Транзитка

Транзитка

В Свердловск прибыли к полуночи. Долго маневрировали. Наконец, солдаты забегали, звякнули затворы первого «купе», пошли на выход. Доходит до нас очередь. Выпускают группами, по пять. «Живо! Живо!» — солдаты торопят. По вагону шастает офицер, принимает «товар». Прохлада, свежий воздух, станционный дух мазута и гари в угольной черноте ночи. На тускло освещенной земле, между рельсами, передние пятерки уже на коленях. Под дулами автоматов падаем и мы в ряд. За нами следующие. Дрожат нервные языки овчарок. Не очень они нам рады. «Ближе! Тесней!» — команда. Двигаемся на коленях вплотную к затылкам. Собаки рычат. Поза такая: стоишь на одном колене, другая нога вытянута назад, обе руки спереди на мешке. Поседевший от пыли московских тюрем лефортовский мешок на родной уральской земле. Шевельнешь рукой, поправишь ли ногу — рычание. Нас считают. Встаем по команде, и грозный конвой ведет нас через линии на лампочный свет открытого загона, где темнеют кузова воронков.

Минут через сорок вступили на коричневый кафель прихожего коридора Свердловской тюрьмы. Четвертая моя тюрьма за неполные десять месяцев. Стены, стены, угрюмые углы, мрачные проходы в разные стороны жутковатого тяжелого треста. Выстраиваемся вдоль коридора в две длинные шеренги. Офицеры в форме внутренних войск с кипами наших дел в больших конвертах. Проверка. Офицер выкрикивает фамилию, ты называешь статью, начало и конец срока. Всю колонну ведут во внутренний двор тюрьмы. Несмотря на глухую ночь, из-за решеток тускло освещенных окон черных коридоров, с разных сторон крики: «Откуда этап?» «Гаврила, ты здесь?» «Москва, про Фильку не слышно?» «Земляки, подкиньте свежего петуха!» («Петухами», «гребнями», «голубыми» называют педерастов). Под ногами чавкают лужи. Вваливаемся в обшарпанное помещение, серые стены в подтеках. Передние уже разделись, заматывают одежду на проволочные вешалки, сдают в прожарку. Тут хозяйничают прапора и зеки из тюремной обслуги. Как всегда торопят. Пестрят синие наколки на голых телах. Все нагишом, мешки сданы, одежда в прожарке, с собой только мыло, мочалка. Открывается железная дверь, и мы в бане. Тюремная баня — одно название, на самом деле это душ. Народу много, леек не хватает, к тому же не все исправны — иные вообще не работают, иные еле струятся, там только холодная, здесь только горячая. Намылишься, потом ждешь момент, чтобы ополоснуться. Голос прапора из окошка в двери: «Выходим!» Половина еще в мыле: «Постой, командир!» Вода совсем кончается, давка у последних струй. Выгоняют всех разом. Не туда, где раздевались, это другое помещение — «одевалка». Наши мешки, одежда из прожарки свалены большой кучей. Налетаем, рвем друг у друга, расталкиваем по скамьям. Кто-то ходит, ищет белье, кто-то мешок не найдет. Между тем прапор на выходе вызывает по фамилиям. Полуголые, полотенца на шее, остальное в руках, выходим на воздух. Прапора, не останавливая движения, требуют одеться, одеваемся по пути. На первом этаже тюремного корпуса снова выстраивают в две шеренги. Снова фамилии. Большая группа отделилась от нас. Их камера правее, № 146. Нас, оставшихся, человек 10–12, — напротив, в камеру № 137.

Эх, что за камера! Только открыли дверь — ударило смрадом адской духовки. Тесная толпа полураздетых, распаренных грешников едва сдерживалась, чтобы не вывалиться за порог. «Командир, хоть кормушку открой!» «К нам? Да ты что не видишь: стоять негде!» Менты напирали сзади, мы втискивались в сплошное месиво, каким-то чудом все же растворялись в нем. Еще толчок и дверь удалось закрыть. Меня подхватило, словно винтом мясорубки, и прибило к краю переполненных нар. Присесть куда-либо нечего было и думать. На нарах ни одной свободной щели. Пол сплошь устлан телами, кто-то лежит, кто-то сидит, остальные стоят — некуда деться. Наш этап сгрудился у стола, за которым лихие ребята, не обращая внимания на давку, стучали костяшками домино. Да, в такой «буче, боевой и кипучей», я еще не бывал. «Откуда, земляк?» — спрашивают из глубины нар. «Из Москвы». Выныривают несколько юных бледных физиономий, спрашивают вперебой: «Сахарку не найдется? Курехи?» Рядом приподнимаются на локтях, ждут, что скажу. Есть, говорю, да только куда мешок поставить? Мигом подобраны ноги, несколько рук помогают мне протиснуть с пола мешок. Достаю коробку быстрорастворимого сахара, кулек карамели, пачку табаку. Расхватывают в момент, едва успел отобрать оставшиеся в кульке конфеты: «Не все сразу, это на завтрак». «Да ты садись, двигай к нам». Сбрасываю мешок на пол, сажусь. Экая удача! Народ крутит цигарки, кашляют, хвалят табак. Медовое благовоние «Золотого руна» как бы разряжает спертую духотищу. Дышится легче. Люди добреют, теснятся. Я продвигаюсь внутрь, слава богу, можно вытянуть ноги. С верхних нар, под углом к нашим, прыгает армянин и, рассекая толпу, прямо ко мне: «Друг, дай конфетки! Табачку строгачам дай! — Поворачивает голову к дверям, где стоит наш этап. — Москва! У кого что есть, табак, конфеты, давай со строгачами поделимся!» Армянин собирал дань для другой камеры, где сидит строгий режим. Но не только. Оттуда же с верхних нар требуют и им тоже: на дорожку, на этап. Достань я мешок — ничего не останется. Соседи шепчут на ухо: «Все не показывай». Заслонив меня, подают армянину коробку с остатками сахара, горсть табаку: «Бери, что осталось. Он уже дал». Армянин передает дань какому-то мелкому пацану и устремляется к основной группе москвичей. Там заминка, никто ничего не дает. «Чего стоите? — кричат с верхних нар. — Сыпь на стол! Строгачам жалеете?» Среди москвичей бормотанье. «Говорят ничего нет», — с ехидным оскалом оповещает армянин верхние нары. Там вскакивает на ноги сухой, длинный, острый, как нож, субъект и кричит, точно режет: «Не-е-ту? А ну сидора на круг! У кого что найдем — весь сидор вытряхнем. Налетай пацаны!»

От субъекта прыгают двое на помощь армянину, который уже волок мешки московского этапа ближе к нарам. Сиганул туда шустрый парнишка и с нашего ряда, его звали Башир. Из московских плотных мешков полетело по рукам содержимое: вороха белья, рубашки, приготовленные загодя зековские костюмы и, конечно, сигареты, папиросы, свертки с едой и конфетами. Все шло сначала наверх, а оттуда что негоже раздавалось нижним. Москвичи угрюмо молчали. Субъект наверху тянулся струной, заходясь от дрожи: «Все, все сидора тряси! Бери, кому что надо. Пусть помнят Свердловскую пересылку, жмоты!»

— Где твой сидор? — говорит мне пожилой, беззубый Егор. — Тащи быстрей в голов?.

Вместе с ним втянули мой мешок вглубь нар, под головы. И вовремя: около нас уже рыскали в поисках остальных московских мешков. Башир, обслужив верхние нары, вернулся к нам, примеряет черный отобранный костюм. Грабеж кончился, начался обмен-макли. Разбойничьи страсти уступили место мирной рыночной толкотне. Башир перебрался к блатным наверх. Высокая честь за особые заслуги. С его уходом стало свободней. По бокам от меня морщинистый Егор и тощий юнец с лицом бледной поганки. «Москвичей завсегда дербанят!» — говорит Егор. «Чего так?» «Вишь, какие сидора? Жмоты, потому их не любят». «А вы откуда?» «Я с Алапаевска, Толик, — показывает на юнца, — этапом едет в Курган». «Местные значит, — говорю. — Почему голодуете, ведь дом рядом?» Егор склабит прокуренный, желтый, единственный зуб: «По-разному. Кому мы на хуй нужны? А у кого что есть — делимся, смотри народу-то сколько, не будешь же один хавать». «Так и в Москве то же, но все-таки ларь, передачи — на этап что-нибудь соберется, а у вас-то почему нет?» «А на хрена на этап? — в свою очередь удивляется Егор. — Мы наоборот все в камере оставляем, все равно до зоны не зеки, так менты отберут». Вот оно что: у них наоборот. Впрочем, можно понять: этап их короткий — местные зоны, тут же если не в Свердловске, то в области. Москвичей же гонят за тридевять земель, а там три месяца до ближайшего ларя в чужих-то краях. Приходится запасаться. Да вот пример — что толку? Чем больше везешь, тем быстрее отнимут. Обалдел я от нищеты и свирепого крохоборства. И где? На Урале! Край вроде не бедный, не дикий. Но сколько зверства и жадности прямо с порога. И москвичи видно обалдели от такого приема. Растерялись. Есть среди них не робкого десятка, знаю: кое-кто сам выкручивал, но чтоб так по наглому, до последних потрохов, у целой группы без разбора, без «здрасте вам» — это было неслыханно. Прощай цивилизация! Как ни тяжело в столичных тюрьмах, а все же свои стены легче. Каждый из нас понимал, что лишь с этой камеры началась для нас та жизнь, ради которой нас посадили. Жизнь как наказание. И чтоб тут приспособиться, чтобы выжить среди этой орды, предстояла опасная, жестокая борьба за существование. Это была первая камера, где, засыпая, я не подумал о клопах, ничего не спросил о вшах и прочих насекомых. Только б забыться, отключиться от кошмара, довольно и того, что повезло лечь, остальное уже не имело никакого значения.