Глава 1

Глава 1

Гуманизм — хорошее слово. Оно и звучит как-то приятно, и содержит в себе много такого, от чего наш брат, заключенный, трепещет словно лист на ветру.

В нашей тюрьме, рассчитанной на три тысячи человек, сидят восемь тысяч заключенных. Добрая половина среди них — так называемые малолетние преступники. Каждый божий день за решетку, с левой или правой корпусной стены, со стороны камеры, тоненькими хилыми руками цепляется заключенный и кричит: «ПАЦАНЫ!.. ГУМАНКА ВЫШЛА!.. ГУМАНКА!.. УРА!»

Через пять минут тюрьма дрожит от надрывных детских голосов, ликующих по поводу прибытия в тюрьму «Летучего голландца». «Летучий голландец» грезится сломленным морально и физически детям в образе гуманного акта, якобы возвестившего заключенным свободу.

Тюремные надзиратели всячески поддерживают эту версию.

Они хорошо знают: вера — это порядок, а порядок всегда нелишний в таком заведении, как тюрьма.

Массивная черная дверь открылась, и надзиратель втолкнул меня в камеру № 75.

В тусклом электрическом освещении увидел я бледно-землистые лица. Их было много. Они смотрели на меня сверху с нар, со среднего яруса, с пола и даже из-под нар.

В углу, возле параши, лежали несколько детских тел в изорванной одежде. Ткань матрасов тускло лоснилась от вековой грязи.

Почему меня бросили к несовершеннолетним? Опять медвежью услугу оказали биографические данные — упоминание об учебе в университете.

Как я уже написал, детей было много. В камере, рассчитанной на десять человек, нас было тридцать три.

Наверное, такую же картину можно было наблюдать в средневековье в трюмах испанских каравелл, перевозящих рабов на новое место жительства. Я стоял со своим матрасом, не зная, в какую сторону ступить ногой, чтоб не наступить на чью-то голову.

— Мужик, ты чё, старшаком к нам поставлен? — спросил меня оголенный до половины подросток. Видимо, он был на положении камерного короля, смотрел нагло и вызывающе.

— Каким старшаком? — спросил я, в то время еще толком не зная о своей миссии в камере № 75.

— Не гони[1], мужик, — тонкие губы передернула злая улыбка, — захотел масло хватать, так и скажи. Был тут до тебя один старшак, вчера ломанулся[2] из камеры. Если бы не ломанулся, посадили бы на четыре кости и «манечка»[3]…

Блатной жаргон был мне известен. В КПЗ я видел несколько человек из касты отверженных. Они, как и здесь, в камере, там ютились на рваных фуфайках. К ним не подходили, с ними почти не разговаривали. Даже пнуть ногой педераста не разрешал «кодекс» заключенных. Впрочем, как я увидел потом, время от времени их зверски избивали. Просто так, от камерной злобной тоски.

— Ну и чего он ломанулся? Вы хоть узнали? — спросил я.

— Цинканули[4] с другой хаты[5], что был стукачом[6], пацанов вкладывал[7]. Базар[8] такой, — продолжал мой собеседник, — если чё узнаем — сам знаешь, и многозначительно на меня посмотрел.

Мне ужасно хотелось спать. После перехода из КПЗ в тюрьму нас подвергали множеству процедур. Где-то в нижних подвалах, уже не помню, в который раз, снимали отпечатки пальцев. Тюремный фотограф запечатлевал наши физиономии. Верзилы — надзиратели из вольнонаемных ощупывали нашу обувь в поисках супинаторов.

Расспросы и угрозы мне начали надоедать.

— Я пришел с воли, в других хатах не сидел.

— С воли тоже приходят менты[9], — вставил маленький заключенный лет 12–13 на вид.

— Давайте, пацаны, добазаримся, — я перешел на блатной жаргон. — Дайте мне любую нару, завтра на решетке все про меня узнаете. Матрос, так звали камерного заправилу, подошел к одной из нар. В камере воцарилась тишина. Распределение места является одним из наиболее торжественных камерных ритуалов. Наверху сваренной двухъярусной нары, под тряпьем, сжался живой комочек.

Матрос безжалостно сорвал с подростка рваную фуфайку и со всего размаху ударил кулаком по спине.

— Ну, Мороз, сваливай[10] под нару. Ты миф, а мифу нара не положена.

В камере раздался смех. Смеялись в основном те, у кого были свои спальные места.

Среди камерной элиты встречались настоящие верзилы, с крепкими бицепсами, высокие и стройные. Но были здесь и подростки, похожие на карликов, с вялыми злобными лицами, у этих физическая сила в удерживании авторитета роли не играла. Они хорошо уяснили, что жестокость и злоба — здесь лучшее оружие. Их рассуждения в камерных спорах сводились только к одному: отнять личные вещи, принудить к мужеложству, стравить в драке.

Малыш, которого сгоняли с обжитого места, жалобно захныкал:

— Матро-о-ос, я больше не буду мифовать.

Это занятие оказалось бесполезным. Малейшее проявление слабости усугубляло положение вещей.

— Я тебе чё сказал, ишак?! — Матрос ударил его кулаком по голове, затем несколько раз по спине. Удары были тяжелыми, отзывались неприятным звуком: дух! дух! дух! — Сваливай под нару.

Малыша, которого сгоняли с нары, звали Саша, фамилия Морозов. Круглая стриженая голова, пергаментной белизны кожа, круглые голубые глаза, тоненькие ручки и ножки. Суд вынес ему десять лет колонии усиленного режима. Позже я писал ему кассационные жалобы, соответственно был ознакомлен с его преступлением.

Оно заключалось в следующем: четырнадцатилетний Саша Морозов в компании с 30-летним рецидивистом Максимовым совершил несколько преступлений:

первое — рецидивист Максимов ограбил магазин, с ним был и Саша Морозов;

второе — рецидивист Максимов снял часы и избил женщину, Морозов при этом присутствовал; Максимов ударил человека ножом, и тот скончался.

Во время всех этих преступлений Саша был вместе с Максимовым. За это он получил десять лет колонии усиленного режима. Впрочем, для его здоровья это можно считать смертным приговором. Розовые воздушные пузыри его легких вряд ли вынесут отравленную камерную атмосферу. Хрупкий позвоночник тоже долго не выдержит под беспощадными кулаками Матроса или ему подобных.

Я долго думал впоследствии над судьбой Саши Морозова. Мои кассации и помилования, которые я для него писал, конечно же, пополнили закрома целлюлозно-перерабатывающих комбинатов, которые могут делать план на кассациях, отправляемых заключенными. Что можно сказать об этом преступлении?.. Если, к примеру, взять и к ремню наглого пьяного мужика привязать на веревке собачонку, вряд ли она помешает ему делать то, что он захочет, как бы ни визжала…

Заключенные удачно назвали металлическую двухъярусную нару вертолетом. Когда шевелится человек внизу, а в тюрьме он шевелится в силу многих обстоятельств, человек на верхней наре чувствует себя, словно при испытаниях первых конструкций вертолетов. Меня долго мотало из стороны в сторону, но сон брал свое. Еще несколько мгновений я обалдело всматривался в землистые лица детей, затем окунулся в омут бредового сна.

Наступило утро следующего дня. Собственно, о том, что наступило утро, известили удары в массивную черную дверь. Дневной свет в камеру почти не проникал. Лампочка низкой мощности круглосуточно освещала прокуренные стены. За дверью были слышны шаги тюремной обслуги.

— Подъем! Па-а-а-д-ём! — кричала в открытую кормушку заспанная надзирательница. Ей нравилось подолгу и часто заглядывать в камеру. Обнаженные подростки явно вызывали у нее сексуальный интерес. Иногда она отпускала в камеру эротичные замечания:

— Эй, ты! Тебе на свободе нужно находиться, баб трахать, а ты госпайку жрешь.

Подростки дружно грохнули. Это замечание относилось к здоровому парню, который рисовался своей мускулатурой.

Ты, солидольщица, — парень подбежал к открытой кормушке, картинно вихляя тазом, — выйду на свободу — тобой займусь.

Надзирательница осклабила рот, набитый золотыми зубами:

— С твоим членом у меня нечего делать. У меня муж — здоровый, как Петр I, — продолжала она сыпать “профессиональным” юмором.

Серегу, так звали заигрывающего с ней парня, подобное замечание начало злить. Он постепенно вводил в разговор блатные прибаутки.

— Да кто тебе поверит, солидольщица, а ну базарь, как тебе пацаны устроили на воле шутку с солидолом?

Камера надрывалась от смеха. Историю с надзирательницей, которую окрестили солидольщицей, знали все в тюрьме.

Несколько лет тому назад освободившиеся ребята поймали её в темном переулке, сняли платье, трусы и вымазали снизу солидолом. Говорили, что они сделали это так хорошо, что ей пришлось обратиться в больницу.

— Заткнись, ворина проклятый! — солидольщица завизжала. — Я тебе устрою! Посмотришь, сегодня будешь в камере у педерастов, они из тебя “машку” сделают!

Тут уже перепугался Сергей. Надсмотрщица знала, чего больше всего боятся подростки. Провинившегося в чем-либо подростка бросали в наказание в камеру к педерастам. В такой камере сидели несчастные, лишенные даже элементарных прав узников в рамках тюрьмы. Обозленные на остальную массу заключенных, по вине которых они попали в камеру «прокаженных», «обиженки», как их называли, незамедлительно совершали насилие над вновь попавшим к ним заключенным. Сергей, по всему было видно, перепугался.

— Дежурненькая, — заискивал он перед дверью, — я же пошутил. Врач на больного не обижается. Прости подлеца.

За черной металлической дверью послышалась возня. Кор мушка вновь открылась. Показалась одутловатая физиономия разносчика пищи из заключенных. Подростки их ненавидели старинной ненавистью заключенных к тем же заключенным, но жившим в лучших условиях.

— Эй, хозбандит, кинут тебя к нам, жопу порвем на портянки, — крикнул кто-то из камеры.

— Ты! Рожа протокольная, вчера пайку недодал, давай сегодня больше, — крикнул еще кто-то.

Разносчик пищи дрожащими руками подавал сквозь кормушку половинки булок хлеба, дневную норму каждому заключенному. Изредка можно было увидеть его пугливые глаза и землистую физиономию. Затем дверь приоткрылась, и в пододвинутый к двери трехведерный бак было вылито полтора ведра желтой воды — так называемый чай. К «чаю» выдавалось по ложке сахара на брата и по кусочку масла размером с шашечный кругляш. Это была дневная норма для малолеток.

Возле камерного туалета — «торчка», скорчившись сидели несколько педерастов. Пайку, выделенную им, положили отдельно на пол. Несчастные взяли пищу и в углу на корточках стали есть. Остальные заключенные сели на скамейки за длинный деревянный стол и начали делить хлеб и сахар. С подоконника достали свертки передач родных и тоже стали делить между собой. Там были конфеты, сыр, вареное мясо, другие продукты. Те заключенные, которым все это было адресовано, получали по самому маленькому кусочку. Остальное забирала элита.

У меня права голоса еще не было. Было бы смешным диктовать свои правила скопищу покалеченных душ и характеров способных на все подростков. Кстати сказать, у многих малолеток было холодное оружие. Супинаторы все же просачивались в камеры. Эти тонкие кусочки хорошей стали часами затачивались о цементный пол. Затем из рабочих камер, куда выводили малолеток на работу, приносили кусочки дерева, и жгутами из материи заточенные супинаторы привязывались к деревяшкам в виде ручек. Получались острые ножи с короткими лезвиями. Ими была переполнена вся тюрьма. Позже я очень часто сквозь тюремное окно слышал стук молотков и визг пил из внутреннего дворика. Оказывается, это сколачивались гробы убитым в камерных стычках заключенным.

Заключенные камеры № 75 встали в один ряд у стены на утреннюю проверку. Такие проверки устраивались несколько раз на дню. Все сводилось к подсчету заключенных. За все время, что мне пришлось находиться в местах лишения свободы — в тюрьме и лагере, я убедился, что подсчет заключенных — излюбленное занятие администрации тюрем и лагерей.

Черная дверь во второй раз открылась за сегодняшнее утро. Вошли двое в военизированной форме. Глядя на них, я увидел готовые персонажи для юмористических рассказов. На прапорщике был мятый мундир, подпоясанный перекошенным ремнем. Фуражка сидела криво на узкой и длинной дегенеративной голове. Садистское лицо нервно дергалось. Дубак, как здесь удачно окрестили дежурных прапорщиков из вольнонаемных, в придачу был колченогий и походил на козла. По национальности он был или мордвин, или татарин, молол языком кривые, малопонятные слова. Женщина походила на грязную итальянскую кухарку, была непомерно толстой и с черными усиками на пористом лице.

— Кто дежурный? — затараторил “козел”. — Сколько тшеловек имеем налишие? Как шизнь?

В это утро дежурил по камере миниатюрный китайчонок Ван-Тун-Шан. Не лишенный юмора подросток вытянулся по стойке «смирно» и выпалил:

— В камере тридцать три человека, три педераста, все здоровы, покушали, дежурный по камере Ван, черточка, Тун, черточка, Шан, точка.

Утренняя проверка закончилась. Дежурные надсмотрщики в камере долго задерживаться не любили. После ухода дежурных наступали часы вынужденного безделья. Ложиться и сидеть после сна не разрешалось. Если кто-то из заключенных ложился или садился на нару, открывалась кормушка и раздавались угрожающие окрики охраны. Но все же камерные заправилы улучали минуты и ложились. Когда какой-либо малолетний получал несколько замечаний по этому поводу, открывалась черная дверь, заскакивали несколько охранников и уволакивали подростка в карцер. Из карцера подростки возвращались с багрово-красными подтеками на спине и ребрах.

На меня мало обращали внимание. Поначалу были расспросы о моем преступлении: что и как. Время работы «камерного телефона», каким являлась решетка, наступало ближе к вечеру.

Курить в камере официально запрещалось. Но сигареты и папиросы висели в мешках, подвешенных к нарам. Курить сигареты с фильтром имела право камерная элита, состоящая из 6–7 человек. Остальные курили махорку из картонной коробки с подоконника.

Разговоры в камере сводились к одному: кто за что сидит, рассказывались бесконечные истории о лагерных законах и о жизни в колониях, куда предстоит попасть. Но вот разговор принимал русло озлобленности друг к другу. Начинались придирки к слабым, затевались жестокие игры, где применялось прямое насилие. Особенно доставалось новичкам, а их ежедневно прибывало в камеру по нескольку человек. Вот и сегодня так называемую камерную прописку должен был пройти подросток по кличке Одесса. Матрос, Боцман и Серый, камерные вожаки, освободили посредине камеры место и поставили скамейку, которую здесь называли «трамвай».

— Садись, Одесса, будешь проходить прописку. Матрос взял толстую книгу, одну из взятых в тюремной библиотеке, встал возле сидящего Одессы:

— Будешь отгадывать загадки. Одну не отгадаешь — получаешь коц.

Коцами называли предмет для экзекуции. Обыкновенная металлическая ложка привязывалась к полотенцу. В конце прописки за неотгаданную загадку полагался один удар ложкой по ягодицам. От сильного удара коцом кожа не выдерживала, трескалась, как скорлупа ореха.

Одесса понимал, что от избиения он не отделается. Его давно не мытые руки с грязными ногтями заметно дрожали.

— Ну вот, Одесса, — Матрос ткнул ему книгу. — Перед собой ты видишь книгу Зака. С чего начинается и чем кончается книга Зака?

Одесса засуетился, глазки его забегали в поисках правильного решения. Минута промедления, и удар книгой по голове заставил его втянуть голову в плечи.

— Повторяю вопрос… С чего начинается и кончается книга Зака?..

Молчание — т-рах! Матрос бил его методически и без малейшей жалости. Этот подросток поражал меня своей бесчувственностью и прямыми садистскими наклонностями. Позже, когда он, сблизившись со мной, рассказывал о своих похождениях, я был потрясен.

Через некоторое время мозги Одессы, видимо, совсем затуманились. Он вращал глазами, в которых блуждала пелена частичного помешательства.

Я пошел на хитрость:

— Матрос, если он получит сотрясение мозга, тебя сразу же вложат. Зачем тебе еще одна статья за такого тупорылого, как Одесса?

Матросу это показалось существенным доводом. Он бросил книгу на скамейку и флегматично произнес:

— Эй, ты, Одесса, мерин висложопый, книга Зака ударами начинается и ударами кончается.

«Если это было только вступлением, — подумал я, — что же будет дальше?»

— Отгадай, Одесса, загадку, — продолжал Матрос. — Летела стая, совсем большая, сколько было сов?..

Одесса не знал этого идиотского каламбура. Слово «совсем» необходимо было разделить. Получалось «сов семь».

— Один коц заработал, — изрек судья. Прописка продолжалась. — Что отдашь: пайку, майку или кровное тело?

Полагалось ответить: майку, в крайнем случае пайку, но ни в коем случае не кровное тело. Это был намек на согласие к мужеложству.

Одесса оживился. В его хилых мозгах пронеслась мысль отвоевать свой авторитет через доказательство, что он свой парень и ему ничего не жалко.

— Пацаны, я отдаю кровное тело!

В камере воцарилось гробовое молчание.

— Ах, ты, пес паршивый! — к сбитому с толку Одессе подбежал Серый, подросток, который заигрывал с надсмотрщицей. — Ты чё гонишь?! Ты чё гонишь?!

Он подтянулся заброшенными за голову руками на решетке, выгнул тело и выброшенными ногами изо всех сил ударил Одессу в грудь. Тот свалился, затем встал, прикрывая руками самое уязвимое место ниже пояса.

— Еще один коц, Одесса, а ночью поговорим особо, — ухмыльнулся Матрос.

«Прописка» продолжалась. Подростки не знали пощады, как молодые волки. Единственное, чего они боялись в плане ответственности, — это быть брошенными в камеру к педерастам. Но в подобных случаях стражи порядка где-то отсутствовали. Кроме этого, за дверью следил «конь», то есть человек на посылках без лица и воли. Он ладонью прикрывал глазок.

Один из заключенных нарисовал что-то наподобие кошки. К стене подвели Одессу. Загадка, которую ему загадали на этот раз, дословному описанию не подлежит. Смысл ее заключается в следующем: Одессе предложили выбрать — или заниматься онанизмом, или (вторую часть можно привести дословно) “тигра мочить”, то есть бить. Запуганный подросток выбрал второе. Он тыкал кулаком в стену, ничего не понимая и не видя вокруг.

Я спросил: — Сколько он так должен бить?

— Пока кровь на пальцах не покажется, — ответил мне один из заключенных.

Вот она, звериная злоба и ненавистничество друг к другу, которые воспитывает подобная система. Ужас происходящего мало поддается осмыслению, если его воспринимать только через написанные строки.

Наконец из косточек на пальцах Одессы потекла кровь. Все шло по «закону», все успокоились.

— Откуда ты такой ишак взялся, опять не угадал. Ну ладно, кровь потекла, скажу: отгадка очень простая — тебе надо было сказать: «А зачем мне его мочить, ведь он не живой, а нарисованный».

Оказывается, тигр был не живой! Интересно, что бы ответил я или вы, задай вам такую загадку?

Под конец прописки измотанный и частично избитый Одесса был почти готов для больничной койки. Но основного наслаждения подростки ждали от избиения коцами. Одесса проиграл пятнадцать ударов. Подошел «палач» по кличке «Терешок». Беспристрастное помятое лицо, напоминающее перезревший огурец, бугристая кожа. Руки у этого подростка напоминали рычаги. Я понял, какой силы будут удары.

Одесса был в драных спортивных штанах. Это было одно и то же, будь он голым. Одессу положили на скамейку, и Терешок стал отсчитывать удары. Заступиться не было возможным. Могу вас заверить, что в подобном случае заступиться — значит подвергнуть себя пожалуй, самому страшному — со временем оказаться в положении педераста. У меня впереди было три года колонии. Разнеси малолетки по тюрьме весть, что я ущемлял их «права», мне пришлось бы либо кричать по-петушиному на параше, либо совершить преступление уже в рамках настоящего.

Удары были ужасными. После третьего-четвертого удара тонкое трико вспухло от крови. Одесса искусал губы, но все же приглушенные крики вырывались из его уст. Когда экзекуция закончилась, полуживой подросток на животе полез под нару. Эта картина до сих пор стоит у меня перед глазами — я ее никогда не забуду. По этому поводу можно сказать только одно. Будь камера рассчитана на четыре-пять человек, а это для малолетних правонарушителей сделать необходимо, подобное явление не имело бы места. Но администрация тюрем не видит различия между совсем юными людьми, имеющими возможность исправиться, и рецидивистами. Всех меряют под один аршин, тем самым губят тысячи и тысячи людей.

Во второй половине дня, ближе к вечеру, наступило время тюремного телефона, о котором я уже писал. Из каких-то камер нашего корпуса доносились самые разные новости. В основном, это были сведения о тюремных грешниках, в чем-либо виновных по тюремным законам.

Крики затрагивали не только интересы малолеток. Из камер, где сидели взрослые, также поступали различные указания и приказы. Обрывочные крики носили такой характер:

— Хата 75! Хата 75, слышишь меня? — неслось неизвестно откуда.

— Хата 75 на решетке, говори!

— У вас в хате сидит Асмус, есть такой?

Глаза малолеток опять загорелись звериным огнем. Я это видел хорошо. Все взоры обратились на хилого, изможденного подростка. До этого я его разглядеть не мог. Он прятался где-то под нарой, но сейчас явно перепуганный, забился в промежуток между нарами.

— Говори, есть такой Асмус! Хата 75 слушает.

— Долби Асмуса, он ломанушка и кругляк, — донеслись слова, которые для Асмуса значили мучения и гонения на весь срок тюремного заключения. После этих слов, не требуя объяснений, место его уже определялось обществом педерастов — возле камерной параши.

«Ломанулся» на тюремном жаргоне означает, что Асмус по какой-то причине сам попросился в другую камеру. Чаще всего это происходило трагично. Систематически избиваемый подросток вырывался из рук тех, кто его бил (стучал в дверь) и умолял перевести его в другую камеру. Но и на этом его мучения не кончались, в чем вам предстоит убедиться. Вынужденный уход расценивался как сотрудничество с администрацией тюрьмы, и его начинали избивать и в других камерах. Что касается слова «кругляк», оно переводится так же, как и педераст, но в придачу этого заключенного подвергают минету.

Злые карлики-мыслители многозначительно поморщили лбы, и я понял, что судьба Асмуса будет ужасна. Один из камерных заправил, карлик-мыслитель по кличке Калуга, уже начал развивать вслух мысль, которую можно было ожидать.

— Ну рассказывай, чертило, кого вложил?! Ты когда пришел к нам в хату, почему не сказал, что твое место на параше?.. А мы тебе место за столом дали, хавал с нами. Теперь всем в хате распомоиваться надо из-за тебя, суки.

Я насторожился. Что такое распомоиваться, я не знал. Понимал только, что поскольку все в камере физически соприкасались с Асмусом, значит — все как бы стали прокаженными.

— Ну чё с ним, Серый, будем делать? — карлик-мыслитель посмотрел на Серого, который при малейшей возможности пускал в ход кулаки.

Серый сузил глаза, расставил руки, как борец на ковре, и пошел на Асмуса. Тот ощерил зубы в зверином оскале, и я увидел натуральную картину, одну из тех, которые, видимо, происходили в каменных пещерах наших предков. Асмус не говорил ни слова, он только принял естественную позу затравленного зверя. Серый подошел ближе, размахнулся кулаком, но неожиданно ударил Асмуса длинной ногой прямо в лицо. Тот упал, обхватив голову руками и завыл. Из носа и расквашенных губ текла кровь. Администрации, как всегда в такие моменты, не оказалось. Серый, как тигр, почуявший добычу, прыгнул на распростертое тело, одной рукой зажал Асмусу рот, а второй методично стал бить по грудной клетке кулаком и ребром ладони по почкам и печени. Во мне проснулось бешенство. Я подбежал к Серому, схватил его за руку и потащил от Асмуса.

— Хорош! Завязывай — кричал я, — кого ты бьешь? У тебя силы в десять раз больше!

Серый на меня злобно уставился.

Заострять конфликт с первых же дней своего «интенсивного» пребывания в камере малолеток мне не хотелось.

— Серый, ты же не дурак, — начал я лавировать, — неужели тебе его совсем не жаль? — говорил я, зная, что подобные слова один раз могут смягчить подростка, жаждавшего крови.

— Посмотри, Серый, на него, у него же явно ТБЦ. Загнется в камере от кровохаркания, будет грех на душе.

Малолетки как-то заинтересованно на меня посмотрели. Я понял, что у них в душе есть еще человеческие струны, но они запрятаны слишком далеко, иначе просто невозможно выжить.

Асмус, как и Одесса перед этим, всхлыпывая, полез под нару. Камерный закон восторжествовал. Осталось только загнать Асмуса на парашу, но этого вопроса никто не касался.

Серый сел на нару и закурил. Затем закурили все. Мыслитель-карлик Хухря, сидя по-турецки на наре, наморщив лоб, решал новую для себя проблему. Наконец подошло время к заинтересовавшему меня распомоиванию.

— Короче, так, пацаны, — изложил Хухря хитромудрую по замыслу задачу: — Асмус хавал на том конце стола, возле него сидел Хохол, Ван-Тун-Шан, Куцый, Одесса и Додя. Они там терлись меж собой, они и будут распомоиваться.

Хитрый Хухря решил задачу элементарно просто. Камерная элита была ограждена от процедуры, которая заключалась в следующем: каждому, из названных Хухрей, в металлическую кружку, до половины заполненную водой, насыпали по пять ложек поваренной соли. Соль растворялась, и «запомоенные» подростки выпивали содержимое своей кружки. Не знаю медицинских последствий от подобного употребления, но смотреть на лица пьющих было тяжело.

Как только конфликт разрешился, черная дверь открылась и в сопровождении специального воспитателя-офицера в камеру пришла учительница.

Общеобразовательная система распространяется в обязательном порядке и на заключенных малолеток.

Другой вопрос: необходима ли учеба в камерных условиях? За все время моего пребывания воспитателем малолетних правонарушителей я ни разу не убедился в необходимости учебы детей в камерных условиях.

Флегматичные, безэмоциональные учителя занимались с детьми только благодаря повышенной оплате за так называемую вредность. Приход учителя являлся всего лишь отдушиной для морально и физически измученных детей и в какой-то мере пре рывал их истязания друг другом. Камерные заправилы продолжали гримасничать и вести глупые разговоры, а подавляющее большинство, не вникая в лекции учителя, отдыхали.

Учителя в своем большинстве были с убогой моралью и мало чем отличались от надзирательского состава. Мне запомнилась учительница русского языка Кира Сергеевна. Увидев селедку, которую выдавали малолеткам как вспомогательный паек, Кира Сергеевна воскликнула вполне искренне:

— Ого! Какую хорошую рыбу вам дают. Мы на свободе такую не видим, а вас такой жирной селедкой балуют. Вам хо-ро-шо…

В этих стенах ее слова звучали кощунственно.

Учебы, как таковой, не было. Отметки выставлялись просто так, за одно сказанное впопад слово, да и то кем-то подсказанное. Вместо затрат на подобных учителей, лучше увеличить паек того же, так необходимого организму детей, сахара. Ведь десятки и сотни тысяч этих детей страна захочет видеть полноценными тружениками. Какой же смысл калечить детские организмы, чтобы затем лечить от дистрофии, психических расстройств, туберкулеза и других болезней, которые считаются изжитыми в наше время?