать магнитный момент (и притом отрицательный) самому нейтрону. Игорь Евгеньевич (вместе со своим аспирантом С. А. Альтшулером) проанализировал имевшиеся данные и пришел к такому же выводу.[20]
Ныне, когда мы так привыкли к картине пространственно протяженных адронов со сложно распределенными электрическими зарядами и токами, даже трудно понять, почему это было воспринято как нелепая ересь, простительная еще, если ее высказал экспериментатор, но постыдная в устах образованного теоретика. Тогда считалось несомненным (и единственно совместимым с теорией относительности), что элементарные частицы — точечные, и у нейтрона, не несущего в целом электрического заряда, неоткуда взяться магнитному моменту.
На Харьковском международном совещании 1934 г., где была доложена эта работа, было много крупных физиков, самых именитых, зарубежных (например, Нильс Бор) и наших. Тамм рассказывал мне, как мягко и даже с некоторым состраданием эти люди, любившие и уважавшие его, люди, которых и он глубоко уважал, старались на разных языках объяснить ему нелепость его вывода. Он их внимательно слушал, с горячностью спорил и не мог отступиться от своей точки зрения — он не видел убедительного опровержения. Впоследствии — и скоро — стало ясно, что он прав.
Через 20 лет, когда стала развиваться физика пионов на ускорителях в области энергий порядка одного гигаэлектронвольта, Ферми нашел, что рассеяние пиона на протоне имеет резонансный характер. Игорь Евгеньевич воспринял результат Ферми как свидетельство существования коротко-живущих нестабильных частиц, страстно увлекся этой идеей сам, увлек своим энтузиазмом группу молодых теоретиков и развернул в ФИАНе широкий круг исследований пионных процессов (с успехом были рассмотрены рассеяние пион-нуклон, фотогенерация пионов на нуклонах и взаимодействие протон-нейтрон) на основе единой идеи о наличии резонансных состояний в системе нуклон-пион. Он называл их «изобарами». В таммовском Теоретическом отделе ФИАНа работа закипела, «изобары» стали «злобой дня». Семен Захарович Беленький (удачно применивший «изобары» в рамках статистической теории Ферми для процесса множественной генерации адронов при высоких энергиях) написал шуточное стихотворение, где слова рифмовались со словом «изобары», повторяющимся через строку: «Аспиранты! Стройтесь в пары, изучайте изобары! Тары-бары, тары-бары, изучайте изобары» и т. д.
Как сразу выяснилось, удовлетворительное количественное описание всех процессов можно получить, только если предположить, что такое состояние имеет большую резонансную ширину, более сотни мегаэлектронвольт, т. е. немногим меньше сам?й высоты уровня. Это вызвало резкий скептицизм некоторых лучших наших теоретиков вне ФИАНа (например, Л. Д. Ландау и И. Я. Померанчука, лично очень дружественно настроенных по отношению к Тамму).
В самом деле, возможно ли говорить о подобных резонансах как о реальности? Расчеты ведь идут по приближенному методу, без учета многопионных состояний, «числам верить нельзя». Однако вычислительная работа была проведена огромная. И Игорь Евгеньевич хорошо чувствовал и оценивал устойчивость выводов по отношению к сделанным приближениям. Как ни силен был скептицизм и авторитет критиков, он не поддался ему и продолжал отстаивать реальность таких объектов. Прошло немного времени, и резонансы (в частности, и тот, с которого он начал) стали всеми признанными полноправными членами семейства элементарных частиц.
Было бы, однако, глубоко ошибочно думать, будто Игорь Евгеньевич вообще никогда не соглашался с критикой. В том и была его сила, что он с полной серьезностью вдумывался в мнение оппонента и сразу признавал свою неправоту, если слышал убедительный довод. Сколько раз он сам себя опровергал, сколько раз, рассказав на внутреннем — «пятничном» — семинаре о полученном им результате, через неделю страстно и неоглядно каялся. Быстро расхаживая перед доской, торопясь высказаться, он клял себя за то, что «прошлый раз наговорил чепухи», что ему стыдно и т. п. Иногда это бывало после того, как кто-нибудь из молодежи наедине указывал ему на ошибку. Но в печать шло только то, что он перепроверял много раз и в чем был уверен. Никак не могу припомнить ни одной его печатной работы, которая оказалась бы ошибочной. Были одна-две публикации с весьма частными гипотезами, которые он и сам считал ненадежными (он публиковал их только в ожидании отклика экспериментаторов) и которые оказались неверными.
Он помнил свои ошибки иногда лучше, чем некоторые переставшие его интересовать собственные старые работы, помнил и не скрывал. Как-то уже в начале 60-х годов он рассказал мне о своем политическом споре с Бором в 1934 г. Они возвращались поездом из Харькова в Москву. Время было тревожное, гитлеризм навис над миром. Бор говорил, что противостоять ему удастся, только если объединятся все антифашистские силы — коммунисты, социал-демократы, либералы. «Как вы не понимаете, Тамм, это необходимо», — убеждал он.
По существу, Бор говорил о том, что реализовалось вскоре в Народном фронте во Франции, в испанской гражданской войне, в движении Сопротивления. Но Тамм был сторонником распространенного тогда, внушавшегося «свыше» мнения, будто подобный союз лишь ослабит антигитлеровскую борьбу. Они проспорили, стоя у окна в коридоре, чуть ли не всю ночь. С какой горечью вспоминал он об этой своей (если бы только его одного!) слепоте!
Игорю Евгеньевичу не нужно было «выдавливать из себя по каплям раба», как Чехову, выросшему в страшной среде тупых лавочников и мещан. Он мог ошибаться, мог излишне доверять привычным словам, менявшим со временем свой смысл, но, даже подчиняясь непреодолимому, он не был рабом.
* * *
Игорь Евгеньевич был мужественным человеком. Он был смелым и в простом смысле этого слова. Он спокойно и достойно вел себя под бомбежкой на фронте во время Первой мировой войны. В письме к будущей своей жене, описывая одну такую бомбежку, он с удовлетворением написал: «Очень жутко, когда, стоя на открытом месте, слышишь зловещее шипение. Но все же свободно можно удерживать себя в руках» (письмо от 23.5.1915 г.). Во время гражданской войны, в поездках между Крымом, Одессой и Елизаветградом, он не раз попадал в чересполосицу всяческих властей (в том числе и таких, как банды Махно). Тамм вспоминал эпизоды, когда он оказывался в смертельно опасной ситуации и лишь самообладание спасало его. Он был одним из старейших наших альпинистов, не раз подвергался опасности, но шел в горы снова и снова.
Однако стоит рассказать об одном эпизоде, показывающем, что он сам понимал под мужеством. Его сын тоже стал альпинистом, даже более высокого класса (заслуженным мастером спорта), и не раз возглавлял уникальные, опаснейшие восхождения. Я никогда не слышал, чтобы Игорь Евгеньевич восхищался своим сыном, которого очень любил, по какому бы то ни было поводу, хоть когда-нибудь «похвастался» им.[21] Разве только обычной скороговоркой в ряду других семейных новостей сообщал: «Женя[22] вернулся, был зимний траверс, категория трудности 56» (это высшая из возможных). Помню лишь один случай, когда он не сдержался. Звено («связка») из экспедиции сына взошло на вершину Хан-Тенгри (7000 м), а сам он, идя в следующем звене, прождал двое суток погоды в нескольких сотнях метров от цели и, трезво оценив силы, отдал распоряжение отступить и спускаться вниз. Узнав об этом, Тамм пришел в восторг. «Какой молодец, — говорил он мне, — какие нужны были смелость и мужество, чтобы взять на себя такую ответственность, лишить себя и своих товарищей радости возможной победы в двух шагах от нее!»
Особое мужество человека высокого интеллекта — вот что было очень характерно для Игоря Евгеньевича и что особенно проявилось в последние годы — годы его тяжелой, неизлечимой болезни. Всю жизнь он был на редкость здоровым человеком, никогда не болел серьезно. Ему было за шестьдесят, когда как-то после воскресного дня он радостно сообщил мне: «Вчера я узнал, как просто можно выиграть одну секунду на стометровке. Нужно только предварительно пробежать эти же сто метров один раз».
И вот этот подвижный человек, у которого и походка была такая, как будто он стремился сам себя обогнать, из-за перерождения нерва, управляющего диафрагмой, был срочно оперирован и переведен на искусственное дыхание: в трахею, перпендикулярно шее, снаружи была вставлена металлическая трубка, присоединявшаяся к респираторной машине, которая равномерно, в ритме естественного дыхания, вдувала воздух в легкие.
Я ждал этого момента с ужасом, почти уверенный, что именно мужество Игоря Евгеньевича побудит его вырвать трубку и покончить с такой полужизнью. Но я слишком упрощенно представлял себе, что значит его мужество. Через несколько дней меня допустили к нему в клинику, в день, когда он впервые в течение часа сидел в кресле и еще не научился говорить в новых условиях, — требовалось произносить слова только на вдохе. Не успел я побыть с ним двух минут, как заведующая респираторным отделением профессор Любовь Михайловна Попова,[23] под руководством которой была проведена операция и которая потом до конца руководила лечением, увела меня в свой кабинет и с тревогой спросила: «Вы видели, что Игорь Евгеньевич сегодня писал? Когда его усадили в кресло, он знаками показал, чтобы из стола вынули ящик, положил его на колени вверх дном, на него бумагу и начал писать какие-то математические знаки. Вы видели их? Это адекватно?» Что значило: «Он не рехнулся?»
По-видимому, мне так и не удалось убедить ее до конца, что он просто продолжал вычисления по увлекавшей его работе, прерванной в больнице перед операцией. Очевидно, лежа неподвижно все дни после операции, он что-то придумал и хотел поскорее проверить, прав ли он. «Но так же не бывает! Каждый, кому приходится подвергаться этой операции, испытывает психологический шок, “рассыпается” и очень долго не может прийти в себя!».[24] Игорь Евгеньевич не «рассыпался» — он нашел выход в работе.
В течение нескольких лет у него дома одна — «большая» — машина стояла у кровати, другая — на письменном столе. Он вставал с кровати, переходил к столу и работал несколько часов, подключившись к другой машине. Металлическое соединение человека с ритмически пыхтевшим аппаратом производило тяжелое впечатление на каждого, увидевшего эту картину впервые. Но он не был сломлен. Одержимый некой идеей из области теории частиц — как обычно для него, кардинальной, претендовавшей на решение фундаментальных трудностей теории (он сам проклинал себя, что не может оставить ее, пока не выяснит окончательно, хороша она или плоха), — он вычислял и вычислял, нумеруя только сохраняемые страницы четырехзначными цифрами.
В 1968 г. Академия наук присудила Тамму свою высшую награду — Ломоносовскую медаль. По уставу лауреат должен прочитать доклад о своих работах на Общем собрании Академии. И Игорь Евгеньевич, прикованный к машине, решил по возможности не нарушать этого правила. Он написал доклад объемом в печатный лист, примечательный, в частности, тем, что был посвящен не столько прошлым работам (как принято), сколько тому, чем он занят в настоящее время, на что рассчитывает и какими видит общие перспективы теории частиц. Этот доклад был зачитан за него на заседании его учеником и другом — Андреем Дмитриевичем Сахаровым.
Когда участники собрания усаживались в зале, Дмитрий Владимирович Скобельцын[25] (и ранее с удивлением справлявшийся у меня — неужели доклад будет представлен?) сказал мне с сожалением: «Но это, конечно, будет так, для формы, ему доклад подготовили». Но когда чтение было окончено, проходя мимо меня, он бросил: «Да, это, конечно, доклад Игоря Евгеньевича. Ясно — это он сам, целиком».
* * *
Игорь Евгеньевич был деятельным человеком. Шаблонные слова «живем только один раз» — слова, которые для многих оправдывают потребительское отношение к жизни, он никогда не произносил. Но всегда казалось, что они были для него основой, определяющей требования к себе — сделать в жизни максимум того, что можешь сделать достойного, оставить что-то в науке, помочь окружающим тебя людям, осуществить все, что тебе по силам, как бы это ни было мало в масштабе человечества. Его обычная жалоба в письмах к Наталии Васильевне еще в молодости — на потерянное без дела время, на свою вынужденную по той или иной причине бездеятельность.
Чувство причастности к судьбе человечества было вообще ему свойственно. Оно определяло и его увлечение политикой в молодости, и борьбу против всех видов лженауки, участие в овладении атомной энергией для обеспечения равновесия сил в мире, которое необходимо, как он вместе со многими полагал, если мы хотим предотвратить ядерную катастрофу. Но нередко бывает, что, заботясь о человечестве, не думают о человеке.
Однако вот факт. В 1953 г. после первого успешного испытания водородной бомбы в создании которой он принимал деятельное и очень значительное участие, на Тамма посыпались почести и награды. Ничего сколько-нибудь похожего в его жизни не бывало. Однажды он увел меня к себе в кабинет и сказал: «Я получил очень большую премию. Эти деньги мне совершенно не нужны. Не знаете ли вы каких-нибудь молодых людей, которым необходимо помочь, чтобы они могли заниматься наукой?» Недавно я узнал, что этот вопрос он задавал не мне одному, и практическое осуществление во всех случаях не замедлило последовать.[26]
Да и вообще — обычная картина: когда в его кабинете в институте заканчивается деловой разговор, он вдруг вынимает папиросную коробку (или конверт от полученного письма), во всех направлениях исписанную ему одному понятными заметками, и (папироса в углу рта торчит вверх, дым от папиросы раздражает глаз, и он прищурен) вспоминает: «Ага, этому позвонить, а за этого похлопотать, об этом узнать» и т. д.
В науке его деятельное начало заставляло его непрестанно работать. Он любил работать по ночам, огромная часть сделанного не получала отражения в публикациях — он печатал только подлинно результативные вещи, и число его опубликованных работ по сегодняшним меркам неправдоподобно мало (если исключить популярные статьи, обзоры и перепечатки на других языках, наберется лишь 55 научных статей).
Иногда вдруг, — обычно после неудачи какой-нибудь попытки решения крупной проблемы, забравшей много сил, — наступало разочарование и не было новой идеи. Тогда он чувствовал себя опустошенным и несчастным. Он приходил в институт и просил более молодых сотрудников: «Подкиньте какую-нибудь задачку». Он называл это: «…опохмелиться после запоя». Так появились неожиданные конкретные работы по весьма частным проблемам: по теории упругости (совместная с Л. М. Бреховских[27]) — о сосредоточенном ударе об упругую пластинку, а также работа, совместная с В. Л. Гинзбургом, — по электродинамической теории слоистого сердечника. Тамм был теоретиком широчайшего профиля, обладал крепкой профессиональной хваткой и мог с легкостью делать работы в самых различных областях физики.
Впрочем, работа о слоистом сердечнике относится к военным годам, и здесь вопрос стоял еще острее. Находясь вместе с институтом в эвакуации в Казани с августа 1941 г. по сентябрь 1943 г., Игорь Евгеньевич был глубоко несчастен. В это тяжелейшее для страны время он оказался в стороне от наиболее важных в данный момент дел.[28] Он принял участие в расчете магнитных полей сложной конфигурации, помогая А. П. Александрову и И. В. Курчатову в их работе по защите кораблей от магнитных мин, и был рад, что нашлось дело. Потом рассчитывал оптическую систему для спектральных приборов, чрезвычайно нужных оборонной промышленности,[29] содействовал изучению свойств взрывчатых веществ.[30]
Но это была слишком простая для него работа. И она его не удовлетворяла. Он чувствовал, что его талант и квалификация не находят должного применения. Я никогда не видел его таким почти постоянно раздраженным и озабоченным. Казалось, он, всегда столь нетребовательный и почти аскетически скромный в личных бытовых потребностях, переживал как унижение необходимость в условиях голодной тыловой жизни заботиться об элементарном обеспечении пропитанием себя и семьи. На фоне смертельной опасности для страны это было для него мучительно.
Когда разразилась Первая мировая война, он встретил ее, как говорили тогда, «антипатриотично». Он понимал, что это «чужая война», и не пожелал, подобно некоторым другим студентам, идти на фронт «вольноопределяющимся» (как студент Московского университета он был освобожден от призыва в первые годы). Его жена Наталия Васильевна вспоминала, как яростно он спорил с оборончески настроенным членом их семьи.
Но на фронте лилась кровь и, закончив пораньше занятия, он весной 1915 г. пошел добровольцем-санитаром в полевой госпиталь. Он видел потоки крови, в периоды боев через его руки проходили сотни, тысячи раненых, он стал свидетелем страданий, которые нельзя было забыть, а причины, приведшие к ним, нельзя было оставить не осмысленными. Но теперь было другое, и он глубоко страдал от своей отстраненности от общего дела. Конечно, он все время интенсивно работал — Игорь Евгеньевич не мог существовать без научной работы. Но это была теория элементарных частиц, теория ядерных сил и другие подобные вопросы, которые в первые годы войны считались неимоверно далекими от практических приложений. В то время мало кто мог предвидеть, что всего через несколько лет эти «абстрактные», «неактуальные» вопросы окажутся в числе самых жизненно важных, самых злободневных. И Игорю Евгеньевичу было тяжело.
* * *
Придется использовать еще одну стертую от чрезмерно легкого употребления формулировку, сказав, что Игорь Евгеньевич был принципиален в своем поведении. Если снять с этого слова привычный налет пустой юбилейной торжественности, то станет видно, как точно оно обозначает то, что сейчас будет рассказано. Конечно, уже многое из написанного выше может подтвердить это утверждение, но стоит специально остановиться на том, как Игорь Евгеньевич спорил, отстаивал науку, боролся с лженаукой.
К сожалению, под полемическим талантом обычно понимают умение поразить противника яркими формулировками, красноречием, острыми выпадами, иногда даже способность унизить его, «разоблачить». Все это было совершенно чуждо Игорю Евгеньевичу. Он, с таким возбуждением увлекавший слушателей красочными рассказами о своих и чужих путешествиях, приключениях, комических, трагических и трагикомических эпизодах, которых у него всегда было в избытке, в публичных выступлениях и спорах становился строг, даже сух. Его целью было выяснить, обнаружить правду и только мыслью, доводами, знанием фактов убедить противника, приобщить и его к своей правде. Все личные моменты начисто исключались. Сам честный и правдивый, он заранее предполагал такую же честность и правдивость у оппонента. Разумеется, чаще всего это было наивно. Вот три примера.
Как ни покажется невероятным (здесь часто используется эта фраза, но ничего нельзя поделать — много на протяжении жизни Тамма встречалось такого, что ушло в далекое прошлое, во что теперь трудно поверить), даже в 30-х годах у нас встречались титулованные ученые, считавшие электромагнитное поле проявлением механических движений эфира. Наиболее активными пропагандистами этой точки зрения, отвергнутой наукой еще в начале столетия, были, пожалуй, физики-профессора А. К. Тимирязев и Н. П. Кастерин, а также академик В. Ф. Миткевич.[31] Особая трудность ситуации заключалась в том, что они утверждали, будто всего этого требует диалектический материализм, и как уже упоминалось выше, им верили люди, не знавшие физики, но самоуверенно управлявшие наукой и решавшие судьбы ученых.
Игорь Евгеньевич ни в силу своего темперамента, ни как создатель курса теории электромагнитного поля, многократно читавшегося им в Московском университете, ни как человек, еще в молодости изучавший марксизм и, в частности, марксистскую философию, не мог остаться в стороне. Но хлестким и демагогическим формулировкам этих лиц он противопоставлял одну лишь серьезность аргументации.
Чтобы показать условность концепции силовых линий и фиктивность понятия числа линий, он придумал и рассчитал прекрасный пример: в системе двух электрических токов — линейного и окружающего его кольцевого — результирующее магнитное поле имеет тороидальную форму: магнитная силовая линия проходит, извиваясь по поверхности «бублика» — тора, окружающего линейный ток. Если силы двух токов находятся в рациональном отношении друг к другу, то, совершив соответствующее число витков, силовая линия замкнется на себя. Но достаточно сколь угодно мало изменить силу одного тока так, чтобы это отношение стало иррациональным, и силовая линия никогда не замкнется. Тогда через любое сечение тора будет проходить бесконечное число линий. Образуется сплошная тороидальная магнитная поверхность.
Каждый физик, казалось бы, должен понимать, что плотность числа силовых линий поэтому может быть лишь условной мерой напряженности поля, отдельная линия не может быть реальным механическим движением эфира. Стоит добавить, что описанный физический пример, помещенный еще в первом издании курса Игоря Евгеньевича (1929 г.), в последние десятилетия приобрел практическое значение — магнитные поверхности такого типа играют большую роль в стеллараторах (один из интенсивно разрабатываемых вариантов управляемого термоядерного синтеза).
Второй пример относится к 1936 г. В Москве в огромном зале Коммунистической академии на Волхонке происходило заседание Общего собрания Академии наук СССР, на котором отчитывался за работу Ленинградского физико-технического института его директор академик А. Ф. Иоффе. Длительные прения переросли в обсуждение общих организационных и научных проблем физики в нашей стране. Резко критические речи, обвинявшие А. Ф. Иоффе в излишнем оптимизме, произнесли, в частности, молодые Л. Д. Ландау и А. И. Лейпунский. Не помню уже, в какой момент выступил Игорь Евгеньевич с возражениями В. Ф. Миткевичу, вновь отстаивавшему механическую теорию электромагнетизма. Как всегда, Тамм говорил мотивированно, четко и сосредоточенно. Аудитория была накалена предшествовавшими спорами, амфитеатр зала был полон, многие (я в их числе) сидели на полу в подымавшихся ступенями проходах. Разъясняя неприменимость некоторых механических понятий к электромагнетизму, в частности, в связи с настойчиво повторяющимся вопросом его оппонентов — какое вещество передвигается в пространстве между двумя электрическими зарядами, когда один из них смещается,[32] Игорь Евгеньевич сказал:
— Существуют вопросы, для которых нет осмысленного ответа, например, вопрос: какого цвета меридиан, проходящий через Пулково, красного или зеленого?
И вот академик В. Ф. Миткевич громко произносит:
— Профессор Тамм не знает, какого цвета меридиан, на котором он стоит, а я знаю — я стою на красном меридиане.
Игорь Евгеньевич лишь удивленно посмотрел на оратора, пожал плечами и не стал продолжать спор.[33]
Наконец, третий эпизод. В середине 50-х годов вместе с рядом биологов, физиков и математиков Тамм вел неустанную борьбу против «лысенковщины» за развитие в нашей стране научной генетики, некогда занимавшей ведущее положение в мире. В октябре 1956 г. было созвано Общее собрание Академии наук для переизбрания на новый срок президента А. Н. Несмеянова.[34]
Казалось, вопрос не вызывает сомнения. Тамм, подобно другим членам академии, высоко ценил А. Н. Несмеянова как ученого. Отношения между ними были наилучшими, они были «знакомы домами». Несмотря на это Игорь Евгеньевич взял слово и произнес большую и твердую речь. Он высказал свое общее, весьма положительное мнение о президенте, свою уверенность в его прогрессивных научных взглядах, но предъявил ему претензии по ряду пунктов, особенно в связи с недостаточной, по его мнению, деятельностью по развитию биологической науки. Тамм предложил отсрочить переизбрание и поручить А. Н. Несмеянову предварительно выступить перед Общим собранием с четким планом мероприятий, которые тот предполагает осуществить. Вновь и вновь подчеркивая свое уважение к А. Н. Несмеянову, он говорил, что такое решение поможет ему, так как поддержка Общего собрания академиков придаст больше авторитета и действенности трудной работе президента.
Игорь Евгеньевич внес это предложение еще на предшествовавшем заседании Отделения физико-математических наук, где оно и было принято. Но все другие отделения были за простое избрание без всяких условий (ведь все понимали, кандидатура Несмеянова была указана ЦК партии). На общем собрании речь Тамма вызвала бурю. Она произвела столь сильное впечатление, что было принято компромиссное решение: избрать А. Н. Несмеянова, но в недалеком будущем созвать специальное Общее собрание, а на нем заслушать и всесторонне обсудить его доклад. Это собрание состоялось в декабре, в прениях выступили около 30 членов академии. Столь широкого, откровенного, часто резкого обсуждения академия давно не знала.
Хорошо известно, что Игорь Евгеньевич вообще был непримирим к проявлениям лженауки. В конце 40-х годов, в особенно мрачные для науки ждановские годы сталинщины, некоторые авторы возобновили атаки на теорию относительности и квантовую механику как на «буржуазно-идеалистические» теории. В такой обстановке некоторые профессора старались как-то приспособить эти теории, сделать их приемлемыми для критиков даже ценой вульгаризации науки. Конечно, современная наука укоренилась к тому времени у нас уже достаточно прочно и интенсивно использовалась в важных для страны исследованиях. Авторитетная защита науки И. В. Курчатовым, В. А. Фоком, С. И. Вавиловым и многими другими тоже сделала свое дело. Было достаточно и рядовых ученых, не убоявшихся нападок, но положение все же было очень непростым. Тамм не прощал отступничества от науки, порожденного карьеризмом или робостью, не прощал даже тем, кто ранее был близок ему, и рвал личные отношения с ними.
* * *
В поведении Игоря Евгеньевича удивительным образом сочетались веселость, живость, открытость, общительность, импульсивность, даже раздражительность и вспыльчивость (подчас необоснованные) и в то же время — сдержанность, почти замкнутость, тактичность, корректность. Веселость, живость, импульсивность — для общения, для отдыха, для лекций, особенно для популярных; раздражительность, вспыльчивость — только в том, что касается мелкого и второстепенного, повседневного, бытового, недостойного, мешающего жить и работать. Если же речь идет о существенном, серьезном, действительно важном, — то это другой человек: только обдуманные слова, только полновесная аргументация, только справедливость в отношениях и высказываниях — никакой поспешности, ничего постороннего, ничего пустого.
В обществе, или, как теперь принято фамильярнее говорить, в компании, Игорь Евгеньевич — неистощимый рассказчик, который сам наслаждается своим рассказом.[35] Он с легкостью становится центром внимания, готов принять страстное участие в любых выдумках, шарадах, играх, полушуточных спортивных соревнованиях, радуется, если побеждает, яростно проклинает себя за поражение. Но даже здесь, в шуме и веселье, остается неизменной его — и врожденная, и воспитанная — тактичность: он никогда не заслонит другого, готов слушать чужие рассказы, не перебивая, подает реплики так и в такие моменты, что они не мешают, а помогают собеседнику и другим слушателям.
Увы, эта культура поведения отнюдь не свойственна многим людям следующих поколений. Однажды к нему пришел — познакомиться — А. И. Солженицын, который очень интересовал и Игоря Евгеньевича. Тамм пригласил также двух своих более молодых друзей (увы, это были В. Л. Гинзбург и автор настоящих заметок). Они очень скоро, с горячностью перебивая друг друга, перевели весь разговор с гостем на себя, а Игорю Евгеньевичу оставалось только похмыкивать, поблескивать глазами, улыбаться и разве что вставлять отдельные фразы. Так, по существу, и не получилось у него самого разговора с гостем. Разумеется, он ничем не попрекнул друзей. Более того, потом выяснилось, что он даже не заметил, как его бесцеремонно оттеснили.