6. Последняя битва за «Эрнани»

6. Последняя битва за «Эрнани»

Аббат — госпоже Тест:

— Неисчислимы лики вашего мужа.

Поль Валери

Со времени государственного переворота драмы Виктора Гюго, врага режима Наполеона III, не ставились в Париже. Наступил 1867 год, год Всемирной выставки. Миру хотели показать все самое прекрасное, что только было во Франции. Лакруа опубликовал «Путеводитель по Парижу» с предисловием Виктора Гюго. Могла ли Комеди-Франсез в такой момент отказаться от одного из своих величайших драматургов? Предложили возобновить постановку «Эрнани». Виктор Гюго немного опасался. Вдруг полиция сорвет пьесу? Представители Гюго в Париже, Вакери и Мерис, успокаивали его. Поль Мерис, который был любовником актрисы Джейн Эслер, предпочел бы поставить «Рюи Блаза» в Одеоне, — тогда его подруга могла бы сыграть роль королевы. Но выбрали все-таки «Эрнани».

Чтобы совсем уж обезоружить «свистунов», решили изменить те стихи, которые когда-то вызывали насмешки. Гюго сам писал Вакери: «Вместо „Из свиты короля“? Ты прав. Да будет так!» нужно сказать: «Да, да, ты прав! Я буду там». Он предпочел бы, чтобы у актера Делоне хватило смелости сказать: «Старик глупец! Он полюбил ее!», — но Делоне не решался произнести эти слова. «Хорошо, заменим их дурацким, но безопасным вариантом: „О, небо, что это? Он полюбил ее!..“» Бесполезные предосторожности. Публику 1867 года неприятно поразили как раз эти изменения в тексте. Зрители партера, которые знали пьесу наизусть, вставали и поправляли актеров. Гюго послал из Гернси собственноручно подписанные им пропуска и попросил, чтобы Вакери поставил на них знаменитую надпись: «Hierro». Успех был огромный: триумф поэзии, политическая манифестация, максимальный сбор (семь тысяч франков золотом).

Госпожа Гюго решила присутствовать на спектакле. Ее муж и сыновья, зная, как опасно для нее всякое волнение, не хотели пускать ее на премьеру, на которой могли возникнуть любые эксцессы. Она не послушалась: «Мне слишком мало осталось жить, чтобы я не пошла на новую премьеру „Эрнани“ и не воспользовалась случаем вспомнить мои счастливые молодые годы. Мне пропустить этот праздник? Нет, сударь! Во-первых, „Эрнани“ не станут освистывать. Впрочем, я выдержу любой скандал. На свои глаза я сейчас не жалуюсь, да пусть лучше я совсем потеряю зрение, но пойду на „Эрнани“, если бы даже мне пришлось заложить самое себя. К сожалению, за такую старуху не много бы дали…»

Это смирение так же трогательно, как и ее желание снова пережить «битву за „Эрнани“», прославившую последний, счастливый год ее жизни. Париж увидел ее в театре, сияющую, и преображенную. Она присутствовала на всех репетициях, ее провожал Огюст Вакери, который, несмотря на свою подагру, каждый раз тащился в театр. Слепая и паралитик. Газеты отмечали присутствие госпожи Гюго в Париже; это ей нравилось: «Какое громкое имя я ношу!» Студенты, как когда-то, просили контрамарок и предлагали свою поддержку. Один из них сказал Полю Мерису: «Виктор Гюго — это наша религия».

Успех был «нерассказуемый». Это прилагательное придумала Адель; однако же она все-таки рассказала о премьере: «Это было неистовство. Люди обнимались даже на площади перед театром. Молодежь восхищалась еще более пылко, чем в 1830 году. Она показала себя великолепной, смелой, готовой на все. Я счастлива, я на седьмом небе!» В зале: Дюма, Готье, Банвиль, Жирарден, Жюль Симон, Поль Мерис, Адольф Кремье, Огюст Вакери. На галерке — лицеисты. Готье в своем фельетоне написал:

«Увы! От старой романтической рати осталось очень мало бойцов, но все те, кто сейчас в живых, были на спектакле, в партере или в ложах; мы узнавали их с меланхолическим удовольствием, думая о других наших добрых друзьях, исчезнувших навсегда. Впрочем, „Эрнани“ уже не нуждается в своей старой когорте, на него никто не собирается нападать…»

Знаменитые стихи: «О как прекрасен ты, лев благородный мой!» возмущавшие публику при Реставрации, были встречены громом аплодисментов. Жюль Жамен утверждал: «Ничто не может сравниться с праздником этого возвращения, на которое мы уже не надеялись».

Сент-Бев — госпоже Гюго, 21 июня 1867 года:

«Дорогая мадам Гюго, я не мыслю себе, чтобы среди всех поздравлений, которые вы получаете, не было бы моего письма. Новая постановка „Эрнани“ это блистательное подтверждение восторгов и любви нашей молодости. Свой час бывает у каждого гения, но гений сверкает в любой час, в течение его дня солнце не раз достигает зенита. Как горько, как жаль мне, прикованному к своему креслу, что я не мог присутствовать на этом празднике, на этом юбилее поэзии, не мог хотя бы побывать в фойе, чтобы услышать вблизи дружеские аплодисменты, пробуждающие столько откликов в наших сердцах, и показать, что я не хочу терять своего места среди ветеранов „Эрнани“».

Сент-Бев и сам уже чувствовал приближение смерти, и его озлобленность притуплялась. 5 января 1866 года он писал Шарлю Бодлеру, который часто виделся с семьей Гюго в Бельгии:

«Гюго, который по временам бывает вашим соседом, стал проповедником и патриархом: гуманизм чувствуется даже в его пустячках. Очень мило с вашей стороны, что вы иногда беседуете обо мне с госпожой Гюго, — это единственный верный мой друг в этом мире. Другие никогда не прощали мне того, что я в какой-то момент уходил от них. Дети (Гюго) смотрят на меня, вероятно, только сквозь призму своих предрассудков. Противнее всего на свете для меня последыши романтизма; по-моему, они родились только для того, чтобы обесценить приходящую к своему концу Школу и заклеймить ее навек как смехотворную. Гюго парит над всем этим, его это очень мало беспокоит (aha sedet Aeolus arce)[184], и я убежден, что если бы мы встретились с ним лично, наши старые чувства друг к другу проснулись бы, затрепетали бы самые сокровенные фибры сердца: ведь когда бы мы с ним ни виделись, уже через несколько секунд мы снова понимали друг друга, совсем как прежде».

В апреле 1868 года, когда первенец Алисы Гюго умер от менингита, а сама она была беременна на пятом месяце, Шарль увез свою жену в Париж, а его брат взял на себя заботы о похоронах.

Шарль Гюго — Франсуа-Виктору, 16 апреля 1868 года:

«Бедное, дорогое дитя, уходя, будет чувствовать, что мы провожаем его, потому что ты — это я, это Алиса. Но ведь и теперь он с нами, — душа не последовала за телом. Его брат, который скоро появится на свет, принесет ее нам с собою… Скажи, не откладывая, отцу, что ему придется изменить назначенную им сумму и посылать в Париж больше, потому что мама, при своих ограниченных средствах, не может выдержать новых расходов».

Госпоже Гюго недолго оставалось жить.

Шарль — Франсуа-Виктору:

«Маме все не лучше. Аксенфельд предупредил меня, что у нее очень тяжелая болезнь и такие серьезные расстройства главных органов, против которых медицина бессильна. Она чувствует себя настолько сносно, насколько это возможно при ее состоянии. Мы ухаживаем за ней и стараемся развлекать ее, как можем».

Шарлю хотелось остаться в Париже, основать там газету, но подходящий ли был для этого момент? Отец, с которым он посоветовался, сказал, что в такое предприятие он не вложил бы ни гроша. Случалось, Гюго не писал писем по целому месяцу, с головой уйдя в новый роман — «По приказу короля». Мерис взял на себя труд выплачивать его жене и сыновьям ежемесячно содержание из денег, которые давала постановка «Эрнани».

Госпожа Гюго — Виктору Гюго, 3 мая 1868 года:

«Ты, конечно, знаешь, мой дорогой великий друг, что Шарлю и его жене пришла в голову хорошая мысль остановиться у меня. Я очень рада, что могу приютить их, — значит, им не придется нанимать квартиру. Мои дополнительные расходы — это их питание и некоторые другие траты, поскольку нас теперь трое. Стало быть, в Париж надо посылать больше денег, как тебе, вероятно, писал Виктор, а в Брюссель гораздо меньше, — там осталось только два человека — Виктор и горничная (кухарку временно отпустили). Виктор, должно быть писал тебе также, что при новых обстоятельствах тебе следует увеличить наш бюджет… А раз это так, то считаешь ли ты удобным, чтобы моим банкиром оставался Мерис? Ведь в его распоряжении только случайные суммы. Или ты хочешь сам стать моим банкиром, как это было для брюссельского дома? Ты, наверное, знаешь, какие деньги есть в запасе у Мериса, и в том случае, если он останется нашим банкиром, ты дашь ему распоряжения и спросишь, истратил ли он уже сборы с „Эрнани“. У меня счета в полном порядке, и по твоему требованию я могла бы послать их тебе. До того дня, как приехали наши дети, я не переходила известных тебе пределов. Итак, теперь ты знаешь все о материальной стороне нашего существования, очень грустного вдали от тебя и еще столь недалекого от несчастия, постигшего нас…»

Постскриптум Шарля Гюго:

«До скорого свидания, тысячу раз дорогой отец. Поблагодари добрую г-жу Друэ за ее слезы. Она так любила нашего Жоржа! Обнимаю ее и тебя…»

Шарль пытался уговорить своего брата приехать к нему в Париж. Жить там было так приятно.

Шарль Гюго — Франсуа Виктору, 10 мая 1868 года:

«Почти каждый день мы обедаем в гостях… Вчера у нас обедала г-жа д’Онэ со своей прелестной дочерью. Как нам было бы хорошо в Париже, если бы ты захотел сюда приехать! Все это твердят в один голос. Тебя не понимают. Твой стоицизм и твоя совестливость удивляют всех. У нас был бы в Париже самый большой и самый интересный салон. Подумай об этом. Тратя в Париже не больше, чем в Брюсселе, мы можем вести здесь вполне достойную и очень приятную жизнь. Кроме того, мы будем в центре и за короткое время сможем создать себе положение в литературном мире. Я в этом убежден. Что касается отца, то, я думаю, он только выиграет в общественном мнении и в мнении отдельных лиц, если у него появится постоянная связь с Парижем, раз там поселится его семья. Наш салон будет представлять его утес. Но пока ты будешь повторять: „Останется один — клянусь, я буду им!“ — это невозможно.

Хочешь, я сообщу тебе новости о Бонапарте? Я видел его несколько раз на Елисейских Полях и в Булонском лесу. Он обрюзг и постарел. Его мертвенно-бледная физиономия изборождена морщинами, взгляд по-прежнему безжизненный. Усы сероватые. А все-таки он выглядит неплохо, увы! Негодяй, как видно, здоров. Он всегда в экипаже. Его очень мало приветствуют. Никаких восторженных криков. Но, в общем, он царствует.

Париж прекрасен. Новые кварталы великолепны. Теперь строят действительно превосходные дома, в разных стилях. Множатся скверы, сады, аллеи, фонтаны. Неслыханная роскошь во всем! Экипажи, лошади и красивые женщины — непрестанный праздник для глаз».

Но Франсуа-Виктор хотел быть верным изгнанию, и Шарль, с легкой иронией, вздыхал: «До тех пор покаты будешь таким, ничего не поделать!» Он жаловался на отца.

16 июня 1868 года:

«От отца все еще ничего нет. Он не послал нам ни одного су с тех пор, как мы здесь, и мы жили на фонд Мериса… Мама посылает для Адели сто франков, которые я вложу в это письмо…»

26 июня 1868 года:

«Мама хотела бы знать, послал ли в апреле отец триста франков Адели, на ее летние туалеты. Если не послал, то попроси его, чтобы он это сделал. Настаивай. Мама из-за этого тревожится!.. Напиши нам, как обстоит дело…»

Но приближалось лето, а вместе с ним те дни, когда вся семья собиралась в Брюсселе. Госпожа Гюго радовалась свиданию с мужем:

«Что до меня, то, как только ты явишься, я ухвачусь за тебя, не спрашивая твоего разрешения. Я буду такой кроткой и такой милой, что у тебя не хватит духа снова меня покинуть. Конец, о котором я мечтаю, это умереть у тебя на руках».

На пороге смерти она цеплялась за эту силу, так часто ее ужасавшую.

Ее желание исполнилось. 24 августа 1868 года она совершила прогулку в коляске со своим мужем; он был с ней ласков и нежен, она очень весела. На следующий день, около трех часов пополудни, у нее случился апоплексический удар. Свистящее дыхание. Спазмы, паралич половины тела.

Записная книжка Виктора Гюго, 27 августа 1868 года:

«Умерла сегодня утром, в 6 часов 30 мин. Я закрыл ей глаза. Увы! Бог примет эту нежную и благородную душу. Я возвращаю ее ему. Да будет она благословенна! По ее желанию мы перевезем гроб в Вилькье и похороним ее возле нашей милой дочери. Я провожу ее до границы…»

Вакери и Мерис в тот же день приехали из Парижа, чтобы присутствовать при положении во гроб. Доктор Эмиль Алике открыл ей лицо.

«Я взял цветы, которые там были, окружил ими ее голову. Положил вокруг головы венчик из белых ромашек так, что лицо осталось открытым; затем я разбросал цветы по всему телу и наполнил ими весь гроб. Потом я поцеловал ее в лоб, тихо сказал ей: „Будь благословенна!“ — и остался стоять на коленях возле нее. Подошел Шарль, потом Виктор. Они, плача, поцеловали ее и встали позади меня. Поль Мерис, Вакери и Алике плакали… Они наклонились над гробом один за другим и поцеловали ее. В пять часов свинцовый гроб запаяли и привинтили крышку дубового гроба. Прежде чем на дубовый гроб положили крышку, я маленьким ключом, который был у меня в кармане, нацарапал на свинце над ее головой: V. H. Когда гроб закрыли, я поцеловал его… Перед отъездом я надел черную одежду, буду теперь всегда носить черное…»

Виктор Гюго проводил гроб до французской границы. Вакери, Мерис и доктор Алике поехали в Вилькье. Поэт и его сыновья провели ночь в Кьеврене.

29 августа 1868 года:

«В моей комнате лежало иллюстрированное икание „Отверженных“. Я написал на книге мое имя и дату — на память моему хозяину. Сегодня утром в половине десятого мы выехали в Брюссель. Прибыли туда в полдень…»

30 августа:

«Предложение Лакруа относительно моих незаконченных произведений. Что ж делать! Надо снова браться за работу…»

Госпожу Гюго сфотографировали на смертном одре, в трагическом убранстве покойницы. На единственном увеличенном отпечатке последнего ее портрета Виктор Гюго написал:

«Дорогая покойница, которой я простил…»

Первого сентября он получил известие о похоронах. Поль Мерис сказал прекрасную речь в Вилькье. Гюго приказал выгравировать на могильной плите:

АДЕЛЬ

ЖЕНА ВИКТОРА ГЮГО

Вскрыли завещание.

Виктор Гюго — Огюсту Вакери, 23 декабря 1868 года:

«Дорогой Огюст, в приписке к завещанию моей жены сказано: „Я дарю Огюсту мой лаковый пюпитр и все вещицы, находящиеся у меня на письменном столе. Кроме того, я дарю ему старинный кошелек для раздачи милостыни, который мне достался от г-жи Дорваль, — он висит над портретом моей Дидины, написанным мною. Госпоже Мерис завещаю подаренный мне Огюстом серебряный браслет, который я ношу постоянно“. Приписка датирована 21 февраля 1862 года. После этого моя жена уехала в Гернси. Вещицы, которые были у нее на столе (в 1862 г.), исчезли. Но пюпитр и кошелек хранятся у меня, и вы можете взять их, когда захотите. Она увезла серебряный браслет в Париж, где ее в последнее время часто обкрадывали. Мы искали браслет. Пока еще не могли найти…»

Браслет не могли найти, потому что вторая Адель, покидая Гернси, увезла его вместе с несколькими другими принадлежавшими ей самой драгоценностями.

Адель, жена Виктора Гюго… Что было в этих словах? Гордость? Желание вновь завладеть, хотя бы после смерти, той, которая однажды отстранилась от него при жизни? Или дань уважения к ее верной дружбе? Жюльетта истолковала надпись именно в таком смысле. Она не только не пыталась заставить вдовца жениться на себе; но поддерживала культ умершей Адели.

Жюльетта Друэ — Виктору Гюго, Гернси, 10 октября 1868 года:

«Мне кажется, что, с тех пор как я снова живу здесь, моя душа расширилась и стала как бы вдвое больше и что я люблю тебя не только всей своей душой, но и душой твоей дорогой усопшей. Я прошу ее, достославную свидетельницу твоей жизни на этом свете, чтобы она стала моей предстательницей на небесах и свидетельствовала обо мне перед Богом. Я прошу ее позволения любить тебя, пока я живу на земле, и любить тебя после смерти. Я прошу ее дать мне частицу того божественного дара, которым она была наделена, — дара делать тебя счастливым, и я надеюсь, что она исполнит мою мольбу, ибо читает в глубине моего сердца…»

В самом ли деле Адель сделала своего мужа счастливым? Или хотя бы не причиняла ему других горестей, после того как между ними раз и навсегда установились новые отношения? Жена гениального человека бывает одновременно и очень близка, и очень далека от его жизни, «которая, кажется, калечит жизнь всех его близких».

В «Отвиль-Хауз» он тотчас же вернулся к своей рабочей и размеренной жизни. Каждый понедельник — обед для сорока бедных детей. Каждый вечер «обед в „Отвиль II“. Отныне это будет ежедневно, Deo volente»[185] И с рассвета до сумерек — работа. Он продолжал «громоздить Пелион на Оссу». Ему уже было под семьдесят, а он собирался написать целую серию романов: «Человек, который смеется» (или Англия после 1688 г.); «Франция до 1789 года» (название еще не было придумано); «Девяносто третий год». Аристократия, монархия, демократия. Документацию к «Человеку, который смеется» он нашел, как делал это всегда, в книгах, случайно попавшихся ему у букинистов Гернси и Брюсселя, он даже составлял полные списки пэров Английского королевства, чертил планы старого Лондона, палаты лордов. Удивительно то, что при этих случайных и пестрых сведениях он создал довольно стройную картину. Гюго интересовало множество причудливых и, казалось бы, ненужных подробностей, но он чувствовал главное.

Он долго искал название книги. Он объявил Лакруа, будущему своему издателю, что даст роману заглавие «По приказу короля». Потом, по совету друзей, назвал свою книгу «Человек, который смеется». Исторический роман? «Драма и история одновременно, — пояснил он. — Читатель увидит там неожиданную Англию. Эпоха — удивительный период от 1688 до 1705 года. Это подготовка нашего французского XVIII века. Это время королевы Анны, о которой так много говорят и которую так мало знают. Я думаю, в этой книге будут откровения, даже для Англии. Маколей, в общем, поверхностный историк. Я попытался проникнуть глубже…» Гюго понимал исторический роман не так, как Вальтер Скотт или Дюма-отец. Большие фигуры истории должны были виднеться лишь издали, на заднем фоне картины и сбоку; автора интересовали только вымышленные персонажи. С этой книгой его связывали кровные узы. Ужасное зрелище — виселица, представшая ночью перед ребенком, сродни страшным картинам, которые в детстве волновали Гюго. Герой романа, Гуинплен (позже лорд Кленчарли), был как Трибуле, как Дидье, как Квазимодо, как Эрнани, как Жан Вальжан, жертвой общества. Изуродованный с самого рождения, этот человек, лицо которого искажено жутким смехом, страдающий человек. Восстановленный в своих правах, он остается верен своим товарищам по нужде и, несмотря на свистки, смех и поношения, произносит в палате лордов речь, очень похожую на речи Виктора Гюго в Законодательном собрании в 1850 году.

Другая черта, благодаря которой эта книга, во многих отношениях необычная и странная, остается человечной, — противопоставление Гуинплена, человека целомудренного, соблазну плоти. Виктора Гюго с самого отрочества, одновременно целомудренного и волнуемого желаниями, непреодолимо влекло и вместе с тем страшило женское тело, «манящая чувственность, угрожающая душе». Гуинплена, созерцавшего спящую Жозиану, охватывает дрожь: «Нагота в страшной простоте. Настойчивый, таинственный призыв существа, не ведающего стыда, обращенный ко всему темному, что есть в человеке. Ева, более пугающая, чем дьявол… Волнующий экстаз, приводящий к грубому торжеству инстинкта над долгом…»[186] Торжество, которое он знал слишком хорошо и которого страшился в нем «человек долга».

«Человек, который смеется» имел меньший успех, чем предыдущие романы Гюго, отчасти по вине Лакруа, превратившего его издание в слишком уж коммерческое предприятие, но также потому, что романисты реалистической и натуралистической школы уже приучили публику искать патетическое в повседневном. «Несомненно, — писал Гюго, — что между моими современниками и мною существует разрыв. Если бы писатель писал только для своего времени, я должен был бы сломать и бросить свое перо». Он по-прежнему писал стихи, достойные восхищения и в его время, и во все времена, но он прятал их в сундуке, не желая публиковать слишком много. А впрочем, разве у него еще были современники? Ламартин только что умер. В записной книжке Гюго отмечено:

4 марта 1869 года:

«Ламартин умер. Это был величайший из Расинов, не исключая и самого Расина».

Виньи умер в 1863 году. «Бедный Бодлер», который был гораздо моложе, умер в 1867 году. Дюма сильно сдал. Меримо умирал от болезни сердца, Сент-Бев — от своих застарелых недугов. Один Гюго оставался сильным, плодовитым, колоссальным.

Гюго — Огюсту Вакери, 7 января 1869 года:

«Я хорошо знаю, что не старею, а, наоборот, расту, и потому-то я чувствую приближение смерти. Вот доказательство существования души! Тело стареет, а мысль растет. Под моей старостью Таится расцвет…»

Титан? «Нет, — говорил Мишле братьям Гонкур. — Вулкан, мощный гном, который кует железо в огромных кузницах, в глубине земных недр».

Экземпляр «Человека, который смеется» был послан Леони д’Онэ с осторожной дарственной надписью: «С уважением. В. Г.».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.