Глава шестнадцатая

Глава шестнадцатая

Дюфальи придерживался того мнения, что речь свободнее льется, когда смачиваешь глотку. Конечно, он мог бы заливать свой рассказ водой, но он питал отвращение к ней, по его словам, с тех пор, как упал в море; это приключение случилось с ним в 1789 году. Рассказывая и попивая, он опьянел, сам того не заметив. Наконец, дошло до того, что ему стоило невероятных усилий выражать свои мысли. Тогда фурьер и сержант нашли, что пора разойтись.

Дюфальи и я остались вдвоем; он задремал, опершись на стол, и вскоре раздался богатырский храп, а я тем временем предался размышлениям. Прошло часа три — он не просыпался. Наконец, выспавшись, он удивился, обнаружив, что не один. Сначала он различал меня сквозь туман, застилавший ему глаза, но винные пары вскоре рассеялись, и мой сотрапезник узнал меня. Приказав подать себе кружку черного кофе и опрокинув в нее целую солонку, он выпил эту жидкость маленькими глотками, потом встал, шатаясь, и повис на моей руке, увлекая меня по направлению к двери; поддержка была для него более чем необходима.

«Ты тащи меня на буксире, а я буду лоцманом. Видишь телеграф? Что он говорит, задрав кверху руки? Он извещает, что Дюфальи плывет против ветра… Не беспокойся, он не собьется с пути!.. Вот мой компас! Нос к улице Рыбаков, вперед!»

Дюфальи обещал дать мне совет, но в настоящую минуту он был решительно ни на что не годен. Мне ужасно хотелось, чтобы он пришел в себя; к несчастью, движение и свежий воздух оказали на него обратное действие. Спускаясь по большой улице, мы не пропускали ни одного дрянного кабачка; повсюду мы делали более или менее продолжительную остановку. Каждая остановка еще более увеличивала груз, который я волочил с таким трудом.

«Я нализался как подлец! — повторял время от времени мой спутник. — А я ведь вовсе не подлец, правда, дружище?»

Двадцать раз я уже решался отвязаться от него, но трезвый Дюфальи мог быть для меня спасательным кругом; я вспомнил его битком набитый кожаный пояс, сознавая, что у него должны быть источники доходов, помимо скудного жалованья сержанта. Дойдя до площади Альтон, напротив церкви, он решил вычистить сапоги. «Ваксы, первый сорт, слышишь?..» — приказал он, поставив ногу на, скамейку чистильщика. «Слушаю, господин офицер», — ответил чистильщик. В эту минуту Дюфальи потерял равновесие, я поспешил поддержать его.

«Эй, земляк, ты боишься боковой качки, что ли? Не беспокойся, у меня ноги покрепче твоих, недаром я моряк!»

Между тем чистильщик быстрыми взмахами щетки вымазал весь его сапог ваксой.

«А окончательный глянец завтра!» — сказал Дюфальи, кладя су в руку чистильщика.

«Ну, от вас не разбогатеешь, франт». — «Что за пустяки он мелет? Берегись, не то как дерну тебя сапогом!» — Дюфальи замахнулся, но его шляпа, съехавшая на затылок, упала на землю, ветер погнал ее дальше по мостовой; чистильщик побежал за ней и принес обратно. — «Шапка-то и двух су не стоит! — воскликнул Дюфальи. — Ну да все равно — ты добрый малый. — Порывшись в кармане, он вытащил горсть гиней. — Бери, выпей за мое здоровье…» — «Премного благодарен, господин полковник», — ответил чистильщик, который давал клиентам чины в соответствии с их щедростью. «Теперь, — сказал Дюфальи, который, по-видимому, начинал приходить в себя, — я должен повести тебя в места злачные».

Я решился сопровождать его всюду; я только что убедился в его щедрости и знал, что пьяницы — люди самые благодарные по отношению к тем, кто ради них жертвует собой. Поэтому я позволял вести себя куда ему было угодно, и мы вскоре пришли на улицу Прешер. У ворот дома, нового и довольно изящного с виду, стоял часовой и несколько вестовых.

«Ну, мы пришли», — доложил он. «Как, сюда? Вы привели меня в генеральный штаб?» — «Что ты, шутишь, что ли, какой генеральный штаб! Здесь живет прелестная блондинка Мадлен, или, как ее называют, супруга сорока тысяч солдат».

Дюфальи пошел вперед и осведомился, можно ли войти.

«Ступайте прочь, — грубо ответил гвардейский квартирмейстер, — чего лезете, ведь знаете, что не ваш день сегодня». Дюфальи настаивал. «Ступайте, говорят вам, — повторил унтер-офицер, — или я вас отведу куда следует».

Эта угроза страшно меня испугала. Упорство Дюфальи могло погубить меня; между тем с моей стороны было бы неблагоразумно делиться с ним своими опасениями. Я ограничился тем, что сделал ему несколько замечаний, но он и слышать ничего не хотел.

Я уже потерял надежду сладить с ним, как вдруг он очнулся, услышав крик: «К оружию!» и торопливое замечание: «Канонир, улепетывай, вон плац-адъютант, вон сам Бевиньяк!»

Холодный душ едва ли оказал бы на моего спутника такое действие, как эти слова. Имя Бевиньяка произвело необычайное впечатление и на всех военных, выстроившихся фалангой перед домом, нижний этаж которого занимала прелестная блондинка. Они поглядывали друг на друга исподлобья, боясь шевельнуться, затаив дыхание от страха. Плац-адъютант, высокий сухощавый мужчина пожилых лет, стал их пересчитывать. Никогда я не видел его рассерженным до такой степени; на этом длинном худощавом лице с ненапудренной шевелюрой, уложенной двумя «голубиными крыльями», было написано крайнее недовольство и негодование на недостаток дисциплины. Гнев у него перешел в хроническую форму: глаза налились кровью, лицо исказилось, и по движению скул под кожей можно было видеть, что он собирается говорить.

«Молчать, тихо! Вы знаете порядки: одни офицеры, черт возьми! И каждый по очереди. — Потом, увидев нас и замахнувшись на нас тростью, он воскликнул: — А ты что тут делаешь, чертова перечница?» Мне показалось, что он собирается нас ударить. «Ну ладно, я вижу, ты пьян, — продолжал плац-адъютант, обращаясь к Дюфальи. — Лишняя рюмка — это простительно, ложись проспись. Живо с глаз моих долой!» — «Слушаюсь, ваше благородие!» — ответил Дюфальи, и, повинуясь приказанию начальства, мы снова спустились по улице Прешер.

Излишне объяснять, каким ремеслом занималась прелестная блондинка. Мадлен из Пикардии была высокой девушкой лет двадцати трех и обладала редкой красотой форм. Она гордилась тем, что не принадлежала никому полностью. По совести она считала себя собственностью целой армии: всех, кто носил военный мундир, она принимала с одинаковой благосклонностью. Она питала непреодолимое презрение к штатским. Не было ни одного буржуа, который мог бы похвастаться ее милостью; она пренебрегала даже моряками, которых обирала как липку, поскольку не воспринимала их как солдат. Потому ли, что Мадлен была девушкой бескорыстной, или по общей участи подобных ей особ — но она умерла в 1812 году в Ардрском госпитале в крайней нищете, но до последнего оставалась верной знаменам полка. Два года спустя, если бы пережила ужасную катастрофу при Ватерлоо, она с гордостью могла бы назвать себя «вдовой великой армии».

Воспоминание о Мадлен до сих пор живет в разных концах Франции, скажу даже — всей Европы. Она была «современницей» доброго старого времени. Мадлен имела черты лица несколько мужские, но лицо ее не было пошлым. Золотистый отлив ее густых кос гармонировал с небесно-голубыми глазами, орлиный нос не отличался резкостью очертаний и не выдавался сильно вперед, абрис чувственного рта в то же время был изящен и нежен. Мадлен не умела писать и не зналась с полицией, разве что давала на водку ради своего спокойствия городским сержантам и ночным блюстителям порядка.

Удовольствие, которое я испытываю, рисуя по прошествии двадцати лет портрет Мадлен, на минуту заставило меня забыть о Дюфальи. Он задумал во что бы то ни стало окончить день в винном погребе и не хотел отказываться от своего намерения. Едва мы прошли несколько шагов, как он, вырвавшись из моих рук, быстро взобрался по ступеням и стал стучать в маленькую дверь. Через несколько минут дверь приотворилась, и оттуда высунулась сморщенная физиономия старухи.

«Что вам нужно? Мест больше нет». — «Как! Для друзей места не найдется?! Ты смеешься, кумушка Тома!» — «Ей-богу нет, ты знаешь, старый шут, что я всей душой рада бы, да у нас теперь капитан да генерал Шамберлак. Зайдите через четверть часа, дети мои, только ведите себя смирно. Дом-то у нас тихий, приходят люди порядочные…» — «Послушай, — возразил Дюфальи, протянув старушке золотую монету, — неужели ты спровадишь нас на целую четверть часа? Разве не найдется уголка для нас?» — «Ну ладно, войдите, только чтобы вас не заметили. Спрячьтесь здесь, и молчок!»

Мадам Тома поместила нас в углу за ширмами, в большой комнате. Ждать пришлось недолго: к нам вскоре вышла девушка, которую звали Полиной, и уселась за стол, на котором красовалась бутылка рейнвейна.

Полине еще не исполнилось и пятнадцати лет, однако цвет лица ее уже успел приобрести свинцовый оттенок, а голос — сделаться хриплым. Она занялась преимущественно мной. Потом пришла Тереза — та больше подходила к лысине и сединам моего товарища. Вдруг послышались быстрые шаги и звяканье шпор, возвещавшие о том, что капитан удаляется. Дюфальи вскочил со стула, но ноги его запутались, и он упал, увлекая за собой и ширмы, и стол с бутылкой и стаканами.

«Извините, ваше благородие!» пробормотал он, силясь подняться. «О, пустяки», снисходительно ответил смущенный офицер, любезно помогая подняться упавшему.

Полина, Тереза и мадам Тома хохотали до слез. Поставив Дюфальи на ноги, капитан ушел. В час ночи я был разбужен страшным шумом и гвалтом. Мадам Тома кричала: «Помогите, режут!» Я наскоро оделся, при мне не было оружия. Я бросился в комнату Дюфальи, чтобы взять его тесак. Оказалось, что в дом ворвались пять или шесть гвардейских матросов с саблями в руках и с шумом и грохотом претендовали на наши места. Эти господа, недолго думая, решили выбросить нас в окно; мадам Тома в ужасе верещала, и ее визг поднял на ноги весь квартал. Хотя я был человек неробкого десятка, но, признаюсь, тут я порядком струхнул. Подобная сцена могла иметь для меня весьма печальную развязку.

Полина непременно хотела, чтобы я заперся с ней на чердаке. Но я предпочитал драться, нежели позволить поймать себя, как крысу в мышеловке. Несмотря на старания Полины удержать меня, я попытался совершить вылазку. Вскоре я начал драку с двумя нападавшими — я погнал их вперед по длинному коридору. Не успели они опомниться, как уже катились вверх тормашками по лестнице. Тогда Полина, ее сестра и Дюфальи, чтобы достойно закрепить победу, начали бросать на побежденных все, что попадалось под руку: стулья, ночные столики и домашнюю утварь. При каждом ударе наши противники, беспомощно распростертые на полу, испускали крики боли и ярости. В одну минуту вся лестница была загромождена.

Такой гвалт в ночное время не мог не вызвать тревоги на гауптвахте. Ночная стража, полицейские, патруль — около сорока человек вломились в квартиру мадам Тома. Шум стоял невообразимый. До нас долетали отрывистые восклицания: «Эй, ты, негодница, ступай за нами… Заберите всех этих каналий… У всех отнять оружие… Я научу вас, черти, уму-раз-уму!..» Эти слова, произнесенные с провансальским акцентом и щедро приправленные крепкими выражениями, показали нам, что во главе экспедиции был не кто иной, как Бевиньяк. Дюфальи не очень-то желал попасться ему в руки. Что касается меня, то я имел еще больше причин дать деру. «Загородить проход на лестнице!..» — скомандовал Бевиньяк. Пока он драл горло, я привязал к оконной раме простыню, и мы с Полиной, Терезой и Дюфальи спустились вниз. Опасность миновала.

Мы стали гадать, куда нам отправиться на ночлег. Дюфальи предложил идти к гостинице «Серебряный лев», к Бутруа. Несмотря на то что час был неурочный, Бутруа впустил нас с радушием и сказал, обращаясь к Дюфальи: «Очень любезно с вашей стороны было вспомнить обо мне, у меня есть чудесное бордо. Не желают ли чего эти дамы?» Вооруженный громадной связкой ключей и с подсвечником в руках, хозяин проводил нас в отведенную нам комнату.

«Вы здесь будете как дома. Вас не потревожат, но мадам Бутруа, моя супруга, шутить не любит, поэтому я скрою от нее, что вы пришли не одни. Она добрейшая женщина, мадам Бутруа, но, донимаете, нравственность для нее на первом плане… Женщины — здесь?! Беда, если она заподозрит это! А я в этом отношении философ, лишь бы скандала не было…»

Бутруа высказал нам еще несколько истин в том же духе, после, чего Дюфальи попросил бордо и велел развести огонь. Подали вино, в очаг бросили пять или шесть больших поленьев, на столе появилась обильная закуска. Дюфальи хотел, чтобы ни в чем не было недостатка; Бутруа, уверенный в том, что ему хорошо заплатят, позаботился обо всем.

Дюфальи принялся пить стаканами, и едва мы успели приняться за ужин, как непреодолимый сон приковал его к креслу, и он до самого десерта проспал праведным сном. Проснувшись, он воскликнул:

«Черт возьми, я чувствую прохладный ветерок! Где мы?»

«Он пьян в стельку», — шепнула Полина.

«Нюхните-ка табачку, дядюшка», — сказала Тереза, открывая нечто вроде роговой бонбоньерки с нюхательным табаком.

Дюфальи принял предлагаемую щепотку, как вдруг мы услышали шумные шаги целой толпы, направлявшейся со стороны гавани.

«Да здравствует капитан Поле! — кричали они. — Ура, капитан Поле!»

Скоро вся ватага остановилась перед гостиницей.

«Эй, Бутруа!» — стали звать они.

Одни пытались выломать двери, другие с невообразимой силой стучали молотком, третьи трезвонили в колокольчик и бомбардировали ставни камнями.

Услышав весь этот гам, я вздрогнул: мне почудилось, что нас снова преследуют. Полина и ее сестра также были неспокойны. Наконец, послышались быстрые шаги с лестницы, дверь отворилась настежь — и мы услышали страшный шум, как будто открылся шлюз, и поток ринулся в дом. В смешении голосов, криков, рева ничего нельзя было разобрать. Мы услышали хлопанье дверей, беготню, невообразимую суету, то жалобы служанки на чьи-то вольности, то звон бутылок и стаканов, то шумные взрывы смеха.

«Земляк, — сказал мне Дюфальи, — уж не захватили ли они испанские галионы?»

Вдруг отворилась дверь, и на пороге показался Бутруа с сияющим лицом, прося у нас огня.

«Вам известно, — сообщил он, — что «Реванш» вошла в гавань? Наш Поле славные делишки провернул. Вот уж кому везет!.. Представьте — добыча в три миллиона под Лувром». — «Три миллиона! — воскликнул Дюфальи. — А меня там не было!.. Расскажи нам, как дело было, кум Бутруа…»

Наш хозяин извинился, сказав, что подробностей не знает, да и времени нет. Шум и гам продолжался еще некоторое время. Когда стало потише, я предложил отправиться на боковую, и мы улеглись спать во второй раз. Рассвет уже приближался; чтобы нас не потревожило солнце, мы задернули занавеси.

Уснуть нам удалось ненадолго: наш покой был нарушен песнями, от которых стекла задрожали — сорок пьяных глоток запели хором.

«К черту певцов! — воскликнул Дюфальи. — Мне только что снился чудесный сон: будто я был в Тулоне. Я был каторжником, а мне снилось, будто я удрал с галер».

Дюфальи заметил, что его рассказ произвел на меня тягостное впечатление, которого я не в силах был скрыть.

«Что с тобой, земляк? Ведь это я только сон рассказываю. Итак, я удрал и примкнул к корсарам, и у меня было золота вдоволь…»

Хотя я никогда не отличался суеверием, но, признаюсь, сон Дюфальи вызвал у меня какое-то дурное предчувствие: может быть, это был знак свыше. Мне пришла в голову и другая мысль: уж не намек ли это старого сержанта, который проведал о моем положении? Эта мысль расстроила меня; я встал. Дюфальи заметил мой мрачный вид.

«Что с тобой, земляк?» — повторил он и подал знак, чтобы я следовал за ним; я повиновался. Он привел меня в столовую, где расположился капитан Поле со своим экипажем. Как только мы появились, раздался крик: «Дюфальи!»

«Честь и слава старине, — сказал Поле, предлагая моему спутнику место рядом с собой. — Садись, сюда, старик…»

Капитан не спускал с меня глаз. «Мне кажется, мы с тобой знакомы, — сказал он, обращаясь ко мне, — ты уже носил нашу шапку, молодчик!»

Я ответил, что действительно находился на корсарском судне «Баррас», но не припомню, что видел его.

«В таком случае, познакомимся! Не знаю, ошибаюсь ли я, но с виду ты славный малый! Эй, вы, люди добрые, разве я неправду говорю? Мне по сердцу такие лица! Садись по правую руку, молодец; плечища-то, плечища-то каковы — косая сажень!» С этими словами Поле надел мне на голову свою красную шапку. «А шапка идет этому мальчишке!» — заметил он на своем пикардийском наречии.

Мне вдруг стало ясно, что капитан не прочь завербовать меня в свою бесшабашную команду. Дюфальи, еще не потерявший способности говорить, настойчиво уговаривал меня воспользоваться удобным случаем; в этом и заключался добрый совет, который он обещал дать мне, и я решился последовать ему. Условлено было завтра же представить меня главному корсару и судовладельцу Шуанару.

Само собой разумеется, что мои новые товарищи чествовали меня на славу, капитан открыл им кредит в гостинице на тысячу франков. Мне еще не случалось видеть такого изобилия. У Бутруа не хватило припасов, чтобы удовлетворить гостей, он разослал гонцов за покупками для пира, который должен был продлиться несколько дней. Мы начали праздновать с понедельника, а в следующее воскресенье мой приятель еще не успел протрезветь. Что касается меня, то я не отставал от остальных, но голова моя была свежа.

Скоро нас посетили Полина с сестрой. «Мы погибли, — воскликнула девушка, заливаясь слезами. — После той потасовки двух человек перенесли в больницу, у них ребра переломаны, один полицейский ранен, и плац-комендант отдал распоряжение закрыть дом. Что с нами теперь будет?» — «Не бойтесь, пристанище для вас всегда найдется, а где матушка Тома?»

Тереза сообщила, что мадам Тома сначала свели в участок, а потом препроводили в городскую тюрьму. Это известие сильно обеспокоило меня. Тома будет подвергнута допросу, может быть, ее уже вызывали к генеральному комиссару полиции; без сомнения, она назвала имена, в том числе и Дюфальи.

Я решил посовещаться с сержантом насчет мер, которые следует принять. Я делал упор на опасность, которая нам грозила. Он вынул из своего пояса штук двадцать гиней. «Вот, — сказал он, — чем можно закрыть рот кумушке Тома!» Призвав одного слугу из гостиницы, он отдал ему деньги, поручив передать их заключенной.

Наш посланец вскоре вернулся назад; он рассказал, что мадам Тома, допрошенная дважды, никого не выдала. Она с благодарностью приняла подарок и поклялась даже на плахе не сказать ничего, что могло нас скомпрометировать.

«А с девицами мы что будем делать, куда их-то девать?» — спросил я Дюфальи. «Их можно переправить в Дюнкирхен, я беру издержки на свой счет».

Мы тотчас сообщили им о необходимости уехать. Те сначала казались удивленными, но наконец согласились проститься с нами. В тот же вечер они отправились в путь.

Мадам Тома была выпущена на волю после шестимесячного заключения. Полина и ее сестра вернулись к ней и стали жить по-прежнему. За неимением дальнейших сведений я прерываю повествование о прекрасных сестрах и продолжаю историю своих похождений.

Поле и его товарищи почти не заметили нашего отсутствия — так быстро мы вернулись обратно, устроив свои дела. Компания пила, ела и пела песни. Поле и его помощник Флёрио были героями пиршества.

Первый был коренастым и широкоплечим мужчиной с бычьей шеей, отдаленно напоминающим льва. Его взгляд был то грозен, то необыкновенно нежен. В сражении он был беспощаден, но с женой и детьми отличался кротостью ягненка. Словом, он был добрым хозяином, простым и приветливым; в нем трудно было узнать морского разбойника. Но, оказавшись на корабле, он внезапно перерождался, становился грубым и беспощадным; он управлял командой как восточный деспот, не допуская никаких рассуждений. У него была железная рука и железная воля.

Помощник Поле был весьма своеобразным человеком: одаренный атлетическим телосложением, еще очень молодой, он был одним из тех развратников, которые рано испили чашу жизни. Флёрио еще не минуло двадцати лет, как грудная болезнь, сопровождаемая общей слабостью, принудила его оставить службу в артиллерии, куда он поступил в восемнадцать лет. Теперь этот несчастный был на последнем издыхании: его худоба была ужасна, большие черные глаза, оттенявшие его смертельную бледность, казалось, одни только и жили в этом полуразрушенном теле, служившем оболочкой пылкой душе.

Флёрио сознавал, что дни его сочтены. Уверенность в близкой кончине внушила ему престранную мысль. Вот что он рассказал мне по этому поводу:

«Я служил в 5-м полку легкой артиллерии, куда поступил волонтером. Полк стоял гарнизоном в Меце, женщины, манеж, бессонные ночи извели меня. Я иссох, как пергамент. В один прекрасный день нас погнали в поход, по дороге я заболел. Меня направили в госпиталь, и несколько дней спустя доктора, увидев, что я обильно харкаю кровью, объявили, что состояние моих легких не позволяет мне выносить верховой езды; решили отправить меня в артиллерийскую пехоту. Едва я успел оправиться, как меня действительно перевели. Мне больше не приходилось чистить лошадь, но зато пришлось заряжать, снимать затвор, возить тачку, копать заступом с грудью, перетянутой ремнем, и, что всего хуже, взваливать на спину ранец — это вечное бремя, которое подкосило больше рекрутов, чем пушка при Маренго. Я подал в отставку и получил ее; остался только осмотр генералом. Это был Сарразен. «Бьюсь об заклад, что он чахоточный, этот мошенник, — сказал он. — Признаки безошибочные: узкие плечи, впалая грудь, тонкая талия, осунувшееся лицо. Посмотрим на ноги: хм, эти ноги сделают еще четыре кампании. Чего ты хочешь? Отставки? Не получишь ее. Смерть тому, кто отступает. Иди своей дорогой…»

Я пытался возразить, но генерал приказал мне молчать.

По окончании осмотра я бросился в изнеможении на походную кровать. Мне пришло в голову, что генерал, может быть, смилостивится, если за меня замолвит словечко один из его товарищей. Мой отец был в дружбе с генералом Леграном; я решил добиться его покровительства и отправился к нему. Он принял меня, как сына старинного товарища, дал письмо к Сарразену и в провожатые одного из своих адъютантов. Письмо генерала было убедительно — я был уверен в успехе. Мы вдвоем пришли в полевой лагерь и осведомились, где живет генерал. Солдат привел нас к двери полуразрушенного барака, вовсе не похожего с виду на жилище генерала — ни часового, ни надписи, ни будки. Войдя, мы увидели шерстяное одеяло, под которым рядышком лежали на соломе генерал со своим денщиком-негром. В этом положении он давал нам аудиенцию. Сарразен взял письмо, прочел его, затем обратился к адъютанту: «Генерал Легран, кажется, интересуется этим юнцом? Чего же он желает? Чтобы я дал ему отставку? И не подумаю. Ты ведь не разжиреешь, если я тебе дам отставку, — прибавил он, обращаясь ко мне. — Если ты богат — будешь медленно погибать от пытки уходом и заботой, если беден — сядешь на шею своим родителям и околеешь в больнице. Я хороший врач: ходьба пешком и упражнения поправят твое здоровье. Кроме того, советую последовать моему примеру: пей вино — это получше больничного питья да сыворотки».

Не было никакой надежды заставить генерала изменить решение; с тех пор мною овладела необыкновенная апатия, которая парализовала все мои способности. Круглые сутки я лежал на животе, совершенно равнодушный ко всему, до тех пор, пока в одну прекрасную ночь англичанам не вздумалось сжечь флотилию. Я спал, но внезапно меня разбудил звук пушечного выстрела. Я вскочил и сквозь тусклые стекла маленького окошка увидел тысячу вспышек в небе. Мне пришло в голову, что это фейерверк, но вскоре послышался такой гул, как будто бурные потоки каскадами низвергаются с вершины скалы. Я содрогнулся. Временами глубокая тьма уступала красному свету, такому, какой, вероятно, будет в день страшного суда: вся земля как будто была объята пламенем. Забили тревогу, я услышал крики: «К оружию!» Дрожь охватила все мое тело; я бросился к сапогам и стал натягивать их, но они оказались слишком узки. Между тем мои товарищи уже оделись и ушли. Со всех сторон наши люди бежали к орудиям, а я, не заботясь о неудобстве обуви, со всех ног припустил по деревне, унося под мышкой свои пожитки. На другой день я вернулся к товарищам, которых нашел живыми и невредимыми. Устыдившись своей трусости, я придумал какую-то басню.

К несчастью, никто не поверил моей выдумке. Со всех сторон на меня сыпались насмешки и остроты, я выходил из себя от ярости.

Англичане снова начали бомбардировать город; они стояли недалеко от берега — их слова долетали до нас, а ядра из множества наших орудий на берегу летали слишком высоко и миновали неприятеля. На песчаное прибрежье отправили подвижную батарею, которая передвигалась по мере прилива и отлива. Я был канониром при двенадцатидюймовом орудии.

Затем прозвучал приказ переменить позицию; маневр немедленно был приведен в исполнение; капрал находился при моем орудии и, желая удостовериться, продеты ли цапфы[19] в паз, положил туда руку. Вдруг он испустил дикий крик — его пальцы были раздавлены грузом в двадцать центнеров. Все кинулись освобождать руку несчастного; он упал в обморок. Несколько глотков водки привели его в чувство, и я предложил отвести его в лагерь. Конечно, все подумали, что я ищу предлога избежать опасности. Мы с капралом пошли вместе; при самом входе в лагерь, через который надо было пройти, зажигательная ракета упала между двумя повозками с порохом. Беда была неминуема: еще несколько минут, и весь лагерь взлетит на воздух. Внезапно я почувствовал в себе необъяснимую перемену: смерть больше не страшила меня. С быстротой молнии я бросился на металлический цилиндр, откуда текла смола и пылающее вещество, попытался затушить искру, но мне это не удалось; я схватил картечницу, отнес на некоторое расстояние и бросил наземь в ту самую минуту, когда находившиеся в ней гранаты с треском разорвали железную оболочку. Был один свидетель моего подвига; мои руки, лицо, обгоревшее платье, обуглившиеся бока одной из пороховых бочек — все это свидетельствовало о моей храбрости. Я оправдал себя в глазах товарищей, у них больше не было повода осыпать меня остротами. Мы продолжили путь. Едва мы успели пройти несколько шагов, как почувствовали, что воздух накалился — семь пожаров разом вспыхнули в разных местах. Очаг находится в гавани; крыши пылали с оглушительным треском, похожим на ружейную пальбу. Отряды, введенные в заблуждение этими звуками, стекались со всех сторон, пытаясь отыскать неприятеля. Поближе к нам, на некотором расстоянии от корабельной верфи, клубы дыма и пламени поднимались над хижиной. До нас донеслись жалобные крики — голос ребенка. Меня охватил ужас. «Что, если уже поздно?» Я рискнул, решив принести себя в жертву; ребенок был спасен, и я отдал его рыдающей матери.

Моя честь была совершенно восстановлена — никто не посмел бы теперь назвать меня трусом. Когда я вернулся на батарею, все стали поздравлять меня. Батальонный командир обещал мне крест за храбрость, которого не мог добиться даже для себя за все время своей тридцатилетней службы. Я отлично знал, что мне не удастся получить награду, но решил отныне отличаться повсюду, где только представится удобный случай.

Между Англией и Францией начались переговоры по заключению мира. Лорд Лодердейл находился в Париже в качестве уполномоченного, как вдруг телеграф известил об обстреле Булони — это было второе действие драмы, разыгравшейся в Копенгагене. По получении этого известия император, взбешенный возобновлением военных действий, призвал к себе лорда, упрекнул его кабинет в вероломстве и повелел ему удалиться. Две недели спустя Лодердейл остановился здесь, у «Золотой пушки». Он англичанин, и взбешенный народ жаждал мести; несмотря на офицеров, поставленных для его охраны, лорда забросали камнями и грязью. Бледный взволнованный милорд, по-видимому, готовился к смерти; но я сквозь толпу пробился к нему с оружием в руках и воскликнул: «Горе тому, кто посмеет его тронуть!» Я разогнал толпу, и мы достигли гавани, где лорд Лодердейл сел на парламентерское судно. Вскоре он был доставлен на флагман английской эскадры, которая в тот же вечер снова начала обстреливать город. На следующую ночь мы все еще находились на песчаном берегу. В час ночи англичане, пустив несколько зажигательных ракет, прекратили огонь. Я был разбит от усталости — расположился на лафете и заснул. Сколько времени продолжался мой сон — не знаю, но, проснувшись, я почувствовал, что лежу по горло в воде, кровь моя застыла в жилах, члены окоченели.

Булонь находилась будто не там, где прежде; я принимал огонь флотилии за неприятельский огонь. Это было начало продолжительной болезни, во время которой я настойчиво отказывался ложиться в госпиталь. Наконец, наступило выздоровление, но поскольку я поправлялся крайне медленно, то мне снова предложили отставку и на этот раз удалили со службы помимо моей воли.

Но я больше не испытывал никакого желания умирать в постели, и, придерживаясь поговорки «смерть тому, кто отступит», я и не отступал, а посвятил себя карьере, в которой без особо тяжкого труда встречается самая разнообразная деятельность. Убежденный, что мне недолго осталось жить на свете, я решился пожить всласть и стал корсаром. Чем я рисковал на этом поприще? Я мог только быть убитым в стычке и в этом случае терял не много. А пока я не терплю ни в чем недостатка, удовольствия и опасности приятно разнообразят мою жизнь».

Читатели поняли, какими людьми были капитан Поле и его помощник. Последний, еле живой, был всегда первым в сражении. Порой он, казалось, был погружен в мрачные думы, но вдруг будто отбрасывал их, и тогда не было ни одного сумасбродства, ни одной дикой выходки, на которую он не был бы способен. Мне не перечесть всех сумасбродств, которые он совершил на банкете, куда привел меня Дюфальи: он предлагал то одно развлечение, то другое. Ему даже пришло в голову пойти в театр: «Товарищи! Кто из вас хочет поплакать?» Никто не отозвался, и Флёрио отправился один. Едва он вышел, как капитан стал его расхваливать: «Отчаянная он голова! Но зато по храбрости ему не найдется равного на всем земном шаре».

Между тем становилось поздно. Поле, который еще не видел свою жену и детей, приготовился уходить, как вдруг вернулся Флёрио — и не один.

«Как вам, капитан, этот миленький матросик, которого я только что завербовал? Не правда ли, красная шапка будет ему к лицу?» — «Правда, — признал Поле, — но разве это юнга? А, я, кажется, понял, это женщина… — Поглядев на нее с минуту, он удивился еще больше: — Если не ошибаюсь, это жена Сен***». — «Да, — ответил Флёрио, — это Элиза, прекрасная половина директора труппы, увеселяющей в настоящее время всю Булонь; она пришла порадоваться вместе с нами». — «Дама среди корсаров, поздравляю! — продолжал капитан, бросая на переодетую актрису взгляд, полный презрения. — Надо быть помешанной…» — «Ну, полно, командир! — воскликнул Флёрио. — Можно подумать, что корсары какие-то людоеды; ведь ее никто не съест».

Элиза потупила глазки.

«Милое дитя, не краснейте, — успокоил ее Флёрио, — капитан шутит…» — «Нет, черт возьми, я и не думаю шутить! Я помню тот пресловутый день Святого Наполеона, когда весь генеральный штаб, начиная с генерала Брюна, шел нога в ногу; в этот день не было никаких действий — эта дама знает почему, не заставляйте меня вам разъяснять»

Элиза, переборов смущение, постаралась оправдать свое появление в гостинице «Серебряный лев»: она медовым голоском стала говорить о своем восторге, о славе, о неустрашимости, о героизме и, чтобы окончательно умаслить и растрогать Поле, назвала его французским рыцарем, взывая к его рыцарским чувствам. Лесть всегда оказывает влияние даже на самые зачерствелые натуры. Поле принял церемонный вид и извинился по-своему за грубость. Получив прощение, он распростился со своими гостями и пожелал им хорошо повеселиться; вероятно, им не пришлось скучать.

Меня клонило ко сну, я бросился на свою постель и заснул как убитый. На другое утро я проснулся свежим и бодрым. Флёрио повел меня к судовладельцу, который дал мне вперед несколько пятифранковых монет. Семь дней спустя восемь из наших товарищей оказались в больнице. Имя актрисы Сен*** больше не появлялось на афишах. Ходили слухи, что эта дама, желая поскорее убраться в безопасное место, воспользовалась каретой какого-то полковника, который, обуреваемый страстью к игре, мчался в Париж.

Я с нетерпением ждал отплытия. Пятифранковые монеты Шуанара были сочтены; на них я, конечно, мог существовать, но они не давали возможности разгуляться. С другой стороны, пока я был на суше, я подвергался опасности встретиться с нежелательными персонами. Булонь была наводнена всякой швалью. Разные негодяи занимались своими грязными делами на берегу, где обчищали рекрутов как липок. Я был уверен, что среди них есть беглые с каторги. Я боялся, что меня узнают, и мои опасения были тем более основательны, что многие освобожденные каторжники были определены в саперный корпус или в корпус военных рабочих при флоте. С некоторых пор в округе только и толковали что об убийствах, грабежах, воровстве. Все эти преступления сопровождались симптомами, по которым можно было узнать, что тут действовали опытные мошенники, набившие руку в ремесле. Может быть, в числе этих разбойников, думал я, и найдется один из тех, с кем я сошелся в Тулоне. Я хотел избежать их, поскольку, снова вступив с ними в сношения, мне трудно было бы не скомпрометировать себя. Известно, что мошенники всегда препятствуют обращению раскаявшегося; они считают честью удержать своего товарища в том омуте возмутительного разврата, в котором погрязли сами.

Я помнил своих доносчиков в Лионе и мотивы, побудившие их выдать меня. Поэтому я показывался на улицах редко и проводил все время у некой мадам Анри, которая держала меблированные комнаты для корсаров. Мадам Анри была хорошенькой вдовой, все еще очень соблазнительной, хотя ей было около тридцати шести лет. С ней жили две прелестные дочери, которые, не переставая оставаться добродетельными, были настолько любезны, что подавали надежды всякому красивому малому. Каждый, кто тратил свое золото в этом доме, встречал радушный прием, но тот, кто тратил больше всех, всегда был на первом плане и более других пользовался милостями маменьки и дочек. Рука каждой из этих барышень была обещана раз двадцать, если не больше, двадцать раз их объявляли невестами, и тем не менее их репутация от этого нимало не пострадала. Они не кичились своей невинностью, но никто не мог похвастаться тем, что совратил их с пути истинного. А между тем сколько героев-моряков испытали на себе действие их чар! Сколько поклонников, обманутых их кокетством, надеялись на то, что им будет оказано предпочтение. И в самом деле, как не обмануться? Сегодня героя чествуют, осыпают любезностями, ему позволяются известные вольности, например, поцелуй украдкой. Его поощряют томными взглядами, дают ему советы быть поэкономнее и в то же время ловко заставляют тратиться; если же его средства на исходе, то деликатно предлагают дать ему взаймы. Никогда его не выпроваживают вон — просто ждут, пока необходимость и любовь заставят его пуститься на новые опасности. И едва успевает сняться с якоря его корабль, как его заменяет другой благополучный смертный. Так что в доме у мадам Анри никогда не было недостатка в поклонниках; ее барышни представляли подобие цитаделей, вечно находящихся в осаде и постоянно готовых сдаться, но никогда не сдававшихся. Все уходили ни с чем, все уносили с собой обманутые надежды. Сесиль, старшей дочери мадам Анри, однако уже перевалило за двадцать. Она была веселой и слушала все что угодно, не краснея. Гортанс, ее сестра, была моложе, а по характеру еще наивнее.

В кругу этого уважаемого семейства мне пришлось прожить чуть ли не целый месяц, проводя дни в балагурстве, игре в пикет и попойках. Это бездействие, которым я уже начинал тяготиться, наконец прекратилось. Поле вознамерился вернуться к своим обычным подвигам. Мы отправились на охоту, но вся наша добыча состояла из нескольких злосчастных угольных судов и неважного шлюпа.

Наступала весна, а мы так и не раздобыли ничего серьезного. Капитан был сумрачен; Флёрио ругался с раннего утра до поздней ночи; весь экипаж впал в уныние.

Как-то около полуночи, выйдя из небольшой бухты недалеко от Дюнкирхена, мы направились к берегам Англии. Вдруг луна, выступившая из-за облаков, разлила свой свет на воды пролива. На недалеком расстоянии забелели паруса. Поле узнал военный бриг. «Ребята, он наш!» В одно мгновение он скомандовал на абордаж. Англичане защищались с ожесточением; на палубе завязался отчаянный рукопашный бой. Флёрио, который бросился на неприятеля одним из первых, пал мертвым. Поле был ранен, но он достойно отомстил за смерть своего помощника. Неприятели валились как мухи вокруг него; никогда я не видел такой резни. За десять минут мы овладели кораблем. Двенадцать человек из нашего экипажа пали в сражении. В числе погибших был некто Лебель, так поразительно похожий на меня, что это постоянно давало повод к недоразумениям. Я вспомнил, что у моего двойника бумаги были в полном порядке. «Куда ни шло! — подумал я. — Лебеля выбросят на съедение рыбам, ему не понадобится паспорт, а его документы отлично сгодятся мне».

Эта мысль показалась мне великолепной. Я боялся лишь одного: что Лебель оставил свои бумаги в конторе у судовладельца. Легко представить мою радость, когда я ощупал портмоне на груди мертвеца. Я схватил бумаги, пока никто этого не видел, и когда бросили в море мешки с песком, в которые поместили тела убитых, — у меня будто свалилась гора с плеч при мысли, что я раз и навсегда избавился от этого несносного Видока, который сыграл со мной столько скверных шуток.

Однако я был не вполне спокоен: Дюфальи знал мое имя. Это обстоятельство смущало и раздражало меня. Чтобы ничего более не опасаться, я решился уговорить его сохранить мою тайну. Но Дюфальи нигде не было. Что с ним стряслось? Я стал искать его и обнаружил за бочонками можжевеловой водки распростертое тело. Это был Дюфальи. Я встряхнул его, перевернул… он был весь черный… Вот какова была кончина моего покровителя: вероятно, удар, разрыв сердца или смерть от пьянства положили конец его бурной карьере.

Я вернулся на бриг, где Поле оставил меня с капитаном, сторожившим добычу, и пятью матросами с «Реванша». Мы закрыли люки, чтобы надежнее охранять наших пленных, и стали приближаться к берегу, чтобы по возможности идти вдоль него до самой Булони. Но пушечные выстрелы с английского корабля, прежде чем мы овладели им, уже успели привлечь в нашу сторону один из английских фрегатов. Он шел на нас на всех парусах и вскоре подошел так близко, что снаряды из его орудий миновали нас и летели дальше. Фрегат преследовал нас таким образом до самого Кале. Вдруг море стало бурным, подул сильный береговой ветер, налетел шквал. Мы полагали, что фрегат удалится из опасения потерпеть крушение у скал. Ветер гнал его по направлению к берегу, судну приходилось одновременно бороться против всех стихий, единственным средством спасения было бы сесть на мель. В одно мгновение фрегат очутился под перекрестной стрельбой батарей с прибрежья; отовсюду на него сыпались градом бомбы, картечь, снаряды. И вот фрегат погрузился в воду, и не было никакой возможности спасти его.

Час спустя рассвело. По волнам носились обломки корабля. За одну из мачт судорожно ухватились мужчина и женщина; утопающие махали нам носовым платком. Мы намеревались обогнуть мыс Грене, когда заметили сигналы несчастных. Мне показалось, что нам удастся их спасти. Я предложил это капитану, и, когда он отказался предоставить в наше распоряжение шлюпку, в порыве непонятного для меня сострадания я вышел из себя и пригрозил размозжить ему голову.

«Полно дурить, — сказал он, презрительно пожав плечами, — против судьбы не пойдешь. Они там, мы тут, всякий сам по себе. Слава богу, мы и так понесли много потерь, чего стоит одна потеря Флёрио!»

Этот ответ вернул мне хладнокровие, дав понять, что мы сами подвергаемся немалой опасности. Действительно, волнение усиливалось; над нами носились чайки, их пронзительные крики смешивались с ревом и свистом ветра. На горизонте обрисовывались длинные черные и красные облака — все предвещало ураган. К счастью, Поле искусно рассчитал время и расстояние, мы миновали Булонь и неподалеку от нее, в Портеле, нашли убежище от бури.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.