ПОСЛЕДНЯЯ БИТВА

ПОСЛЕДНЯЯ БИТВА

Склонившись над столом, монах пояснял иконописцу композицию будущей иконы. Сюжет был известным, но русскому мастеру не довелось видеть иконы с этой сценой из жития Иисуса, и он затруднялся рисовать без образца.

— Здесь, — указывал Максим, — изобрази поле. Плодоносное, со зрелыми колосьями, из края в край. Пусть простирается оно, точно золотое благословенное море. Ближние колосья выпиши отчетливо — точь-в-точь такими, какими мы видим их перед жатвой. И постарайся, Анастасий, чтобы краски были посветлей, приложи к этому все свое искусство. Добавь золота и немного киновари, чтобы чуть-чуть зарумянились. Чтобы казалось, будто над изображением твоим витают запахи сухой травы… А вот тут изобрази фигуру господа…

На столе лежала бумага. Опытная рука старого иконописца, который уже отошел от дел и жил у Троицы на покое, наносила на лист то, о чем говорил Максим. Работа продвигалась быстро. Старец рисовал одним лишь углем, но пользовался им искусно: где тонкие паутинки штрихов, где сильные, четкие линии — и рисунок выходил, словно живой. Сначала, как и говорил философ, простерлось поле с колосьями, потом посередине поля выросла фигура Иисуса, справа и слева от него возникли рассеянные по полю другие фигуры. В глубине, в отдалении, показался город. Был он так далеко, что едва виднелись высокие каменные стены с башнями, за стенами — дома, церкви, кресты. Посреди крепостной стены выделялась арка ворот. Возле нее мастер изображал теперь другую группу людей.

Как раз в эту минуту, когда на бумаге начали проступать их далекие силуэты, дверь кельи распахнулась настежь. Побелевший от волнения, вбежал писец Григорий.

— Старче! — произнес он еле слышно, прерывающимся голосом, точно вместе с этим словом отлетала его душа. — Старче! Идет! — И растерянно огляделся по сторонам, словно ошеломленная птица.

Максим сделал ему знак рукой — пусть уйдет, исчезнет немедленно. Пусть забьется к себе в келью и не показывается оттуда. Обернувшись снова к столу, он заметил, как задрожала рука старого иконописца, как запрыгал в его пальцах уголек.

— Анастасий, не теряй душевного покоя, — попробовал воодушевить его Максим, — не оставляй своего дела.

Но и сам он тоже был взволнован. И, делая вид, будто следит за работой Анастасия, чувствовал, как неистово бьется его сердце.

Так, за стуком своего сердца, услышал он вскоре шаги свиты, пересекшей двор. Они были уже близко. Зрение Максима стало совсем слабым, и сквозь слезы, непрестанно сочившиеся из-под больных век, он смутно различил заполнявшие дверной проем фигуры людей. В келье потемнело. Впереди всех, высокий, гибкий, стоял царь Иван.

Оба монаха взмахнули крыльями, пали ниц. Голос Максима, чуть дрожащий, донесся словно издалека:

— Благодарю всемогущего господа, что удостоил меня узреть тебя своими глазами, прежде чем сомкнутся они навеки. Пусть сопутствует тебе мое благословение, великий православный царь, ежели угодно будет тебе принять благословение от меня, убогого…

Царь, стройный, как кипарис, смотрел на монаха с вниманием. Под его пронизывающим взглядом Максим почувствовал смятение. Однако как раз позади царя висела икона Вседержителя. Его лик, покойный и строгий, весь понимание и человеколюбие, а где следует — и непреклонность, вернул старцу душевное равновесие. Тревога Максима как бы утонула и растворилась в больших недремлющих и невозмутимых глазах Христа. Монах ощутил, как на душе у него прояснилось, разум снова был чистым и бодрым.

— Поэтому ты и видишь меня здесь, старче, — услышал он ответ царя. — Потому что хочу я получить твое благословение. И я, и царица, и царевич…

Максим перекрестился.

— Дважды благодарил я за тебя господа. Тогда, когда взял ты Казань, и тогда, когда встал после тяжкой болезни. Теперь благодарю его в третий раз.

Сверкающий взгляд царя был прикован к темному, иссушенному лицу монаха. Другим представлял его Иван. Правда, ему говорили, что теперь это тщедушный и слабый старичок, однако все, что читал царь из сочинений Максима, и все, что слышал о нем, рождало иные представления, и теперь ему словно не верилось, что этот старец, который того и гляди упадет при первом же дуновении ветра, и есть Максим Грек. «А не такими ли, как и он, были святые, которым мы сейчас поклоняемся?» — подумал Иван, а при последних словах Максима вдруг испытал соблазн склониться к его уху и крикнуть: «А что, старче, когда я родился, тебе не захотелось поблагодарить господа?»

— Узнал я, государь, — сказал Максим, — что задумал ты большое путешествие. Верно ли говорят?

— Верно, — ответил Иван. — Еду на Белоозеро поклониться святому Кириллу, я дал ему обет. Едут со мной царица Анастасия и царевич Димитрий.[204] Благослови нас в добрый путь.

Максим покачал головой.

— Царицу Анастасию я видел утром. И царевича благословил. Однако когда занемог ты и лежал в тяжелом недуге, я молился за тебя всем святым. Молился даже чудотворной иконе Богородицы, что в Ватопеде. Однако не пошел я для этого в Ватопед, отсюда помолился, из этой кельи. И богородица меня услыхала…

Царь был удивлен. Насторожили его не столько слова монаха, сколько его голос. Проницательный ум Ивана уловил, что сказано это неспроста и, чтобы докопаться до истинного смысла, следует размотать клубок слов, поискать под их внешними покровами.

— Разве не благо исполнить обет? — спросил Иван.

— Нет, не благо, — без колебания ответил монах.

Недоумение Ивана возросло еще более.

— Не благо поклониться святому Кириллу в его же обители?

— Царь Иван! Когда надлежит тебе сделать великое благо, а ты делаешь не его, а другое, меньшее, почитай, что делаешь не добро, а зло.

Тон его был спокоен и кроток. Однако от Ивана не ускользнуло, как под густыми бровями, под воспаленными веками монаха сверкнул его взгляд.

— Как ты сказал? — переспросил царь.

Максим повторил и добавил:

— Почитай, государь, что ты должен пять, а дал одно, и долг за тобой остается!

— И чего же я недодал, каково же то благо, коего я не свершаю?

— Молитвы на словах бесчисленны, однако превыше их всех, царь Иван, молитвы рук наших, наши дела. Господь сказал: не зовите меня «Господи, господи!», а делайте то, что я вам говорю. А ты вместо дела идешь говорить слова, это и есть зло, кое ты свершаешь…

Иван молчал. Он не размышлял, нет, он чувствовал, как в нем закипает гнев, вызванный словами монаха.

— И вот почему я это тебе говорю, — продолжал Максим. — И господь, и святой Кирилл хотят от тебя теперь, чтобы ты первый подал пример добрых дел; не продолжай того, что делали до тебя другие, оборви старый обычай, положи начало новому. Потому что ежели и ты будешь делать то же, что и другие, не жди никаких перемен. Поступи иначе, и тогда все твое царство начнет жить иначе.

— И как ты советуешь мне поступить? — спросил Иван.

— Начни с малого. Не езди на Белоозеро, что тебе там делать? Дом, царь Иван, не строят с крыши. Закладывается он снизу, с устоев, и оттуда растет вверх. Мы начинаем с ближнего и достигаем, те, кто того удостаивается, небес. Таков порядок, а не наоборот. И ты теперь возвратись в Москву и — чем молиться на словах — помолись делами. — Монах шагнул вперед и приблизился к царю. — Святой Кирилл не обитает там, куда ты направляешься. Чтобы он услыхал тебя, не нужно ехать в монастырь. Господь и святые повсюду, все видят, все слышат. Словами они пресыщены, хотели бы увидеть дела. И вот что я тебе советую сделать: взял ты Казань от неверных, и во время осады много там пало храбрых воинов христианских. Оставили они вдовиц, сирот, матерей обесчадевших, кои пребывают теперь в слезах и скорби. О них подумай, а не о монастырях. Возвратись в Москву, поразмысли, как тебе лучше пожаловать их и устроить, утешить в беде.

Монах приложил руку к сердцу и с мольбой, преобразившей его лицо, произнес:

— Сделай, как говорю, а я буду молиться за тебя день и ночь, до самой смерти и после смерти. Окажи страждущим свою милость, лучшей молитвы быть не может!

Последние слова произвели на царя сильное впечатление, Максим видел это по его глазам. Поэтому он заговорил снова и под конец, обратившись к иконе Вседержителя, воскликнул:

— И не сомневайся, государь, господь услышит такую молитву и прославит имя твое во веки веков!

Не знал Максим, что в мыслях Ивана господствовала теперь неукротимая воля — чтобы его слово венчало каждую речь, слово царя, никого другого. Как раз в тот год, после тяжелой болезни, когда увидел он, что даже самые близкие люди готовы его предать, в темных глубинах души молодого царя укоренилась решимость избавиться раз и навсегда от каких бы то ни было советников и править самому.

— Старче, — ответил он Максиму, — можно сделать и то, что ты говоришь, и то, что задумал я. Одно другому не мешает!

Монах протянул руку, словно хотел подхватить с уст царя неосторожное слово.

— Мешает! — воскликнул он страстно. — Мешает, царь, очень мешает, молю тебя, выслушай, что я скажу: важно не только то, что облегчишь ты страдания вдовиц, и нищих, и других обездоленных. Еще важнее пример! То, что говорю тебе сейчас, не моим убогим умом придумано, прислушайся хорошенько. Положи начало, научи людей оставить слова и ценить дела. Кому сделать это, как не тебе, царю! Этого хочет господь, этого, не иного. И подходящий миг теперь настал. Царство твое укрепилось — могучее, непобедимое, и пришло время — в твое царствование, — чтобы христианская вера стала верою деяний. Ежели не случится этого в русском царстве, то, поверь мне, не случится уже нигде. И ежели не свершишь этого ты, то никто другой уже не свершит. И пропадем мы опять на многие века… И большая это будет беда, государь!

О тайной решимости царя Максим не догадывался. Но он знал, что для него самого это последняя битва. Велика была его вера, что сможет он убедить царя и тогда разом обретет смысл все, что сделал и пережил он в своей жизни. Если же не убедит, то все пойдет прахом.

— Царь Иван, — заговорил он снова, вкладывая в слова всю свою душу, — послушай, что еще я тебе скажу: вспомни наших греческих царей, ведь они пропали только лишь из-за того, что отделили слово от дела. И примеру их последовали другие, и погрязли мы в своих грехах. Господь не спросит у тебя, что сказал ты, спросит, что сделал — даже ежели не христианин ты вовсе и никогда не целовал икону, не это важно. Вспомни царя Кира.[205] Не христианин он был, а нечестивый язычник, однако вознес его господь, удостоил великих деяний, потому что добродетельны были его поступки и воля его исполнена справедливости и милости… Взгляни сюда, государь!

Легким и быстрым движением, одухотворенным, сияющим взглядом пригласил монах царя подойти к столу и взглянуть на бумагу с рисунком.

— Что это? — спросил надменно Иван.

И монах все с тем же воодушевлением принялся объяснять:

— Не сегодня завтра я умру. И заказал я из убогих моих средств икону, кою посвящу Святой Троице. Будет это мое духовное завещание, благословение мое и проклятие!

Иван молча смотрел на рисунок.

— Красок еще нет, государь, и рисунок различается слабо, — поклонившись, пролепетал иконописец Анастасий, робко, боязливо, словно прося прощения.

— Вижу, — сказал Иван, и в самом деле умный взгляд его без труда различил изображаемое. — Здесь зрелое поле, здесь господь с апостолами, здесь крепость и город. О чем говорит это изображение?

— Это господь, проходящий засеянными полями, — объясняет Максим. — Иисус беседует с учениками своими, а те дорогою срывают колосья, потому что томит их голод. Вот здесь, у крепостных ворот, стоят фарисеи и лукаво глядят на апостолов, потому что день этот — суббота. И говорят фарисеи господу с насмешкой: «Сегодня суббота, а ты посмотри, что делают твои ученики, чего не должно делать!» И ответил им Иисус: «Неужели вы не читали никогда, что сделал царь Давид в субботу, когда вошел с голодными воинами своими в дом божий при первосвященнике Авиафаре? Ел он хлебы предложения, коих не должно было есть никому, кроме священников, и дал есть своим воинам. И сказал: суббота для человека, а не человек для субботы. Посему сын человеческий есть господин и субботы…»

Всю теплоту души вложил монах в свои слова. Так, пожалуй, сказал бы Давид или даже сам Иисус Христос. И вместе со словами словно истощилась душа старца — нечего ему было больше сказать и ныне и присно, и во веки веков. Он умолк и в ожидании вперил свой взор в лицо Ивана.

Увы, он не знал тайных мыслей могучего самодержца. Однако опытный глаз его уловил, что ни слова его, ни изображение с примером Иисуса не принесли желанного результата. На лице Ивана не отразилось никакого движения: словно ничего он не слышал, ничего не видел.

— Царь Иван, — произнес тогда Максим тихим и глубоким голосом, — заклинаю тебя: не езди на Белоозеро! Этот поступок твой предрешит многое. Ежели прислушаешься к моим словам, совершишь великое благо, ты даже вообразить не можешь, какое великое. И велика будет тебе награда, велика твоя слава. Подумай сам: люди в твоем царстве бедны, живут в горести и боли, мыслят убого. Крестьянин невежествен, точно малое неученое дитя. Возьми его за руку, направь, накорми, чтобы вырос он, научи грамоте. Чему научат его дальние паломничества и высокие колокольни? Кипарис тоже высоко устремляет свою верхушку — поглядишь, голова закружится, а что толку? Один только вид. Ни хлеба не даст тебе кипарис, ни сладкого инжира, ни винограда, ни яблока, чтоб усладил себя бедный человек… Царь Иван, склоняюсь пред тобой и целую стопы твои, не езди на поклонение!

А царь в эту минуту думал, что и в самом деле решение, которое он примет сейчас, будет весьма значительным: ежели сделает, как говорит ему старец, стало быть, воля его еще не закалилась, не созрела, и долго еще не избавиться ему от советников, что правят пока государством. Однако ежели найдет он в себе силы сказать «нет» этому старцу, которого все почитают мудрым и святым, значит, воля его окрепла, стала неприступной твердыней, и пора ему править самому как подлинному царю и самодержцу.

— А ежели я, старче, продолжу свой путь, как задумал сначала? — спросил он монаха.

Черный взгляд старца сверкнул сурово, почти жестоко.

— А… — протянул он со страхом, словно увидел перед собой испугавшие его картины. — Случится тогда великое горе! Ежели не послушаешь меня, царь Иван, великое зло причинишь всему православию. И сам испытаешь великую боль. Большая беда постигнет тебя!.. И поверь, в самом скором времени!

— О какой беде толкуешь? — с гневом спросил Иван.

— Говорю я тебе то же, — непреклонно ответил монах, — что сказал пророк Ахия жене Иеровоама:[206] там, куда ты направляешься, умрет дитя! Потеряешь ты там царевича!

Лицо Ивана пожелтело. Слова монаха напугали его, однако сильнее страха чувствовал он в себе прилив ярости.

— Ты грозишь мне? — вскричал царь. — Как смеешь ты, смертный, говорить то, что ведомо одному господу?

«Поедет», — мелькнула в голове у Максима страшная мысль, и он почувствовал, как силы покидают его. Собравшись духом, он все же ответил:

— Не гневайся, государь, сдержи себя! Среди всех планет самое яркое — солнце, среди людей — царь. Дело твое — светить, а не затенять. Ежели гнев черной тучей войдет в душу твою, то затмит в ней все. Яви же себя подлинным великодушным государем, не дай гневу подавить добродетель!

— Монах, — стиснув зубы и сузив глаза, проговорил Иван, — великую страсть скрываешь ты в своей душе. Не из любви ты это говоришь, а из обиды за то, что перенес. Накликаешь на нас кару!

Монах обеими руками схватился за сердце, словно оно вырывалось у него из груди.

— Нет, господь тому свидетель! О какой страсти, о какой обиде ты говоришь? К чему это? Здесь, в русском царстве, претерпел я муку, здесь прожил сорок лет, слеза моя замешана в вашей земле… Даже полубог Прометей, царь Иван, когда боги наконец освободили его, ни на минуту не снял с руки своей железное запястье с камнем от скалы, где принял он пытку. Там заключалась слеза его и стон его. И Кавказ полюбил он, божественный Прометей, как вторую свою родину — так уж устроены мы, люди.

Слова его, павшие, словно капли росы, тотчас испарились, не задев раскаленных мыслей Ивана. Похоже, царь даже не услыхал их.

— Монах, — произнес он с дрожью, — ты знаешь многое, и речь твоя обильна, однако сейчас хочу я услыхать от тебя только одно: возьми назад все, что сказал о царевиче!

В глазах его Максим увидел страх перед пророчеством. В этом страхе царя слабо мерцала единственная надежда старца на успех.

— Помоги мне, господи! — совершил Максим крестное знамение и, приблизившись к Ивану, заглянул ему прямо в глаза. — Царь Иван! Ежели не послушаешь моих слов, то потеряешь царевича!

Вне себя от гнева Иван взревел, топнул ногой и бросился к двери.

Вечером в келью к монаху пришли Алексей Адашев и духовник царя протоиерей Андрей с князем Мстиславским и молодым князем Курбским.

— Старче, — сказал Адашев, — царь очень удручен твоими словами. Однако решение его ехать на Белоозеро нерушимо. И ты не держи на него зла за то, что не послушал он тебя, благослови его в добрый путь.

Максим, разбитый и сокрушенный, старый воин, потерпевший поражение в последней битве, лежал в постели без сил.

— Скажите царю Ивану, что большое зло причинит он своему царству и всему православию. И своего благословения я ему не даю.

— Старче, — взмолился протоиерей, — возьми назад то, что сказал о царевиче. Большой это грех.

— Одумайся, — строго обратился к нему Максим, — слова мои не имеют никакого значения. Ты — священник и обязан это знать… Я не чародей и не пророк. Поди лучше к царю, убеди его переменить решение. Пусть оставит обеты и пожалует бедствующих своих подданных. Тогда будет он здоров и многолетен с женою и чадом.

— Чем же виновато дитя? — воскликнул священник. — Почему ты к нему так несправедлив?

Максим взглянул на него, печально покачал головой:

— Бедный поп, что у тебя на уме? Разве я пророк, или маг, или святой? Видел я младенца сегодня утром, когда принесла его сюда царица Анастасия. Слаб здоровьем царевич, не вынести ему тяжкого пути…

Священник несколько успокоился.

— Ты, Максим, не лекарь, ты — божий человек. Благослови дитя, а до остального тебе дела нет.

— Младенца я благословил, — ответил старец. — Дай бог, чтобы с ним ничего не случилось в этом безрассудном путешествии.[207]

Посланцы царя вздохнули с облегчением.

— Теперь мы покойны. Добрый час тебе, старче…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.