Глава V
Глава V
Только небесные тела, совершив положенный им круг, возвращаются туда, откуда начали свое движение. Человеку этого не дано. Направляясь после разлуки в родные места, он, в сущности, спешит на свидание, назначенное самому себе, и, с грустью отмечая случившиеся там перемены, не хочет понять, что и его неузнаваемо, изменило время, которое никогда не движется вспять.
Лишь два года продолжалось изгнание, а Кят трудно было узнать. Главным городом всего Хорезма сделался Гургандж, где покойный Мамун, по слухам, отстроил дворец на манер бухарского Регистана. Здесь же, во вчерашней столице, все, казалось, выцвело, обветшало, погрузилось в провинциальную полудрему, нарушаемую лишь бубенцами транзитных караванов и разноязыким многоголосьем торговых гостей.
Зато в усадьбе Абу Насра, основательно перестроенной после пожара, жизнь кипела, как в прежние времена. Некоторые из кятских ученых после гибели хорезмшаха бежали в Бухару и Хорасан, другие подались в Гургандж, надеясь пристроиться при дворе. Те же, кто предпочел остаться в Кяте, сгруппировались вокруг Абу Насра и теперь съезжались в его дом на меджлисы едва ли не каждый день. Конечно, без материальной поддержки казны многим из них приходилось нелегко, не хватало денег на проведение опытов, а иногда даже просто на жизнь. С другой стороны, вдали от дворцовой сутолоки и чиновничьей опеки легче было сосредоточиться, с головой погрузиться в размышления, на которые раньше иногда не оставалось ни времени, ни сил.
По прибытии в Кят Бируни сразу же вступил в переписку с Абу-л-Вафой ал-Бузджани. С первой же оказией он отправил старейшине багдадских ученых обстоятельное послание, в котором предложил идею одновременного наблюдения в Багдаде и Кяте лунного затмения 997 года. Этот замысел возник у Мухаммеда еще в Рее, когда он занимался изучением научного наследия Рази. В одном из своих трактатов Рази сообщал о предпринятой им попытке определения разности географических долгот Багдада и Рея путем одновременного наблюдения из них затмения Луны. Мысль о проверке величины, полученной Рази, показалась Мухаммеду соблазнительной, но осуществлению задуманного помешал поспешный отъезд. Теперь же, когда до затмения еще оставалось достаточно времени, можно было попытаться решить несколько иную, хотя не менее важную задачу, а именно — точно установить географическую долготу Кята, считая ее равной сумме уже известной долготы Багдада и установленной в день наблюдения разности долгот…
Вскоре после эксперимента Бируни получил письмо из Багдада, в котором ал-Бузджани сообщил ему определенное им местное время момента полуночи. Сопоставив его со своим результатом, Бируни определил, что разница в местном времени Багдада и Кята составляет примерно час и, следовательно, разность долгот равняется 15°.
Первому совместному эксперименту, к сожалению, суждено было стать и последним. В июле 998 года из Багдада пришла печальная весть о смерти ал-Бузджани.
Из-за стесненности в средствах Бируни не мог заниматься астрономическими наблюдениями систематически: без помощи казны создание стационарных инструментов, обладающих достаточно высокой точностью, было немыслимо, а самодельные диоптрийные или диоптрийно-моделирующие приспособления, как правило небольших размеров, давали значительные погрешности и по этой причине не годились для решения серьезных научных задач.
Обстоятельства, таким образом, не благоприятствовали исследовательской работе. Зато именно в Кяте, пользуясь полной свободой от служебных или придворных обязанностей, Бируни с жаром принялся за изучение античной философии, которой он увлекся еще в Рее.
«Всякий, кто делает усилия и занимается изучением философии, — писал Рази, — достоин идти по пути истины. Действительно, души людей могут быть очищены от грязи и темноты этого мира и спасены только путем изучения философии. Когда человек изучает ее и схватывает часть ее, даже самую ее малую часть, которую мы можем только мыслить, он очищает душу от грязи и темноты и обеспечивает свое спасение».
Вряд ли эта точка зрения могла вызвать какие-либо возражения у Бируни, и все же, обращаясь к трудам великих мыслителей древности, он, конечно же, руководствовался не заботами о спасении души, а стремлением познать естественные законы природы, разобраться в фундаментальных проблемах натурфилософии. К тому времени он был уже достаточно хорошо знаком с идеями Фалеса, Аристарха, Архимеда, Евклида, Птолемея и других ученых античной и эллинистической эпох, которые занимались разработкой отдельных направлений практического естествознания, не выдвигая универсальных философских систем. Теперь же на основе накопленных знаний необходимо было составить цельное представление о мире, решив для себя такие узловые проблемы натурфилософии, как непрерывное и дискретное в природе, сущность движения и способы его передачи, строение и превращение материи.
Вот почему сочинения Аристотеля «О небе» и «Физика» в период кятского отшельничества сделались настольными книгами Бируни.
* * *
Своим приобщением к философскому наследию античности мусульманская культура во многом обязана сирийцам. Путь Аристотеля «из греков в арабы» пролегал через Византию и сасанидский Иран. Там уже в первые века нашей эры существовали христианские научные центры, в которых древнегреческие трактаты переводились на сирийский язык. У великих умов античности сирийцы учились искусству точной и последовательной аргументации, столь необходимой в спорах вокруг основных догматов христианства и в полемике с языческими религиями Востока.
В ту пору сирийские несторианские академии в Эдессе и Нисибине поддерживали тесные контакты с учеными Афин, Константинополя и Александрии, где античное наследие изучалось и комментировалось с позиций неоплатонизма, который, соединив в себе многие идеи, заимствованные в учениях эпикурейцев, стоиков и некоторых других направлений, к IV веку нашей эры стал ведущей философской системой эллинистического мира.
С начала IV века римские монархи резко изменили свое отношение к христианству, еще недавно жестоко преследовавшемуся по всей империи. Император Константин объявил христианство официально дозволенной религией и в 325 году созвал в Никее первый «вселенский собор». Отныне церковь в союзе со светской властью повела борьбу за искоренение язычества, к которому относилась не только религия, но и философские системы античного мира. Вопреки общепринятому мнению александрийскую библиотеку, которая считалась не меньшим «чудом света», чем знаменитый стометровый маяк, сожгли не арабы, завоевавшие Египет в VII веке. Это преступление совершили тремя столетиями раньше христианские фанатики, объявившие богоугодным делом уничтожение центров «языческих» наук.
Гонения в Римской империи обрушились не только на язычников. Уже на Никейском соборе были осуждены как еретики последователи арианства — учения, ставившего Христа ниже бога-отца, а второй собор, созванный в Эфесе в 431 году, объявил ересью несторианство, которого придерживалось значительное число сирийских христиан. Но этим дело не ограничилось. После того как в 489 году по приказу императора Зенона власти закрыли духовную академию в Эдессе, многие ученые-несториане бежали в Иран, где нашли приют в стенах Нисибийской академии.
С тех пор центром эллинистической учености постепенно становится Иран. Туда же, в академию Гундишапура, перебрались греческие неоплатоники из Афинской академии, закрытой византийским императором Юстинианом в 529 году. Благодаря покровительству сасанидского царя Хосрова Аноширвана в сирийских школах на территории Ирана развернулась работа по переводу и комментированию философских сочинений Аристотеля и Платона, медицинских трактатов Гиппократа и Галена, трактатов древних математиков и астрономов.
Ислам, явившийся в мир в самый разгар острейшей идейной борьбы, к тому времени не обладал в отличие от других религий ни развитой догматикой, ни цельной системой философских представлений о мире. Арабы обязывали новообращенных следовать обрядовой практике ислама и исполнять его предписания в сфере этики и морали. Однако этого было недостаточно, чтобы религия завоевателей могла успешно соперничать с уже сформировавшимися вероисповедными доктринами Востока. Овладение обширными территориями само по себе не могло сделать ислам мировой религией. Завоевания меча предстояло подкрепить авторитетом слова, тем более в условиях сосуществования в пределах халифата различных богооткровенных религий, признававшихся в качестве таковых исламом.
В ответ на эту потребность в исламе одновременно с его утверждением как религии государства вспыхнула острая полемика по широкому кругу религиозно-философских и связанных с ними политических проблем. Уже во второй половине VII века предметом горячих споров стал, казалось бы, сугубо этический вопрос об определении понятия греха и о его последствиях для верующего. Наиболее суровые моралисты настаивали на том, что человек, совершивший смертный грех, перестает быть мусульманином, обрекается на адские муки и каждый правоверный вправе убить его как идолопоклонника и даже расправиться с его потомством. Их оппоненты занимали более мягкую позицию, считая, что грешник может рассчитывать на милосердие всевышнего, ибо не соблюдение правил, определяющих пределы дозволенного и запретного, составляет одну из важнейших основ ислама, а вера, сокрытая в глубинах человеческого сердца.
Размышления о грехе и мере ответственности за него неизбежно приводили к вопросу о свободе воли, который занимал существенное место в несторианских догматических спорах и был, таким образом, не нов для эллинистического Востока. В этом вопросе мусульманские богословы разделились на две соперничавшие группировки: так называемые джабариты, твердые сторонники фаталистической идеи, полностью отрицали свободную волю, а их оппоненты — кадариты — выдвигали тезис об абсолютной свободе воли и ответственности человека за свои дела.
В VIII веке в мире ислама возникла рационалистическая философская школа мутазилитов, которые вслед за представителями еще более ранней школы кадаритов пришли к отрицанию предопределения, обосновывая свою позицию положением об абсолютной справедливости бога. Справедливость всевышнего, утверждали мутазилиты, заключается в том, что он карает людей за поступки, совершенные ими по их собственной воле.
Рационализм мутазилитов проявлялся прежде всего в том, что они ставили разум над верой, считая человеческий интеллект высшей инстанцией при обосновании о тех или иных положений. Свойственный им критический подход ко всему, что не подтверждалось доводами разума и опытом, способствовал расширению их кругозора — наряду с проблематикой теологического и онтологического[9] плана мутазилиты проявляли острый интерес к таким естественнонаучным дисциплинам, как астрономия, математика, география, зоология, минералогия, химия. С неодобрением наблюдая за экспериментаторской деятельностью мутазилитских естествоиспытателей, столь чуждой самому духу средневековья, мусульманские обскуранты открыто обвиняли их в «предпочтении опытов над собаками и петухами молитве и чтению Корана».
Такая ориентация на светские знания и обусловила их углубленный интерес к античной мудрости. Можно полагать, что переводческое движение, способствовавшее ознакомлению ученых халифата с достижениями древних греков, в какой-то степени было обязано своим рождением и деятельности мутазилитов.
Первые переводы сочинений античных философов с греческого и сирийского языков встретили резкое противодействий богословских кругов. Для обоснования права эллинской мудрости на существование в мире ислама ее сторонники часто ссылались на изречение, приписываемое самому пророку: «Приобретайте мудрость, пусть даже из уст многобожников».
Однако вскоре ситуация изменилась. С восшествием на престол в 813 году аббасидского халифа Мамуна, проявлявшего благосклонный интерес к «древним наукам», мусульманские вольнодумцы обрели твердую почву под ногами. При багдадском «Доме мудрости» началась оживленная деятельность по переводу античных философских трактатов, извлеченных из скрипториев несторианских школ либо захваченных в качестве трофеев во время войн с Византией.
В эпоху известного своей терпимостью Мамуна и его преемников Мутасима и Васика (с 813 по 847 год) в халифате образовалась целая когорта ученых, успешно сочетавших перевод и комментирование древних текстов с самостоятельными исследованиями. Чаще всего в такой роли выступали сирийские христиане, питомцы несторианских научных центров, поступившие на службу к Аббасидам. Благодаря энциклопедическим познаниям в области практических наук и владению двумя-тремя языками они сделались посредниками между античной и эллинистической мудростью и пробуждающейся философской мыслью ислама. К ученым этого типа следовало бы прежде всего отнести сирийцев Хунейна ибн Исхака и его сына Исхака ион Хунейна, чей вклад в ознакомление арабоязычного мира с античной философией невозможно переоценить.
Хунейн ибн Исхак родился в 810 году в месопотамском городе Хира, в семье аптекаря. Хира уже в V–VI веках была столицей небольшого арабского княжества, и Хунейн с самого детства наряду с родным сирийским знал и арабский язык. Достигнув совершеннолетия, он, как и многие жаждавшие знаний молодые люди того времени, отправился в Багдад, где изучал медицину под руководством известного врача и переводчика античных сочинений Абу Закарии Яхья. Позднее, по поручению сыновей Мусы ибн Шакира, талантливых ученых, работавших в багдадском «Доме мудрости», он отправился в Византию и провел там два года, собирая уцелевшие списки античных авторов и овладевая тонкостями греческого языка. Уже в тот период он, по-видимому, попытался сделать первые шаги на поприще перевода, но обнаружил, что его познания в арабском весьма ограниченны и отличного владения разговорной речью недостаточно для точной передачи научных терминов и тончайших смыслов, составляющих ткань философских размышлений древнегреческих мыслителей. Чтобы восполнить этот пробел, Хунейну пришлось провести несколько лет в Басре, этой своего рода филологической столице халифата, где он брал уроки арабского языка у крупнейшего грамматиста Ахмеда ибн Халила. К тому времени, когда Хунейн возвратился в Багдад, он уже был широко известен в Месопотамии не только как практический врач, владеющий всеми тайнами древнего лекарского искусства, но и как блестящий переводчик античных философских трудов. Вот почему халиф Мамун назначил его ведущим переводчиком «Дома мудрости». Собрав вокруг себя около девяноста помощников и учеников, Хунейн серьезно занялся переводческой деятельностью.
Благодаря его усилиям на арабском языке впервые зазвучали «Афоризмы» и «Прогностика» Гиппократа, почти все сочинения Галена, медицинская энциклопедия Орибазия, «Синопсис», «Государство» и «Тимей» Платона, трактаты «О животных» и «Метафизика» Аристотеля, а также чрезвычайно популярное в средневековом мире «Введение» Порфирия к Аристотелевым «Категориям».
Это был нелегкий и до известной степени неблагодарный труд. Труд переводчика оценивался в то время сдельно и по весу. Чтобы заработать побольше, Хунейн вынужден был прибегать к маленьким хитростям — он писал на самой грубой и толстой бумаге, крупным и размашистым почерком, оставляя широкие поля и большие промежутки между строками.
Профессия переводчика стала в его семье потомственной. По стопам Хунейна пошел его сын Исхак, который занимался исключительно переводами философских сочинений, главным образом Аристотеля, и его племянник Хубейш. Сам Хунейн перевел на арабский язык в общей сложности около ста трактатов, а всего на счету представителей этой славной династии значится более двухсот работ.
Не менее значительным переводчиком был современник Хунейна сирийский христианин Коста ибн Лука из Баальбека, проявлявший глубокий интерес к натурфилософским проблемам. Перу Косты ибн Лука принадлежит перевод комментариев Александра Афродизийского и Филопона к «Физике» Аристотеля, а также перевод «Механики» Герона Александрийского, сохранившейся лишь в арабском варианте и именно с него впоследствии переведенной на латынь.
Мир античной философии предстал перед средневековым арабоязычным читателем во всем своем многообразии. В мусульманской научной полемике IX–X веков встречаются имена Фалеса и Пифагора, Анаксагора и Эмпедокла, Демокрита и Эпикура… И все же в центре внимания мусульманских ученых всегда был Аристотель, которого на Востоке называли «первым учителем». Правда, аристотелизм был воспринят арабами не в его первозданном виде, а сквозь призму позднейших напластований — таким, каким он сделался в трудах комментаторов эллинистической эпохи.
«Если бы мусульманские философы знали Аристотеля только лишь по его книгам и произведениям школы перипатетиков[10], — писал современный арабский историк Ибрахим Мадкур, — они бы, несомненно, создали не такое учение, которое они оставили нам. Дело в том, что между ними и «первым учителем» встала александрийская школа, которая оказала на них сильное влияние… Добавьте к этому, что Аристотель стал известен арабам в толковании неоплатоников. Поэтому мы видим, что мусульманские философы знают Порфирия, Темистия, Аммония, Симпликия и Давида Армянского больше, чем ближайших учеников Аристотеля…»
Такое восприятие Аристотеля и определило своеобразие восточного перипатетизма, у истоков которого стоял близкий к мутазилитским кругам Кинди — первый «философ арабов». Как большинство ученых IX века, Кинди был энциклопедистом. Не существовало, пожалуй, ни одной отрасли знания, в которой он не высказал бы своих суждений, поражавших современников смелостью и новизной. Среди 238 сочинений, приписываемых ему средневековыми источниками, можно встретить труды по математике, астрономии, оптике, метеорологии, медицине, этике и теории музыки. Однако выше других Кинди ставил философию, считая ее наукой о «первой истине», позволяющей человеку проникнуть в причины всех явлений бытия.
Известно, что Кинди отредактировал перевод «Метафизики» Аристотеля, написал комментарии к его «Категориям» и «Второй аналитике», сделал сокращенные арабские изложения Аристотелева трактата «По этике» и «Введения» Порфирия. Содержание основных работ великого стагирита Кинди раскрыл в своем трактате «О количестве книг Аристотеля и о том, что необходимо для усвоения философии».
Смело отражая нападки «правоверных» богословов, обвинявших ранних мусульманских философов в преклонении перед «язычниками», Кинди писал: «Нам не следует стыдиться одобрения и обретения истины, откуда бы она ни исходила — пусть даже от далеких от нас племен и от народов несопредельных с нами стран. Для искателя истины нет ничего лучше самой истины, и не следует пренебрегать истиной и свысока смотреть на тех, кто ее высказал или передал: истиной никого нельзя унизить — наоборот, истина облагораживает всякого».
В философском учении Кинди идея о сотворенности мира сочеталась с ярко выраженным детерминизмом — стремлением выявить причинную обусловленность процессов, происходящих в природе и в сфере общественных отношений. Бог для Кинди — некая «отдаленная причина» бытия: мир, созданный творцом, в дальнейшем развивается по своим собственным законам, которые постигаются человеческим умом.
«В истории восточного перипатетизма, — отмечал советский востоковед А. В. Сагадеев, — большую роль сыграла выдвинутая Кинди концепция четырех видов интеллекта: «актуального разума», то есть совокупности универсалий, обладающих внешним бытием; «потенциального разума», то есть способности души воспринимать универсалии извне, подобно тому, как человек может научиться искусству писания; «приобретенного разума», то есть совокупности универсалий, уже актуально наличествующих в душе подобно искусству писания, освоенному, но еще не используемому писцом; «проявляющегося разума», то есть того же приобретенного разума, но уже проявившегося вовне подобно искусству писания, обнаруживаемому писцом в процессе работы».
Следующей и едва ли не самой важной вехой в становлении восточного перипатетизма стало творчество великого ученого-энциклопедиста Абу Насра Фараби. Фараби тщательно изучил Аристотелевы «Категории», «Герменевтику», первую и вторую «Аналитики», «Топику», «Софистику», «Риторику» и «Поэтику» и написал к ним собственные комментарии.
Блестящие по глубине проникновения в тонкости аристотелизма, эти комментарии уже сами по себе могли поставить его в один ряд с крупнейшими учеными эпохи. Но деятельность Фараби не ограничилась комментаторством. Творчески осмысляя, складывая и упорядочивая самые сильные, на его взгляд, стороны учения Аристотеля, а также Платона и одного из классиков неоплатонизма — Плотина, Фараби создал собственную философскую систему, пронизанную идеей гармонической целостности мира.
Бог, по Фараби, был «необходимо сущим благодаря самому себе», «первопричиной» всего космоса и «подлунного мира», отношение бога к Вселенной он трактовал в близком пантеизму духе, считал мир эманацией божества. Следуя перипатетической традиции, Фараби проповедовал идею совечности мира богу, что неизбежно вело к признанию вечности мира и неуничтожимости материи.
Научный авторитет Фараби в мусульманском мире был столь высок, а его главенствующая роль в восточном перипатетизме столь бесспорна, что уже при жизни его называли «вторым учителем», ставя вровень с самим Аристотелем. Но это отнюдь не означало, что идеи Фараби, как, впрочем, и учение его великого античного предшественника, составляли единственную и тем более — главную линию в мусульманском рационализме.
Восточный перипатетизм в мусульманской культуре представлял рационалистическую линию, ориентированную на античную мудрость, и прежде всего на аристотелевское учение. Другая линия мусульманского рационализма была начата мутазилитами: проявляя интерес к античному наследию, они вместе с тем весьма критически относились к ряду разработанных древнегреческими мыслителями положений, которые, по их мнению, не подтверждались ни доводами разума, ни результатами экспериментов.
Подобную двойственность в отношении к Аристотелю мы видим и у Бируни. Метафизика перипатетизма в целом не вызывала у него возражений — особенно убедительной казалась точка зрения Кинди, ограничивавшего прерогативы всевышнего актом сотворения мира, который после этого развивался по своим собственным законам. Такой подход был близок Бируни еще и потому, что допускал возможность постижения сути природных явлений человеческим интеллектом, опирающимся на данные наблюдения и опыта.
Что же касалось натурфилософии перипатетиков, то в ней Бируни вслед за мутазилитами обнаружил целый ряд положений, которые представлялись ему слишком умозрительными. Космология Аристотеля, допускавшая существование одного и единственного мира, непрерывного и лишенного пустот, а также выдвинутый им тезис о бесконечной делимости материи — все это было совершенно неприемлемо для Бируни. Более убедительными ему казались натурфилософские построения сторонников атомистики и их идея о множественности миров. Критически Бируни подходил и к физике Аристотеля — одни ее частные положения противоречили, на его взгляд, здравому смыслу, другие обнаруживали свою несостоятельность при попытке проверить их опытным путем.
Споры по узловым вопросам натурфилософии наверняка велись и в научных кругах Кята. Не исключено, что Бируни, прекрасно понимавший принципиальную важность этих вопросов для постановки и решения практических задач, не раз пытался обсуждать их на меджлисах в доме Ибн Ирака. Но подобные дискуссии, по-видимому, не приносили ему удовлетворения. В ту пору в Кяте было очень мало крупных ученых, находившихся на уровне научных исканий века. Единственной звездой мировой величины оставался Абу Наср ибн Ирак, но, являясь главным образом математиком и астрономом, он вряд ли мог серьезно помочь своему ученику в вопросах, требовавших фундаментальной философской подготовки.
Не находя среди окружавших его людей достойного собеседника, пусть даже придерживавшегося противоположных взглядов, Бируни обратился к переписке, которая была весьма распространенной формой общения ученых в те времена.
От кого же он мог узнать о совсем еще юном, но уже достаточно искушенном в философии Ибн Сине из Бухары? Что побудило его адресовать свое послание Ибн Сине в уверенности, что на все свои критические замечания по поводу натурфилософских идей Аристотеля он получит исчерпывающий и квалифицированный ответ?
Нам это неизвестно. Можно лишь предположить, что о юноше из Бухары, уже к семнадцати годам обнаружившем все признаки гениальности, в Кяте узнали от его первого наставника в философских науках ан-Натили, который именно тогда перебрался из саманидской столицы в Хорезм.
«Он изучил все науки и познал их, насколько это возможно для человека, — писал о юном Ибн Сине один из позднейших историков. — Все, что он узнал в то время, и составляет совокупность его знаний… Он овладел логикой, естественными науками и математикой, но не углублялся в математику, ибо тот, кто отведал сладости умозрительных наук, скупится расточать свои мысли на математические науки, кроме тех вопросов, которые он может сразу объять, а затем оставить».
То же самое мог рассказать хорезмийцам о своем питомце и ан-Натили, добавив, что любимой книгой Ибн Сины была «Метафизика» Аристотеля, которую к шестнадцати годам он прочел сорок раз и практически всю знал наизусть.
Так или иначе, но в один из дней 997 года Бируни решительно погрузил свой калам в чернильницу и затейливой вязью вывел первую строку эпистолы.
* * *
«Возникло ли когда-либо движение, не существовав раньше, и исчезнет ли оно снова так, что ничто не будет двигаться? — восклицал Аристотель в своей «Метафизике». — Или оно не возникло и не исчезнет, но всегда было и всегда будет, бессмертное и непрекращающееся, присущее существам, словно некая жизнь всего естественно сложившегося?»
Учение о движении занимало центральное место в метафизике и натурфилософии Аристотеля. Понимая движение в широком смысле как превращение возможности в действительность, проявляющееся в качественных и количественных изменениях, основным видом движения он считал перемещение тел в пространстве. Различая два вида движений — «естественные», происходящие без вмешательства извне, и «насильственные», осуществляющиеся под воздействием внешней силы, Аристотель указывал, что причиной «естественного» движения является стремление совершающего его тела к своему «естественному» месту. Согласно Аристотелю все тела делились на «тяжелые» и «легкие»: «естественным местом», к которому тяготели «тяжелые» тела, был центр сферической Вселенной; «легкие» же двигались в противоположном направлении и останавливались в своих «естественных местах» на периферии «подлунного мира». При этом, считая, что передача движения от тела к телу и, следовательно, само движение невозможны в пустоте, Аристотель решительно выступал против допущения пустого пространства как внутри космоса, так и за его пределами.
Являясь убежденным сторонником Аристотеля, Ибн Сина рассматривал движение как постепенное изменение состояния тела. Вслед за Аристотелем он все движения разделял на «естественные» и «насильственные», горячо поддерживал его теорию «естественных мест» и отрицал возможность пустоты. «Нельзя допустить, — писал он, — чтобы время движения в пространстве, свободном от сопротивления, было равным времени движения в пространстве, где мы предполагаем наличие сопротивления, ибо ни в действительности, ни в воображении сопротивление и отсутствие сопротивления нельзя представить себе равными. Следовательно, в пустоте не может быть движения».
В переписке с Ибн Синой Бируни подверг резкой критике как Аристотелеву теорию «естественных мест», так и его тезис о невозможности пустоты. По мнению Бируни, всем материальным телам свойственно стремление не к «естественным местам», а к центру Земли, хотя некоторые из этих тел встречают на пути к центру непреодолимые препятствия. «Если мы освободим воду, — писал он Ибн Сине, — и устраним из-под нее препятствие, то, без сомнения, она достигнет центра, и утверждение, что естественное место воды находится под землей, не будет обоснованным. Следовательно, ни для каких тел нет особого естественного места».
Все без исключения материальные тела тяготеют к центру Земли, считал Бируни, но более легкие из них вытесняются более тяжелыми. Разъясняя Ибн Сине свою точку зрения, он подкреплял ее таким аргументом: «Тот, кто утверждает, что все элементы имеют стремление к центру и более тяжелые опережают при этом более легкие, считает, что движение огня вверх — подобно движению воды в сосуде, имеющем два отверстия. Если опустить камень в одно отверстие, вода поднимется вверх через другое, ибо здесь нет ничего, что являлось бы по своей природе движущимся вверх и уносило бы с собой воду. Случай с огнем подобен случаю с водой в данном примере».
Еще более решительно оспаривал Бируни концепцию принципиальной невозможности пустоты, так же, как и в предыдущем случае, противопоставляя умозрительным построениям Аристотеля результаты опытов и наблюдений. «Если мы твердо установили, что нет пустоты ни внутри Вселенной, ни вне ее, — писал он Ибн Сине, — то почему, если пососать горлышко стеклянного сосуда, а затем перевернуть его в воду, то вода будет входить в него, постепенно подымаясь?»
Ставя вопрос о фазовых состояниях вещества и сущности перехода из одного состояния в другое, Бируни и здесь отталкивался от практических наблюдений. «Как изменяются вещи и переходят из одного состояния в другое: путем сближения и взаимопроникновения или путем самоизменения? Возьмем для примера воздух и воду. Вода, когда она превращается в воздушное состояние, становится ли на самом деле воздухом или ее частицы настолько рассеиваются в воздухе, что ускользают от наших чувств и мы перестаем их видеть?»
Не удовлетворившись ответом Ибн Сины, который вслед за Аристотелем считал, что первоматерия воды изменяет свою сущность, Бируни привел довод, подтверждающийся опытным путем: «Мы наблюдаем, как каждый раз вода при нагревании теряет форму воды и принимает воздушную форму, а во время конденсации и слияния снова теряет воздушную форму и превращается в воду. Итак, если бы вода действительно становилась бы воздухом, то во время конденсации она вторично не превращалась бы в воду».
В переписке Бируни затронул некоторые актуальные в то время вопросы оптики. «Если взять круглый, чистый и прозрачный стеклянный сосуд, — писал он, — и наполнить его чистой водой, то им можно пользоваться для зажигания. Если же этот сосуд вместо чистой воды будет наполнен воздухом, то он не будет ни зажигать, ни собирать лучи. Почему вода производит такое действие и почему бывает зажигание и собирание лучей только в случае ее присутствия?»
Из текста неясно, как понимал эту проблему сам Бируни. В своем ответе на разъяснение Ибн Сины он писал: «Рассуждение относительно отражения луча от тел нуждается для своего понимания в представлении в виде чертежа, в противном случае этот ответ не несет никакой пользы…»
Из этого следует, что Бируни считал необходимым для объяснения явлений отражения и преломления света использовать методы геометрической оптики, в развитии которой важную роль сыграл его современник египетский ученый Ибн Хайсам.
Значительное внимание в переписке Бируни с Ибн Синой было уделено философским проблемам математики. Среди этих проблем центральное место занимал вопрос о математическом атомизме. Споры между приверженцами атомизма и сторонниками представления о неограниченной делимости пространства велись еще в Древней Греции: к первым принадлежали пифагорейцы и Демокрит, ко вторым — Аристотель. На средневековом Востоке эта полемика была продолжена мусульманскими перипатетиками и последователями античного атомизма. Крупнейшим представителем последних был Абу Бакр Рази, философские воззрения которого оказали глубокое влияние на Бируни.
«Почему Аристотель считает порочным учение о неделимой частице, когда утверждение о делимости чисел до бесконечности еще более порочно? — спрашивал Бируни. — Приверженцы последнего учения утверждают, что никакое движущееся тело не достигнет другого, если они движутся в одну сторону».
В этой фразе Бируни намекал на известное суждение — так называемую апорию древнегреческого философа Зенона: быстроногий Ахиллес никогда не догонит медленно ползущую черепаху, ибо, пока он пробегает разделяющее их расстояние, черепаха продвигается вперед и т. д. до бесконечности. Этот логический парадокс приводился Зеноном для того, чтобы проиллюстрировать невозможность мыслить движение в понятиях только прерывного пространства и времени.
О приверженности Бируни учению древнегреческих атомистов свидетельствует и его высказывание о множественности миров. В отличие от Аристотеля, допускавшего существование одного и единственного мира, атомисты считали, что «каждое светило образует мир, что оно имеет землю, окруженную воздухом», а Демокрит, в частности, утверждал, что в некоторых из этих миров «нет ни Солнца, ни Луны, в других — они больших размеров, чем наши, а в иных — их больше числом».
«Почему, — спрашивал Бируни, — Аристотель находит порочными слова тех, кто утверждает, что есть иной мир вне того, в котором мы живем, мир, существующий согласно иной природе?»
И отвечал: «Можно допустить, что другой мир обладает теми же природными свойствами, что и наш мир, но эти свойства созданы таким образом, что направления движения в нем отличаются от направления движения в нашем мире и каждый из этих миров отделен один от другого некой преградой».
Впоследствии выяснится, что в ряде вопросов полемики правда была на стороне юного оппонента Бируни. В других случаях, как, например, в предположении о существовании иных миров, обладающих отличными от нашего свойствами, Бируни оказался ближе к современным нам представлениям. Что же касается спорного вопроса о дискретности или непрерывности материи, пространства и времени, то он, как мы знаем, не имеет однозначного толкования по сегодняшний день.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.